Вверх страницы

Вниз страницы

БогослАвие (про ПравослАвие)

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » БогослАвие (про ПравослАвие) » РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ПОСТ И РОЖДЕСТВО » Рождественские рассказы, стихотворения, новеллы ( читальный зал )


Рождественские рассказы, стихотворения, новеллы ( читальный зал )

Сообщений 1 страница 30 из 119

1

Исключительно глубоким летом надо начинать тему рождественских чтений :), чисто русская психология - готовить салазки летом :)

Иван Бунин. Святитель.

http://s45.radikal.ru/i107/1007/62/ffdce366d02b.jpg

Двести лет тому назад, в некий зимний день, Святитель, имевший пребывание в некоем древнем монастыре, чувствовал себя особенно слабым и умиленным.
   Вечером в его покое, перед многочисленными и прекрасными образами, горели лампады, а тепло изразцовой каменки и попоны, покрывавшие пол, давали сладостный уют. И святитель, сидя и греясь на лежанке, тихо позвонил в колокольчик.
   Неслышно вошел и тихо поклонился служка.
   - Милый брат, позови ко мне певчих, - сказал святитель. - Бог простит мне, недостойному, что я тревожу их в неурочный час.
   И вскоре покой святителя наполнился молодыми черноризцами, которые вошли в одних шерстяных чулках, - разулись, прежде чем войти.
   И Святитель сказал в ответ на их земном метание:
   - Милые братья, хотелось бы мне послушать мои юношеские песнопения во славу Пречистого Рождества Господа Нашего Иисуса Христа, Красоты нашей неизреченной.
   И они стали вполголоса петь те песнопения, что святитель созидал в своей ранней молодости.
   И он слушал, часто плача и закрывая глаза рукой.
   Когда же получили они отпуск и, поклоняясь, стали выходить один за другим, святитель задержал одного из них, любимейшего, и повел с ним долгую неспешную беседу.
   Он рассказал ему всю свою жизнь.
   Он говорил о своем детстве, отрочестве, о трудах и мечтах своей юности, о своих первых, сладчайших молитвенных восторгах.
   Прощаясь же с ним вблизи полуночи, поцеловал его с лихорадочно-сияющим взором и поклонился ему в ноги.
   И это была последняя земная ночь Святителя: на рассвете обрели его почившим, - с двоерогим жезлом в руке стоял он на коленях перед божницею, закинув назад свой тонкий и бледный лик, уже хладный и безгласный.
   Так и пишется он на одном древнем образе. И был этот образ самым заветным у одного святого, нам почти современного, - простого тамбовского мужика. И, молясь перед ним, так обращался он к великому и славному святителю:
   - Митюшка, милый!
   Только один Господь ведает меру неизреченной красоты русской души.

0

2

Олеся Николаева. Ничего страшного. Святочная повесть.

http://s002.radikal.ru/i199/1007/ef/1bb1411e6a8b.jpg

I

Дом этот достался мне чудом. Бог послал мне его множество лет назад по молитвам духовного моего отца игумена Ерма. Потому что как только тот поселился в Свято-Троицком монастыре, он все время мне говорил:

— Вам надо непременно купить здесь дом, чтобы не ютиться по чужим углам, а наслаждаться свободой.

Действительно, приезжая в Троицк, я каждый раз искала себе пристанища. Один раз ночевала даже в доме для бесноватых — такая покосившаяся, вросшая в землю избушка у самых стен монастыря. Бабка-хозяйка сдавала место для ночлега по рублю с носа, и бесноватые, приезжавшие на отчитку к отцу Игнатию, спали там в одной комнате на полу, на всякой ветоши вповалку. Ну и меня угораздило туда попроситься — время было позднее, зимнее, все дома в Троицке стояли запертые, без огня, мела метель, выли собаки, и луна, поистине невидимка, придавала округе что-то зловещее, словно внушала мне: не приезжай больше сюда, пропадешь, погибнешь, не сносишь буйной головы, сорвут ветры злые с тебя твою черну шапку… И что было делать? Ткнулась я в эту избушку, дала трешку — хозяйка уступила мне свою горницу, за тонкой перегородкой от бесноватых я и перекантовалась кое-как. Только страшно было ужасно — бесноватые выли, рычали, храпели, ворчали, бесы из них кричали на разные голоса…

Потом я стала останавливаться в единственной троицкой двухэтажной гостинице с единственным же рестораном. Там до полуночи играл оркестр, оглушая диковинными песнями — как ни силься не слышать, а все бьют тебе по мозгам затейливые словеса: “Эй-эй-эй, девчонка, где взяла такие ножки? Эй-эй-эй, девчонка, топай-топай по дорожке!”. Или: “Куда же вы, девчонки, девчонки, девчонки, короткие юбчонки, юбчонки, юбчонки?”. Существо я впечатлительное и отзывчивое, поэтому все это записывалось у меня в мозгу и в самый неподходящий момент вдруг начинало там крутиться с магнитофонной скоростью. Пытаюсь ли заснуть, стою ли в очереди, еду ли ночью вдоль улицы темной, молюсь ли на литургии, а у меня в голове пульсирует: “Эй-эй-эй, девчонка, где взяла такие ножки?”. Наконец, приютила меня тайная монахиня Харитина: домик у нее крошечный, но тихий, чистенький и благочестивый. Мы с ней все время кафизмы читали и вели духовные беседы за чаем. Но отец Ерм сказал:

— Все-таки надо вам иметь здесь собственный дом. Считайте, что такое вам благословение.

Но все дома в Троицке и даже в его окрестностях — в деревнях и на хуторах — были мне не по карману. Ну не сарай же покупать, в самом деле! Так что весьма долгое время ничего подходящего я отыскать не могла. Но отец Ерм считал, что я просто плохо ищу. Потому что ведь сказано: “ищите и обрящете”. Я и продолжала искать, а он за меня молился. И вот однажды иеромонах Иустин, теперешний игумен, мне говорит:

— Я знаю, ты ищешь дом. Пойдем, посмотрим — я слышал, тут есть один такой подходящий домик. Я даже хотел купить его для своих родителей, но они уже старые и немощные. Вряд ли смогут в нем жить.

И мы пришли к большому дому на высокой горке, по склонам которой росли дивные фруктовые деревья, и тянулось небольшое поле с цветущей картошкой. Встретила нас радостно крепкая бодрая старуха:

— Я как раз Богородицу молила, чтобы послала мне хороших покупателей. А сегодня мне был сон: голос какой-то мне говорит — иди, встречай, пришли твои покупатели. Ну, так и принимайте хозяйство, а то мне надо домой, в Эстонию. А дом я получила в наследство и не могу уехать, пока его не пристрою.

Дом был великолепный, из белого камня, с округлыми углами, с мансардой. Строили его еще немцы. И я даже находила в нем потом брошюрки о счастливой фашистской жизни: белокурая упитанная фройлен с улыбающимся немецким офицером нюхают общий цветок. И еще там содержалось множество полезных советов: как откачать утопленника, как вытащить из петли удавленника, как вывести садовых улиток и потравить крыс. Вокруг дома был, повторяю, огромный сад, фруктовые деревья и ягодные кусты — в каких-то промышленных количествах.

— Вот-вот, — подтвердила хозяйка, — бывший-то владелец, покойник, всю жизнь питался с этого сада. Много я с вас за него не запрошу — вижу, Богородица мне вас послала.

Выяснилось, тем не менее, что она хочет семьдесят тысяч. По тем временам это была ровно тысяча долларов. Однако в права наследства она еще не вступила, поэтому деньги я должна была ей отдать через пять месяцев. А к тому времени они обесценились в два раза. Я предлагала ей тысячу долларов, как мы и договаривались, но она отказалась:

— Нет, семьдесят тысяч так семьдесят тысяч. А то Богородица мне не простит.

Так и стала я домовладелицей, а хозяйка укатила в свой Кохтла-Ярве. Потому что там у нее был пьющий сын, требующий присмотра, а другой, его брат-близнец, сидел в лагере за пьяную драку.

Как я любила, как обихаживала свой домик с садом! Отец Ерм его освятил, по четырем сторонам света начертал кресты, покропил святой водой, обошел по саду вокруг дома с иконой. Я ремонт в нем сделала, проводку поменяла, газовую плиту ему купила, лампы, книжные полки, письменный стол. Хотела даже второй этаж достроить: отодрать доски, которыми заколочены окна, вставить рамы, оббить вагонкой. Подрядила трех офицеров из военной части: они обещали регулярно подвозить мне, как генералу, стройматериалы и крепкую солдатскую рабочую силу. И удалось мне это, как ни странно, благодаря перегоревшим пробкам.

Они перегорели еще во времена “до плиты”, а стояла зима, а в доме были мои дети, и без электричества мы были обречены если уж не на голодную смерть, то на сухой паек с ледяной колодезной водой. Я выскочила на улицу, чтобы позвать на помощь кого-нибудь из соседей, а там как раз вышагивали, зорко поглядывая по сторонам, три бравых офицерика, и, как выяснилось, шли они не просто так на праздную “побывку”, а целенаправленно в поисках беленькой. А этой беленькой в ту пору у меня были большие запасы, поскольку только на нее и можно было в Троицке что-то раздобыть: такая здесь была и валюта, и такса. Видимо, вид у меня был такой искательный, что они спросили меня:

— Чего ищем?

Я отвечаю:

— Да пробки.

А они говорят:

— Уважаемая, была бы бутылка, а пробку мы тебе всегда раздобудем.

Я говорю:

— Бутылка у меня как раз имеется.

Тогда они погнали младшего по званию в военную часть, и вскоре он вернулся с победой. Но мне все же показалось, что обмен неравноценный, и я выторговала за ту же бутылку еще и установку этой пробки, вплоть до включения света. Они так и спросили:

— Уважаемая, так вам еще и установку?

Прошли в дом, суетливо посовещались в темноте у щитка, потому что пробка их оказалась какая-то бросовая, негодная пробка, и они от досады даже принялись совать в щиток собственные пальцы, чтобы проверить наличие электричества, но поспешно отдергивали и дули на них, подпрыгивая и тряся руками, и все им не терпелось получить обещанное вознаграждение. В конце концов, они проявили смекалку и поставили жучок. Свет загорелся. Жучком оказался ржавый кривой гвоздь гигантских размеров, одна только шляпка его была с добрую пятикопеечную монету советского образца. Однако он все никак не хотел занимать нужную позицию, а норовил самым бесполезным образом задраться вверх, и, как только его выпускали офицерские пальцы, тянувшие его книзу, свет тут же и гас. Поэтому он был зафиксирован в должной позиции при помощи сложнейшей конструкции: в качестве груза на него повесили молоток, прицепив его с помощью петли, сделанной из старого пояска от халата бывшей хозяйки, валявшегося тут же на полу и обойденного суетой уборок. Довольные, со словами “дело мастера боится”, они просительно замерли в ожидании мзды. Однако я не торопилась тут же выставлять им на стол высококачественный товар за такую халтуру: я прикидывала, не обойдется ли дело просто стаканом. Но они, ломая в руках шапки, стали убеждать меня, что стакан для них — это так, только ноздри пощекотать, а вот если я им презентую бутылку, то она пойдет у нас как аванс — в счет будущего:

— Уважаемая, ведь если что понадобится по хозяйству или по строительству, так не скупясь запасайся горючкой и свистни нам, так мы тебе по первому же свистку половину военной части организуем — и бетон, и цемент, и кирпич, и доски, и солдат-строителей.

Они вышли из дома, и я видела из окна, как они спускаются с холма, подпрыгивая и подскакивая, роняя в снег шапки, счастливо хохоча и клубясь вокруг воздетой к небесам руки, в которой сияла вожделенная горючка, сулящая мне в недалеком будущем целые хоромы. Наверное, им казалось, что они ловко меня провели. А я была уверена, что это я мастерски заловила их на крючок. Буду теперь их подманивать и распоряжаться: “А подать мне сюда машину раствора и дюжину мастеровитых служивых!”. Но отец Ерм мне это категорически запретил:

— Что — ворованное?! А откуда, вы думаете, они все это возьмут — и бетон, и цемент, и доски с кирпичом? Всю часть обчистят!

Так я и не свистнула офицерам. И второй этаж остался недостроенным…

Зато за садом я ухаживала сама. Землю вскапывала, деревья окучивала, сорняки выдергивала, даже картошку сажала по весне — чувствовала себя Львом Толстым: попашу, попашу — попишу стихи. Похожу босиком, потравлю вредоносных улиток — и напишу рассказ. Такой это был чудесный дом, посланный мне свыше по молитвам духовника, что мне казалось, если он при мне придет в разоренье, а сад в упадок, то на мне будет большой грех. Ах, ничего не было лучше такой жизни: сходить в монастырь к ранней литургии, побеседовать с отцом Ермом, поплавать в озере, поучить древнегреческий, полюбоваться на закат… Иногда приходили в гости дружественные монахи из монастыря — попить чаю, походить по саду, поесть фруктов, поговорить на всякие возвышенные темы. Хотя отцу Ерму это не очень-то нравилось:

— Что это они к вам повадились?

— Ну, это для них отдых, мы дружим, — отвечала я.

— Дружим, дружим, — ворчал он, — какие у монахов могут быть друзья, скажите на милость? А вы, как только они придут, попросите их дрова поколоть, воды принести, грядки пополоть — тут же поразбегутся. А еще лучше — предложите им вместе почитать акафист, помолиться — их сразу как ветром сдует.

Почему-то мне становилось смешно: службы в монастыре длинные, наместник то и дело их увеличивает пением бесконечных акафистов, у монахов, вслед за клиросными, еще и другие послушания следуют, так что они трудятся с раннего утра до поздней ночи. И что — придут они ко мне, а я им: а не почитать ли нам акафист, а, братия? Не порубить ли дрова? Не подвигать ли мебель?

— То-то, — вздыхал отец Ерм, — вам даже представить это смешно.

В общем, ездила я в мой белый дом постоянно. Дети мои его полюбили, как отчий кров. И даже когда я потом хотела было его продать, они бурно запротестовали:

— Ты что! Это же наша родина! Родовое гнездо!

Вот так. А продать я хотела, уже когда отец Ерм перебрался в Спасо-Преображенский скит — за семь километров от окраины Троицка, а от моего дома — за все восемь. И благословил меня останавливаться прямо у него в скиту, так что дом сделался мне как бы и ненужным. Просто времени не было в нем жить. Так, побудешь летом недели три, и все. А его к тому же стали разворовывать спившиеся соседи, бомжи, солдаты, сбегавшие в самоволку из военной части, которая находилась поблизости…

Первый раз налет совершил какой-то мелкий уголовник, только что вышедший на волю после отсидки. Он влез в дом, сложил в наволочки четыре сломанных будильника, старую “Спидолу”, растеряв из нее при этом батарейки, раскатившиеся по полу (по их местоположению потом в милиции “вычерчивали траекторию его передвижения по дому”), какие-то старые шмотки, в том числе и допотопную брезентовую курточку, доставшуюся нам от старого хозяина — в ней мой муж ходил по грибы. И вдруг вор этот наткнулся на початую бутылку спирта “Рояль”, которую тут же и изрядно пригубил. Он ее пригубил, а она его погубила. Потому что он вылез из разбитого окна вместе со своими битком набитыми наволочками да тут же и заснул мертвецким сном. Там его и застукала наша соседка Эльвира. Она позвонила в милицию, и его прямо с поличным перетащили в милицейский грузовичок. Однако вынимать его, спящего и пьяного, из грузовичка и заталкивать в отделение милиционеры затруднились: решили — пусть проспится, а потом своими ножками и дойдет. А он пробудился, обнаружил себя с тюками в милицейском транспортном средстве и, никем не охраняемый, дал деру. Но через день его отловили на ближайшем рынке — в пятидесяти метрах от милиции, где он пытался толкнуть мою прихотливую соломенную шляпку. Бедолагу повязали, вызвали меня давать показания, выяснилось, что он попался уже в третий раз…

Первый — это когда он вместе с местным ветераном войны пропил его медаль “за доблесть”. Ветеран на следующий день протрезвел и заявил на собутыльника — дескать, он сам эту медаль не пропивал, а тот мошенник снял у него доблестную медаль с груди и был таков. Второй раз — это когда он вышел на волю и предложил дамочке на вокзале в Троицке донести ее чемоданчик до автобуса. Та согласилась, однако он, ухватив чемоданчик, пустился во всю прыть, причем и она оказалась не промах и настигла его, прихватив по дороге милиционера. И вот теперь он гремел за четыре сломанных будильника и кучу ветоши. Я даже за него вступилась, дурака такого, но помочь ему уже было нельзя.

Ну и мои практичные дети говорят:

— Надо туда на зиму кого-нибудь поселить, пусть живет, греется, присматривает за домом.

Нашли мы поначалу какого-то старичка — русского беженца из Эстонии. Он сам к нам попросился на зиму. Вот и хорошо. Хорошо да не очень. Потому что по весне, когда мы приехали на Пасху, выяснилось, что он экономил дрова и поэтому топил по-черному. Беленькие отремонтированные стены и потолки были покрыты толстым слоем сажи. А кроме того, старичок был не дурак выпить — и не один, а в компании. Поэтому он созывал к себе всех соседей — и гундосого Пашку, и Кольку-колхозника, и уголовника Олегу, который сам себя называл именно что “Олега”, и черненького переломанного дядьку с усиками, похожего на постаревшего спившегося Чаплина и имевшего кличку Черт. И они славно веселились. Ну там подушки распарывали, холодильник “Морозко” толкнули. После этого мы старикашку выселили, привели к Кольке-колхознику: “Бери его себе!”. И они стали пить у Кольки.

После старичка нам нашли молоденького ясноглазого Славика. Его привел машинный мастер по прозвищу Мурманск, поскольку когда-то он морячил по северным морям.

— Славик — сирота, спортсмен, не пьет, не курит, работает учителем физкультуры в Троицком сиротском доме. Человек аккуратнейший. Каждое утро бегает в белых трусах.

Вот и хорошо. Взяли Славика. Но потом выяснилось: хорошо да не очень. После него в доме не оказалось: газового баллона, белой летней раскладной мебели, телевизора, стиральной машины “Малютка”, кофейника с кофемолкой, а также чашек, ложек, тарелок, чайника, утюга и электроплитки.

После Славика взяли Степу. Степа пел в монастыре на клиросе, но был, как бы это выразиться, болящим. Поначалу он приходил ко мне по весне и за три рубля вскапывал склон холма, потому что именно там у бывших хозяев располагалось картофельное поле. Он вскапывал и пел — бас у него был отменный. А как только получал от меня деньги, тут же садился в помойное ведро, полное грязной воды и очисток.

— Для смирения больно хорошо, — пояснял он.

Надо мне было еще тогда кое-что про него понять. Потому что и демоны ему повсюду мерещились, порой он даже начинал размахивать перед собой руками, разгоняя их. И вот, поселившись в моем доме, в недобрый час он увидал таковых в большом зеркале и кувалдой сокрушил супостатов. А потом они ему привиделись в печке, ну и ей досталось. Да и вообще они повсюду, оказывается, расположились в доме — на стульях, на диване, даже на подоконнике. Степа все и порубал. Одолел нечистую силу. И переселился к старой монашке — там спокойней. А дверь не закрыл. И тогда в дом понабились бомжи, которые там устроили свою уборную… Короче, надо было спасать дом, мою тихую обитель, уголок отдохновения, разоренное гнездо, родину моих деточек.

Вообще какая-то странная складывалась картина. Мой друг поэт Виктор Гофман даже советовал мне написать об этом рассказ: ведь чем усерднее я старалась сохранить дом, чем более надежных людей в нем поселяла, тем большему разору и надругательству он подвергался. Ему казалось, что это будет очень смешно...

Вот я и приехала в Троицк в смятенную последнюю неделю Рождественского поста. Наняла за пару бутылок Пашку, Олегу, Кольку-колхозника: они все вычистили после бомжей, вынесли лохань с мочой, осколки-обломки-очистки. Нашла мастера, который врезал мне новый замок. Починил стулья. Вставил стекла. Поправил печку. Обзавелась хозяйством: купила плитку-чайник-чашки-миски. Занавесила окна старыми шторами, которые привезла из Москвы. Красота! Сидела по вечерам, наслаждалась покоем и тишиной. Молилась на рождественских службах в монастыре. Разговлялась у Дионисия и даже у наместника игумена Иустина, заходила проведать и монаха Лазаря, который писал стихи. Нечаянная радость вышла из всего этого разоренья. Но пора было и честь знать: возвращаться из этого “Соловьиного сада” к своему “трудовому ослу”. А тут гроза возьми и грянь.

Постучался мне поутру в двери страшный мужик:

— Открывай, хозяйка. Свои! Сын я Марьи Ивановны, которая вам дом продала.

Ну, одного сына ее я видела, когда деньги за дом в Кохтла-Ярве возила, семьдесят тысяч. Алкашик такой, бедолага. А еще Марья Ивановна говорила, что у него есть брат-близнец, так тот и вовсе сидит. “Не понимаю, за что мне это, — причитала она, — сама я заслуженная учительница литературы, награды есть, а сыновья по кривой дорожке пошли”. И действительно, вот этот, который теперь пожаловал, на того алкашика, конечно, похож, но только покруче. Черный весь, глаза бегающие, узенькие, что-то жуткое в них. Говорит:

— Мы с мамашей и братаном никак увидеться не можем, сидел я в России, а они живут в Эстонии. Надо визу покупать, сложности… Ну мы и решили здесь с братаном свидеться. Приедет он сюда не сегодня-завтра, так я ему встречу в этом доме назначил. Ты уж уважь нас: поживем мы у тебя с братишкой пару-тройку дней, детство вспомним, попразднуем. Закуску сами купим, так что расходу тебе никакого. Ну и наших я тоже сюда позвал: Сеньку, Мишуру, Колымагу, Бациллу. Ребята они хоть и шебутные, а здесь смирно будут себя вести. Не боись. Ну, так мы придем.

Я в ужасе представила себе, как все эти пацаны соберутся в моем доме, будут здесь расслабляться, и содрогнулась.

— С какой стати! — запротестовала я. — Дом мы у вас купили, ничего мы вам не должны, люди мы для вас чужие!..

— Обижаешь, — спокойно сказал он и сплюнул. — Не надо обижать. Братки приедут, я их позвал, обещал их хорошо принять, а ты нам от ворот поворот. Нехорошо. Они не поймут. Всякое могут вытворить! Еще набезобразничают. Так что мы придем! — И он махнул огромной рукой.

Я побежала в монастырь. По дороге меня нагнал красный “жигуль”:

— Куда бежим? Садись, подвезу! — Мурманск распахнул дверь. Я ему тут же все и выложила про встречу братков в моем доме. — Не горюй! — успокоил он. — Раз они сидельцы, значит, ментов крепко боятся. А у меня кум Игорек — кто? Здешний мент. Мы его вызвоним, он их и повяжет. Так что не дрейфь. Буду я за твоим домом присматривать. А кроме того, предварительные меры примем, так что если они и сунутся — сами и пожалеют.

— Какие еще меры? — спросила я.

— Капкан можно поставить у самых дверей. На медведя. Ты, уезжая, пробки-то выключи, будет темно, они и не заметят. Р-раз в дом, а там их капкан — хлоп. Покалечит!

— На медведя это уж слишком. Очень уж кровожадно и членовредительно, — засомневалась я.

— На волка! — легко согласился Мурманск. — А то можно положить на стул ружье, нацеленное на дверь. Привязать веревку к ручке двери и протянуть ее через блок к курку. Дверь открывается — ружье стреляет, преступник падает. Пиф-паф-ой-ей-ей! А еще если подвести батарейку с напряжением в двенадцать ватт к огнетушителю, то он может взорваться и замуровать вошедшего в своей пене. А то можно ужей напустить, крыс, мышей, пауков ядовитых, тараканов с большой палец. Но — хлопотно. А то можно установить ревун. Ты входишь, он включается. Начинает реветь так, что ушные перепонки лопаются, на пять миль слышно. А то можно врубить софит в пять киловатт — ты входишь, он врубается, и ты слепнешь. Так немцев наши остановили на Курской дуге. Ослепили зенитными прожекторами, установленными на танках. Танки — в бой, прожекторы давай светить, немцы, слепые, бегут и падают.

Все это очень меня впечатлило, но показалось слишком уж капитальным. То немцы на Курской дуге, а то — бывший уголовник с корешами! Я обещала подумать и выбрать один из вариантов. Но он в любом случае обещал за домом присматривать. С этим высадил меня и уехал.

Встретила я у монастырских ворот послушника Клима Никифоровича — шофера наместника. Такой видный, осанистый, похож то ли на дореволюционного швейцара дорогого ресторана, то ли, с некоторой натяжкой, даже на сановника. Седые бакенбарды, борода. Доброжелательная уверенность исходит от каждой черты. Положительная основательность в каждом движении.

— Куда торопитесь? — вопросил он.

Я ему поведала про уголовника с братанами.

— Не бойся, — махнул он рукой. — Если надо, мы всем монастырем там засядем, тебя в обиду не дадим! Вот таким макаром, Господи Боже мой!..

Пришла я к отцу Дионисию, рассказала и ему. А он в ответ:

— Да ладно, это горюшко — не горе: если этот бандит появится, беги в монастырь, мы на него отца Матфея с ракетницами нашлем! А кроме того, у нас же Святки, праздник, а мы тут сиднем сидим. Давай сегодня придем к тебе с Лазарем и Иустином. Будем пить глинтвейн, рассказывать всякие страшные и веселые святочные истории, топить печь, а заодно и охранять дом от бандитов.

Вот как чудно вышло! Сели мы вечерком у меня дома за большой овальный стол, уставленный монастырскими яствами и кувшинчиками с горячим красным вином, — отцы Дионисий, Лазарь, Иустин-наместник да шофер его Клим Никифорович, сановитого вида старик, выпили по стаканчику. Праздник же у нас! Печка весело трещит, метель за окном воет, кажется, то и дело шаги за окном хрустят. И что ж? Нам не страшно. Рассказала я им про ревун, капкан и софит на Курской дуге. Про ядовитых тараканов и гремучих змей. Посмеялись, слово за слово, Лазарь с Дионисием решили, что пора перейти к святочным рассказам.

— Это может быть очень поучительно, — сказал монах Лазарь.

Иустин-наместник стал отнекиваться:

— Нет, — говорит, — никогда со мной на Святках ничего такого поучительного не происходило. Было, правда, одно совсем уж дурацкое приключение, серьезно изменившее всю мою жизнь, но из него никакой морали не извлечешь. И такое невероятное, что в него даже трудно поверить.

— Ну, тогда ты о нем только расскажи, а мы попробуем извлечь какое-нибудь назидание, — сказал рассудительно отец Дионисий.

Лазарь согласился начать, предварив свое повествование кратким описанием жанра:

— Во-первых, события должны происходить между Рождеством и Крещеньем, то есть на Святках по определению. Во-вторых, в рассказе должен быть некий элемент недоразумения или мистификации, и в конце концов недоразумение должно быть разрешено, а мистификация разоблачена.

Все задумались над своими сюжетами.

— И в-третьих, все заканчивается преображением жизни. Если этого нет, то это просто байка! — заключил он.

Все многозначительно переглянулись, дивясь серьезности задачи.

— Ну тогда ты и начинай, — сказал игумен Иустин.

— У меня есть сестра, — повел рассказ монах Лазарь. — Хоть и младшая, а очень строгая и требовательная, то есть требования к жизни у нее непомерные. Гордая такая девица. Самолюбивая. Сама к себе невероятные предъявляла претензии — и нос у нее длинный, и глаза маленькие, и ляжки толстые, и осанка дурная, и походка кривая. Сама же была прехорошенькая. Волосы белые, густые и длинные, глаза голубые огромные, кожа нежно-розовая, гладенькая… Так вот, самой большой гадостью ей казалось, когда кто-то говорил ей:

— Настенька, какая же ты хорошенькая!

Тут она просто взвивалась, считая это за издевательство.

— Ну да, — басом говорила она, — вон какая жирная, страшная!

Мечта у нее была преобразить себя до неузнаваемости — волосы свои шикарные обстричь “а ля тифоз”, покрасить в черный цвет, а на лицо очки надеть… Но мать чуть не на коленях перед ней встала, чтоб она этого не сделала. Вот такая у меня была сестра — была, потому что сейчас она очень изменилась. Ну а тогда казалось ей, что она не только такой неуклюжий жирный урод, но еще и что поет она плохо, и рисует отвратительно, у самой же и голос прекрасный, и слух, и способности к живописи. Но особенно несносна и придирчива была она к окружающим. Прежде всего, конечно, ко мне и к моим друзьям. И нецелеустремленные мы, и расслабленные, и вообще — дураки. Школьный друг мой Алеша, впрочем, зная некоторые ее особенности, частенько над ней подшучивал. Прежде всего — конечно же, отмечал, как она похорошела, на что она ужасно злилась и фыркала. Затем восклицал с удивлением:

— Как же ты похудела!

Тут уж она просто с места вскакивала и кричала, хлопая себя по бокам:

— Ты что! Посмотри, какая жирная! И вообще — хватит надо мной издеваться.

Тогда он переменил тактику и стал ей при встречах сочувственно говорить:

— Какая же ты все-таки страшненькая! Нос у тебя какой длинный, какие глазки маленькие — такие маленькие, такие маленькие, одного даже совсем будто и нет.

Но она и на это злилась, хотя, конечно, не могла не понимать, что он это говорит ей назло. И она ему что-нибудь в ответ такое выдавала — вредоносное. Так они и пикировались все время. Только все это получалось у них не смешно и даже не забавно. И я чувствовал, что они не то что недолюбливают друг друга, но просто даже и терпеть не могут. Во всем они вступали в противоречие, во всем друг к другу придирались, но она еще в разговоре с ним такой менторский тон взяла, словно это она нас старше на пять лет, училка такая.

Придет он ко мне, она тут же возникнет, влезет в нашу беседу, прицепится к слову и как начнет вещать, словно кто ее здесь спрашивает, сил нет. Поначалу она критиковала нас, почему это мы, сильные молодые мужики, сидим себе преспокойно на кухне, а не ведем борьбу с антинародным правительством. Люди в тюрьмах страдают, в лагерях — вон Сахаров в ссылке, Буковский в заточении, Солженицын в изгнании, а мы — в Москве. Было ей тогда лет четырнадцать. Она обещала, что к шестнадцати годам непременно вступит в какую-нибудь антисоветскую организацию, чтобы нам было стыдно. А Алеша ей назло говорил, что в партию запросится, раз такие самоуверенные маленькие училки-выскочки лезут в диссидентство.

Потом, лет в семнадцать, она покрестилась и сразу стала неистово так молиться, начиталась Игнатия Брянчанинова о молитве и задвинулась — конечно, духовного руководителя нет, в церковь ходит только свечки ставить — к исповеди не идет, не причащается, а только люто постится, ночами поклончики кладет да молится, в общем — вылетела она, что называется, в трубу: и мороз ей уже не страшен, у нее самой в солнечном сплетении огонь горит. А Алеша тем временем поступил в семинарию, духовно грамотный, пригожий, благочестивый. Пришел к нам как-то раз, а она ему — я-де в одном платье могу в лютый мороз ходить, что там твоя семинария, что там эти священники, которые с КГБ… А у самой нос красный — отморозила, пока по морозу раздетая шастала. Алеша как услышал ее речи, испугался, стал ее вразумлять:

— Да как же так, ты по своей воле, своим чином такие вещи творишь, ты ж в прелести.

Она его не слушает:

— Вот, — говорит, — вы Церковь и погубили, потому что не хотите собой жертвовать ради Христа. Надеетесь все на теплую одежду, на рукотворный жар, а у меня жар Христов.

А он ей:

— Да если бы у тебя и вправду был жар Христов, Серафим Саровский ты этакий, разве б ты нос себе отморозила, вон какой висит, красный. Точно слива.

В общем, опять брань, стычки, обиды, подергивание плечом. Потом, к счастью, она к какому-то старцу попала, он ее вразумил, запретил молиться больше положенного ее мирскому положению, благословил подыскивать себе жениха, готовиться создавать семью, поисповедовал, она стала причащаться, присмирела. А тут Алеша появляется. Им бы и помириться, посидеть рядком, поговорить о благочестии… А у него как раз был период, когда он вдруг стал подумывать о необходимости церковных реформ. Говорит:

— Надо богослужение на русский переводить, литургию оглашенных выкидывать — ибо где вы теперь видите оглашенных-то?

А она ему:

— Что-о? Я те дам реформы, раскольник ты этакий!

И опять пошло-поехало… Самое поразительно, что Господь их все время нос к носу сталкивал. То есть Алеша, как ни приедет из Питера — он там уже в Академии учился, — она всегда дома оказывалась. Притом что ведь порой по целым неделям пропадала — то в одном монастыре, то в другом…

Как-то раз они вместе вышли из дома и застряли в лифте. Два часа просидели, пока диспетчер их оттуда не вынул. Сидят в темном лифте, повисшем над бездной, и все о церковных делах переругиваются. Ну дальше уж я не знаю — сам ушел в монастырь. А у меня какие-то его книжки остались. Вот он ко мне в монастырь приезжает и говорит:

— Брате, очень мне те книги нужны. Когда ты в Москву собираешься?

А я ему:

— Никогда. А если тебе книжки нужны, заезжай к нам туда без меня, тебе сестра моя все отдаст, ибо девица при всех своих недостатках весьма благочестивая, и чужого ей не надо.

Вот он ей и позвонил, договорились о встрече. Но встретились случайно они еще в метро. То есть он садится в вагон, а там она. Вместе и поехали. Он ей так примирительно говорит:

— Знаешь, я понял, эти церковные реформы — один соблазн. Вон большевики еще пытались все реформировать, а ничего не вышло.

А она ему неожиданно:

— Так то большевики! Как они реформировали-то — огнем и мечом! А нам надо делать это мягко и грамотно. Потому что вера-то закоснела! Обросла суевериями. Надо народ религиозно просвещать!

И опять они заспорили. Так доплелись до подъезда. А там кто-то переезжает, что ли, лифт стоит открытый на каком-то этаже, холодильник выносят, телевизор. Он дверь даже подержал, чтобы все это вынесли беспрепятственно. Пошли пешком. Пока поднимались, она ему:

— Люди должны понимать, о чем они молятся. А им: непщевати вины о гресех. Чего-чего? В церкви поют: в память вечную будет праведный, от слуха зла не убоится. А старухи, знаешь, что слышат? В память вечную будет праведный, пастух козла не убоится. Пастух — козла! Она даже остановилась между этажами, чтобы перевести дух. — А это все твое извечное фарисейство — сам выучился, а народ — что, пусть в невежестве коснеет, в предрассудках? Да ты знаешь, что они считают Святую Троицу за собрание Христа, Матери Божией и Николы Угодника!

Постояли, постояли, снова двинулись вверх. Наконец пришли, а дверь в квартиру — распахнута. А там какие-то люди хозяйничают. Что-то все таскают, пакуют, опять таскают. Сестра даже подумала, не ошиблась ли она дверью, но нет.

— Переезжаете? — с удивлением спросил ее Алеша.

И тут она опомнилась:

— Воры! — произнесла она с большим удивлением. — Воры! — закричала снова, уже грозно.

Наконец и воры их заметили. Четыре человека. Схватили, скрутили, запихали в ванную, засунули в самую ванну, как они были, прямо в шубах, в зимних ботинках, связали веревками — спина к спине плюс заткнули затычку и включили горячую воду. А сами смылись. Но поскольку рты им не завязали, они могли еще продолжать беседу. И что же — они, будучи в узах, спина к спине, сидя святочным вечерком в низвергающейся горячей воде, ухитрились продолжать свои прения. Алеша даже пустился шутить:

— Ну, слава Богу, хоть ополоснусь с дороги!

А она ему поучительно:

— Жаль, до Крещенья еще два дня, а то было бы это купанье с мистической окраской, очистительное и от грехов, и кое от каких заблуждений…

А вода шумит. А ванна наполняется. А пар идет. А шубы намокают… А он ей:

— От каких таких заблуждений? Историю надо знать. Церковь живой организм. Она обновляется изнутри. Любые рациональные вторжения в ее жизнь приводят к расколам, ересям.

А она ему:

— Самые большие расколы и ереси — от невежества.

Вода уже наполнила ванну, шубы, в которых они были, набрякли, веревки намокли, и, кажется, только сейчас они заметили, в каком бедственном положении находятся. Вспомнили про сорок мучеников Севастийских, те, правда, в холодной воде сидели.

— Ну, ученый академист, где твоя молитва? — всхлипнула вдруг сестра.

— А ты, реформаторша, где твое упование?

Однако единодушно решили, что будут вместе молиться Матери Божией и Святителю Николаю — помощнику мореплавателей и вообще всех бедствующих на водах. Ну и запели “Царица моя преблагая”, “Не имамы иные помощи”, “Правило веры и образ кротости”. Сестра моя, повторяю, пела великолепно, сколько бы она сама себя безжалостно ни критиковала. Голос у нее сочный, сильный. Но и Алеша пел чудесно. Так они спелись с первой же молитвы, и потом голоса их звучали в изящной терции, то переплетаясь, то расходясь. Вода меж тем перехлестнула через край ванны и устремилась к новым просторам… Соседка снизу, на которую обрушились сии предыорданские потоки, помчалась наверх. Долго звонила в дверь, пока из-под той не появилась вода, наконец решительно толкнула ее, дверь и открылась, потоки ринулись на вошедшую, она завопила, выскочил сосед справа, ужаснулся, содрогнулся. И тут они услышали дивное пение. Два ангельских гласа вдохновенно взывали к небесам: “Заступнице усердная”, — раздавалось из ванной. “Богородице Дево, радуйся!” И даже “Во Иордане крещающегося Тебе Господи!”. Отважно ринулись на блаженные ангельские голоса и спасли, спасли сих пребывающих в узилищах… И что? Сестра и Алеша спустили воду, переоделись, вытерли полы, попили чайку с медом и продолжили пение. Вот так. Поют до сих пор. Трое детей уже у них. А он служит в московском храме. Особенно любит праздник Крещенья. Там есть такие стихиры: “Глас Господень на водах вопиет глаголя: приидите, приимите вси Духа премудрости, Духа разума, Духа страха Божия, явльшагося Христа”.

— Все есть, — одобрительно вынес вердикт Иустин, — и недоразумение, и разоблачение, и поучительность. И мораль. Всякую дурость человеческую просвещает Господь!

Этот рассказ “про ванну” сразу перебил мне историю, которую я собиралась рассказать. Была у меня историйка о том, как мы — еще до нашего крещения — с моей подругой Надюшкой, не замужней, но обремененной малым чадом, гадали на Святках. Какое-то было народное гадание — жечь на перевернутой тарелке свечой бумагу и рассматривать тень, которую откидывает на светлую стену оставшийся пепел. А кроме того — можно было спросить у свечи: “да” или “нет”. Если “да”, то она колебалась пламенем слева-направо, если “нет”, то вперед-назад. Не помню уже. Поскольку гадала Надюшка. Естественно, о своем замужестве, а я уже была замужем, и спрашивать мне, таким образом, было не о чем, поэтому я просто присутствовала, так как ей было “страшно до жути”.

Уселись мы около полуночи у нее на кухне, она достала из холодильника бутылку шампанского, чтобы мы с ней выпили “для куража”, но открыть мы ее так и не смогли, сколько бы ни прилагали усилий — сняли железную проволоку с пробки, а пластмассовая крышка все не поддавалась. Мы плюнули, оставили бутылку на столе, перевернули тарелку, и Надюшка принялась пытать судьбу, а я ее охранять от жути. Ну и сожгла она бумагу, та отбросила на стену тень, и нам показалось, что мы видим голову ковбоя в сомбреро.

— Ты точно думаешь, что это мужчина? — спросила она меня.

— Без сомнения, — заверила я ее. — Молодой мужественный мужчина с могучей шеей.

— Это будет мой муж? — спросила Надюшка у пламени свечи.

Свеча благосклонно направила свое пламя на нее, качнулась: “Да”.

— А он будет меня любить? — спросила Надюшка.

Свеча полыхнула в ответ: “Да! Да!”.

— А он будет богат?

Свеча опять встрепенулась: “Да!”.

— Очень богат? — спросила затаив дыхание Надюшка.

Свеча воскликнула на языке огня: “Да!”.

Надюшка удовлетворенно кивнула.

— А он будет меня содержать? — сглотнув от волнения слюну, обратилась Надюшка к оракулу.

Пламя заметалось туда-сюда, зашипело, словно хотело что-то сказать, но от волнения поперхнулось словами, и вдруг раздался страшный взрыв. Пробка из шампанского пальнула в лампу, лампа лопнула, пена залила весь стол, тарелка, на которой все еще помещался пепел, отбрасывавший на стену желанную тень, почему-то треснула, и горячий воск обжег Надюшкину нежную ручку.

Потом-то через много лет мы поняли, что пыталась нам сказать на своем наречье горящая свеча, пересылавшая флюиды бутылке шампанского! О чем зазвенела разбитая лампочка, о чем громыхнула тарелка! Надюшка действительно в скором времени вышла замуж за американца (ковбой в сомбреро). У него действительно была могучая шея — он был невероятно толст. Он был сказочно богат. Но безумно жаден. Тем не менее Надюшка все-таки заставила его себя содержать, хоть это продолжалось весьма короткое время. Потому что вскоре он с ней развелся. Но ей по американским законам что-то полагалось из его имущества. И она пришла в некую юридическую контору, чтобы взыскать положенное. Но там ей заявили, что поскольку он с ней развелся где-то в Гватемале, а там разведенным женам ничего не причитается, то и Надюшке рассчитывать абсолютно не на что. С тем она и ушла, вспоминая отчаянье прозревших эту ситуацию и авансом сочувствовавших ей святочных вещиц.

Но, конечно, моя история не годилась: такая высокая была поставлена планка поучительности. Единственное, что можно было из нее извлечь, так это назидание о том, что никак нельзя строить жизнь на основании корыстных земных расчетов. И поэтому я решила рассказать другой сюжет, о котором вспомнила в связи с предкрещенским “купанием”.

Одно время — совсем недолго — я работала в Маленькой газетке. Отпочковалась она от Большой газеты — идея ее создателей была в том, чтобы использовать то огромное количество не вошедших в Большую материалов, которые все же могут представлять интерес для читателя. Кроме того — Большая претендовала на респектабельность и серьезность, а наша газетка “Другие берега” могла себе позволить большую свободу и демократизм. При этом в нее можно было “слить” кое-какой занимательный компромат, расширить стилистические возможности, использовать ее пространство для рекламы и привлечь нового читателя. Газетка наша была всего в восемь полос, и делали ее еженедельно три женщины — главная наша Раиска, или Айка, занималась культурой, Лара — политикой и экономикой, а я была на всякой всячине — писала маленькие эссе и трудилась рирайтером, то есть переписывателем чужих статеек и материалов. Главной моей задачей было сделать так, чтобы у газеты существовал свой стиль и чтобы ее было читать интересно. Кроме того, в первом номере каждого месяца мы печатали церковный календарь и гороскоп, который нам откинули из Большой газеты, потому что ей, претендующей на респектабельность, заниматься таким низкопошибным делом было не по чину.

0

3

продолжение...

Гороскоп сочиняла для нас некая Аида — естественно, жгучая инфернальная брюнетка. И какими бы тупыми ни были принесенные ею тексты, отбояриться от самой идеи ее жульнических прогнозов было невозможно.

— Надо быть демократичнее, — говорил нам главный редактор Большой газеты, который стоял и над нами, вам неинтересно, потому что вы снобы, а люди читают. Они хотят верить, что их жизнь написана на небесах. Это их стабилизирует, утешает. А если вы считаете, что это чушь, ну так относитесь к этому как к фольклору, как к небывальщине, как к шутке, наконец.

И вот с этим-то гороскопом вышел у нас перед самым Новым годом прокол. Сделали мы чудный новогодне-рождественский номер — праздничный, радостный, оставили подвал для гороскопа, ожидая Аиду, сами сидели втроем, наводили последний лоск, вылавливая блох — как внимательно ни читаешь, а всегда какая-нибудь опечатка прокрадется. Из типографии нас уже поторапливали, а от нашей инфернальницы не было ни слуху ни духу. Айка то и дело названивала ей, но телефон все не отвечал. В самый последний момент, то есть когда уже нам грозили из типографии скандалом, Айка наконец дозвонилась, и простецкий старушечий голос ответил ей, что “у ей случилась срочная любовь” и что “звезды ей сказали, чтобы она летела на остров посреди окияна”.

Айка, не пощадив старуху, которая явно уж была тут “с боку припеку”, с бесполезной язвительностью крикнула:

— Как бы для нее это не кончилось звездопадом.

После чего наша главная обратилась к нам:

— Делать нечего, у нас пятнадцать минут. Делим год по четыре месяца на каждую и валяем кто во что горазд.

— Что-что? — не поняла Лара.

— Гороскоп сочиняем, невелика премудрость. У меня день рожденья в середине года, так я беру себе май, июнь, июль, август. Все. Села. Пишу.

И действительно — застрочила, не задумываясь, не поднимая головы. Лара взяла осень с декабрем. Ну а мне, таким образом, перепало все остальное. Ну, в феврале моя младшая дочь родилась. Я ей и написала нечто вроде пожелания: “Вы наконец поймете великий смысл послушания, вам откроется мудрость, несущая уважение к старшим”, и так далее. В марте родился мой муж. Для него я написала: “Вы умны и деликатны, добры и щедры, трепетны и ироничны, честны и порядочны. В этом месяце вы особенно почувствуете великую помощь и защиту небес”, что-то в этом роде.

Я стала вспоминать, кто из знакомых родился в январе, но вспомнила только начальника мужа — нашего главного из Большой газеты. Ну и поскольку он моего мужа постоянно третировал, унижал, завидовал, присваивал буквально все его журналистские и издательские проекты, а при этом еще и претендовал на дружеское общение, я и написала: “В этом году вам откроется вся фальшь вашего положения. Так бывает, когда человек находится не на своем месте. Вы словно увидите всего себя не таким, каким вы льстите себя представить и преподать, а, напротив, жалким, беззащитным, запачканным, дурно пахнущим. Не огорчайтесь! Это лишь лекарство от обольщения, но оно — к выздоровлению. Не все для вас еще погибло. Вы еще сможете обрести свое подлинное лицо, и оно окажется искренним и вполне симпатичным”.

А в апреле, я вспомнила, родилась Аида. Я ей и написала: “Наконец вы почувствуете раскаянье в том, что столько времени морочили людям голову и мошенничали. Не прячьтесь от этого покаянного чувства — оно откроет вам новые пути, и вы обретете новое поприще, которое позволит вам вспоминать о прошлом с легкой улыбкой и оттачивать на этих воспоминаниях свое чувство юмора”.

Типография уже рвала и метала, и мы, даже не читая друг другу своих прогнозов, все отправили в набор.

Номер вышел, Новый год настал, Рождество отпраздновали. Муж мне говорит:

— Слушай, тут у нашего Главного день рожденья. Он просится к нам в гости на дачу, обещает привезти с собой и выпивку и закуску. Как ты, не против?

Я кивнула.

И вот он приезжает с женой, притаскивает целую сумку провизии, вина, водки. Мы сели под мигающей елкой, разожгли камин, нажарили мяса. Только сели за стол, как во всем поселке вырубили свет — так у нас часто бывает, особенно зимой, электростанция ветхая. Зато у нас всегда есть запас свечей. Мы и зажгли сразу семь штук. При свечах и камине еще праздничней. Выпили изрядно — он, я и мой муж. А жена его не пила, потому что она была на эту ночь водителем. Мы именинника как следует поздравили, надарили ему подарков, напроизносили тостов, но и он себя нахваливал, даже сам по головке себя гладил, все рассказывал, какой он крутой парень, какие у него задумки, как он со знаменитостями “вась-вась”, особенно ему нравилась история о том, как он поэту Рейну известное слово из трех букв на свежевыкрашенном заборе нацарапал — такую совершил, как он это назвал, “постмодернистскую акцию”. Сам при этом смеялся, однако, сожалел, что поэт ее “не оценил”. Ну ладно. Пора было и в дорогу. Три часа ночи все-таки. Жена пошла греть машину, а он еще решил дерябнуть на посошок.

— За что я себя люблю, — сказал он, набрасывая на плечо богатую новую дубленку, — так это за то, что у меня всегда был нюх на все самое лучшее.

Наконец мы вышли в метельную ночь. На всякий случай я задула свечи, потому что одна из дач поселка сгорела именно в такую темную зимнюю ночь. Пока мы пировали, дорожку к дому замело, и ноги проваливались выше щиколоток. Мы простились с гостями, Главный уселся рядом с женой, и она дала задний ход, потому что среди наметенных сугробов развернуться не было никакой возможности — оставалась лишь узкая наезженная дорожка. Машина тронулась, проехала несколько метров и вдруг, заскрежетав, намертво села брюхом на заметенный снегом канализационный люк. Мы с мужем кинулись ее толкать, но она не поддавалась ни на сантиметр. Пришлось Главному присоединиться к нам. Он кидался на багажник с разбега и кричал жене:

— Рви! Рви!

Она неистово газовала, но машина не трогалась. Тогда мой муж попросил меня сесть за руль моей машины, которая стояла на несколько метров впереди попавшего в ловушку автомобиля, подкатиться к нему поближе и связал их буксиром.

— Рви! Рви! — закричал Главный, навалившись сзади всем своим грузным телом изо всех сил на свой автомобиль.

Я и рванула. Что-то крякнуло, хрустнуло, брямкнуло, и я почувствовала, что вытащила из снега улов. Да! Машина Главного сорвалась с места, но тут же раздался крик моего мужа, потом визг жены, я выскочила к ним, и увидела — о, ужас! — они стояли, нагнувшись над канализационным люком, с которого теперь была содрана крышка, а оттуда выглядывала мокрая страшная голова Главного. Они вытащили его, зловонного и несчастного, в самом что ни есть мизерабельном виде, и он побежал скорее домой — мыться. Но света в доме по-прежнему не было, на ощупь он пробрался в ванную, залез под душ. Почему-то газовая горелка была выключена, наверное, это я сделала машинально, выходя из дома, поэтому вода была ледяная, он вылил на себя нечто из бутылки, которая стояла среди прочих по краю ванной, но это, по закону подлости, оказалось не жидкое мыло и даже не шампунь, а косметическое молочко. Липкий, склизкий, жирный, дрожа от ледяного душа, он наконец кое-как вытерся крошечным полотенцем для рук, а мой муж, заметавшись по комнатам, отыскал для него в качестве сменной одежды голубую пижаму, поскольку Главный был весьма и весьма упитанным и низкорослым мужчиной, а пижамные брюки были, во-первых, на резинке, а во-вторых, достаточно короткие. Дал он ему и носки, и трусы, и свитер, и старую, чуть ли не со студенческих лет, широкую лыжную куртку-дутик, в которой иногда чистил во дворе снег, и ботинки, которые оказались Главному велики размера на три.

Я к тому времени уже зажгла свечи, и мы могли созерцать бедного гостя уже при свете.

— Закалился, — попытался пошутить он.

— Ведь Святки, — сказал мой муж, словно что-то этим объясняя.

— А у меня так на роду написано, — вдруг совершенно серьезно сказал Главный. — Так мне положено. По гороскопу. Там черным по белому и написано, что меня в этом месяце ждут большие потрясения, козни рока, но все кончится хорошо. Будет даже еще лучше, чем было. Просто так звезды сложились. Так что мне нужно сейчас затаиться и не вылезать. Да это в твоей же газете было, в “Других берегах” — кинул он мне. — Ты что, не читаешь ее?

Он пробежал мимо нас и выскочил к машине, которая уже выехала из ворот.

— Как ты думаешь, он теперь будет мне мстить за то, что я был свидетелем? — спросил мой муж.

Но я твердо ответила ему:

— Никогда!

И была права.

На следующий день в редакцию ворвалась разъяренная Аида:

— Кому вы заказывали гороскоп? Кто его составлял? Кто это мне напророчил крах в моем деле?

— Один очень маститый и мощный астролог! — ответила Айка, явно струхнув.

— Мастер астрологии, маг и волхв, — серьезно подтвердила Лара.

— Да это же шарлатан, как вы не понимаете? Вас надули! — завопила она.

— Что ж ты тогда так волнуешься, если все это шарлатанство? — спросила я.

— Так он меня приговорил! Ты понимаешь! Тем, что он написал о крахе профессии, он зарядил слово дурной энергетикой, и она все мне разрушила! Я чувствую, что я внутри — пустая! Живите как хотите, — больше я с вами дела не имею, ничего вы от меня больше о себе не узнаете!

Хлопнув дверью, она удалилась. Кто-то сказал нам, что она подалась в риэлторы. А гороскопы в нашей газете с тех пор пропали. Вместо них мы стали печатать всякие незамысловатые демократичные кулинарные рецепты. Впрочем, это продолжалось недолго, поскольку и саму нашу газету вскоре прикрыли. А мой муж ушел из Большой газеты, и Главный никогда больше не выражал желания праздновать с нами свой день рожденья. Вот такая история.

— А мораль? — разочарованно спросил отец Иустин.

— По вере вашей да будет вам, — четко отрапортовал Лазарь.

Ну, коли так, — сказал игумен Иустин, — я вам тоже расскажу святочную историю и про день рождения, и про начальство. Потому что эта история резко переменила мою жизнь и повернула мой путь к монастырю. Дело было так. Родители мои, вы знаете, работали в Америке. Папа занимал изрядную должность в русском посольстве, но и мать там служила при культурном атташе. Меня они тоже чаяли видеть на дипломатическом поприще. Вот я и поступил в МГИМО. У нас, кстати, много училось детей работников МИДа, коллег и сослуживцев моих родителей. Такая золотая молодежь собралась у нас на курсе. Покупали продукты в “Березке”, устраивали пирушки. Виски, диски, джинсы, шмотки, кэмел, фарца, девочки, дэнс, покуривали марихуану, были такие, что и покруче, — кололись. Родители у кого где — за границей, квартиры пустые, флэт с дринком.

Подружка у меня была на курсе, дочка нашего посла в Австрии. Жила она с какой-то бабкой, нянькой, теткой, я у нее дома никогда не был. Так вот. Дело было во время зимней сессии. Числа десятого января. Шел я к ней на день рожденья. А поскольку она на Новый год упала и вывихнула ногу, нес я ей в подарок трость прошлого века с массивным набалдашником в виде головы орла — родители эту вещицу когда-то купили на блошином рынке в Париже.

Настроение у меня было тяжелое, голова мутная, поскольку в этот самый день я завалил экзамен по международному праву у Коловратова, он же был и нашим деканом. Родители меня предупреждали, что он очень склизкий и подлый тип, может подножку подставить, темную устроить — они его знали чуть ли не со своего студенчества. Вроде бы он даже когда-то ухаживал за моей матерью, но получил от ворот поворот, а потом повсюду рассказывал о ней всякий гадости. Короче, они меня просили, чтобы я сдал этот экзамен как-нибудь незаметненько, прополз перед Коловратовым, как уж, прошмыгнул, как заяц, отлежался в иле, как пескарь.

Но не удалось. Взял он мою зачетку, прочитал фамилию, вперил тяжелый взор, пожевал губами — ясно было, что так просто мы с ним не расстанемся. Забросал меня вопросами, каждое мое слово комментировал:

— Чушь-вздор-бред-ересь-понос. — Влепил “неуд”. Даже улыбнулся сладко: — Пошел вон!

Итак, иду я метельным вечерком к подружке, несу эту парижскую трость, стараюсь в землю ее не тыкать. Не опираться, чтобы она не выглядела траченой. Напротив, даже завернул ее в бумагу и лишь в подъезде эту обертку скинул, взял трость наперевес, ищу нужную квартиру — а жила она в высотке на Котельниках — там многие мидовцы в ту пору обитали. Звоню в дверь, в руках трость, шляпа на лоб надвинута, черное длинное пальто из кашемира, воротник поднят, тяжелый шарф вокруг шеи, половина лица в нем утопает. Байронический герой. Человек-маска. Что-то такое романтическое в облике. И вдруг — нате вам, открывает мне Коловратов. Пригляделся ко мне, узнал:

— Ах, это вы, Азаров!

И вдруг как шарахнулся, как дунул вглубь квартиры. Я сообразил — наверное, он с ее родителями знаком, она у него в институте — блатная, он друг семьи, благодетель, его тоже на день рожденья позвали, а меня он здесь увидеть не ожидал. Я палку наперевес и за ним — видимо, хромая именинница сама дверь открывать не выходит, пребывает где-то на кухне или в комнате со своей ногой, а он мне путь к ней указывает. Ну, я за ним. А он шустро так — прыг в комнату и дверь закрыл. Я в эту дверь, а он припал к ней всем весом и не открывает. Это меня возмутило. Ну, хорошо, ты профессор, декан, я у тебя двойку получил, ты за моей матерью приударял двадцать пять лет назад, но меня ведь тоже на день рождения позвали, пусти!

Приналег я на дверь, она слабо так поддалась, я ногу просунул, плечо, палку туда устремил, шарю ею вокруг, ботинок его нащупал, заработал тростью, как рычагом, наконец дверь открылась, а он от меня — за кресло, а я за ним. Зачем? Понятия не имею. Просто, раз он от меня прячется, я хочу узнать, с какой целью. Где хозяйка? Где бабка? Где тетка? Где нянька? Где остальные гости? Что происходит? Приближаюсь к нему — как был, шляпа на мне, шарф, длинное пальто, а он как в меня кувшин с журнального столика метнет, как кинет в меня подсвечник, как вмажет пепельницей. Сумасшедший какой-то! Родители меня предупреждали — склизкий тип, подлый, подножку может подставить, но чтобы тяжелыми предметами целиться… Положим, кувшином он промазал, подсвечником промахнулся, но пепельницей прямо мне в плечо угодил, убить хотел.

— Вы что! — возмутился я.

— Не приближайся, Азаров! Не приближайся! Или и впрямь убью или милицию вызову, упекут тебя на десять лет без права переписки.

— Что это вы раскомандовались! — возмутился я. — И вообще — где все?

— Какие все? Что, будет еще кто-то?

Я говорю:

— Конечно, народу позвано много! Сейчас все будут. Кто-то, наверное, уже пришел, тут где-то гужуются.

— Так у вас банда!

Он схватился за сердце, пятясь к окну, и вдруг схватил большой цветок в горшке, раскачал его, чтобы кинуть — смотрю, прямо в голову мне метит. Я двумя прыжками к нему и бах палкой по руке, бах по другой, он горшок выронил, сам упал на ковер, дует на руки, видно, сильно я его по пальцам хватил, говорит:

— Пощади меня, Азаров, не убивай! Я тебе в любой момент оценку исправлю! “Отлично” тебе поставлю, только не трогай меня.

— Да плевать я хотел на вашу оценку, — сказал я, таким он гадливым мне показался, жалким, плюнуть в него захотелось. Тут уж я шляпу снял, шарф размотал, пальто расстегнул. — Где все-то?

Он говорит, морщась, но и заискивая:

— Ваши еще не появлялись. Но если появятся, скажите им, что мы с вами уже разобрались. Уладили, так сказать.

“Эх, думаю, жаль, у меня с собой зачетки нет, заставил бы его тут же “неуд” переправить, раз он такой трус оказался”.

— Где же все-таки именинница? — спрашиваю его.

— Что вы имеете в виду? — подобострастно откликается он, а сам уже потихоньку поднимается с пола. Тут я и называю ему мою подружку. Он уставился на меня, потом ударил себя по лбу, сел в кресло, развалился, даже виски из бара достал, налил, выпил и неторопливо так, совсем уже другим тоном говорит: — Так она прямо подо мной живет. Вы квартирой ошиблись, Азаров. Пойдемте, я вас провожу. И выпровожу.

И повел темным своим коридором, только за порог меня выставил да как даст мне сзади чем-то тяжелым по башке, да как заорет:

— Я тебя сгною, сволочь! Ты завтра же у меня из института вылетишь!

И захлопнул дверь. И правда — чуть ли не на следующий день выгнали меня за хулиганство, неуспеваемость, моральное разложение — что-то такое. А меня весь этот вечер на дне рожденья мутило, голова кружилась, потом я шмякнулся в обморок. Вызвали “скорую”, отправили меня в больницу, оказалось, сотрясение мозга, пролежал я целый месяц — кровать к кровати со старым священником. И он меня просвещал. Что вы думаете? Когда я вышел из больницы, то сразу и покрестился, по монастырям поехал, решил в семинарию поступать. Но меня из-за родителей не приняли — не положено тогда было, чтобы дети дипломатов становились попами. А родители скандалили, пробовали меня восстановить в институте. Разведали, что именно Коловратов меня травмировал, хотели заявление в милицию писать, судиться с ним, но я сказал — я не в претензии к нему. Напротив, я очень даже ему благодарен. Не будь его, не сидел бы я сейчас в монастыре, друзья, а томился бы мелким чиновником где-нибудь в Зимбабве, — закончил свой рассказ Иустин.

— Так что вот вам иллюстрация того, как Хозяин “собирает где не сеял”. Все может сделать орудием нашего спасения, — заключил он.

Ну, тогда и я расскажу про начальство, — начал отец Дионисий. Тяжко вздохнул и обвел нас томным жалобным взглядом. — Жил-был некий иконописец, монах. И был над ним некий владыка, скрывающий по своей великой скромности свое христианское милосердие так далеко или так глубоко, что бедному иконописцу все никак не удавалось его обнаружить. Одно слово — владыка бедного иконописца СМИРЯЛ. Пожертвует кто, повторяю, бедному иконописцу деньги на покупку ли полудрагоценных камней, из которых трут краски, на постройку ли новой, более обширной мастерской, владыка имиже весть судьбами, то есть “духом”, тут же об этом прознает, вызывает иконописца к себе и вопрошает:

— Правда ли, чадо, что к тебе поступили немалые средства?

— Правда, владыка, — признается монах, — только не то что они немалые, а при иконописных работах вполне даже могут быть обозначены как весьма умеренные и даже скудные.

— Так что же ты, — восклицает владыка, — неси их сюда. Разберемся!

И что же: бедный иконописец, стеная и рыдая, дрожащими руками выкладывает перед владыкой приношения. Как он ни пытался его задобрить и насытить, ничто не помогало. Напишет он новую икону, а владыка нагрянет и похвалит: “Хорошая икона”, — да и заберет себе. А иконописцу с ювелиром надо расплачиваться, долги у него, ювелир ему уже и отказывает ковчежец сделать в иконе для мощей, камушков не дает, совсем плохо. Кисти ветхие, пооблысевшие, иконы золотить нечем. Стал он даже порой отвечать своему владыке не без дерзости, например, тот спрашивает его:

— А почему у тебя, чадо, святители совсем на себя не похожи?

А иконописец ему отвечает:

— Так вы мне так платите, владыка, что на них и лица нет. Будете побольше платить, сразу сделаются похожими.

Но на владыку ничего не действовало. Налетал он на иконописца, яко коршун на гнездо горлинки, и всех детенышей уносил в горехищном клюве. А был у иконописца в мастерской волнистый попугайчик в клетке. И вот уедет владыка, а иконописец сядет перед попугайчиком, посмотрит на него и пожалуется:

— Владыка как приедет, так ограбит. Берегись, попка, владыку!

Были у сего владыки по всей епархии свои резиденции — в городе, в живописном лесочке, на берегу озера, на излучине реки, чтобы он мог в любое время поменять обстановку и скрыться в молитвенной тишине от назойливого мирского шума, отравляющего епископскую жизнь. И владыка украшал сии резиденции иконами сего иконописца, так что даже один раз повез его в новый дом и попросил просчитать размер икон для будущего красного угла. Иконописец все там ему сделал как подобает, иконы написал, постарался, чтобы они были выдержаны в едином стиле, разметил, заказал еще и плотнику своему деревянный резной аналой, да еще и пожертвовал на него старинную Псалтирь. Ну, все, подумал, теперь ублажил я владыку, он и оставит меня на какое-то время в покое. Но тщетны оказались его надежды.

Через какую-то там неделю появляется владыка у иконописца и заказывает ему целый иконостас для своего подворья, а заодно и падает взором на маленькую изящную икону, которую иконописец предназначал своей матери ко дню Ангела.

— Хорошая икона, — похвалил владыка.

Но тут иконописец уперся:

— Это родительнице моей, маменьке несравненной к именинам, — скромно произнес он.

Но владыка повторил свое:

— Давай сюда. Как-нибудь разберемся.

И иконочку ту чудную забрал. Иконописец впал в вящее искушение и, как про него стали сказывать в монастыре, “на стену полез”, то есть забросил иконы, а принялся осваивать фреску. Фреску же только со стеной вместе утащишь, так что никакого с нее прибытка для стороннего человека. И так лазал иконописец на стену и фреску уже вполне и усвоил, и полюбил, и на владыку перестал роптать.

А тут у владыки — беда. На Рождество приехали на хутор, близ которого была любимейшая владыкина резиденция, городские. Стали в честь господского праздника петарды взрывать, устраивать фейерверки и подожгли владычный дом. Пожарные далеко, Бог высоко — сгорел дом дотла. Весь, до самого основания, как спичка полыхнул да и пал на землю развеваемым по ветру пеплом. Но вот чудо-то — красный угол с иконами да аналой с древней Псалтирью стоят себе как ни в чем не бывало — целехоньки. Легкий снежок их кропит, звезда на них льет голубоватый свет и во всей красе являет их миру. Тут владыку суеверие пробрало, кто-то ему сказал, может, из лести — видно, святой человек все это устроил, владыка, — полагая, видно, что это он сам себе все тут прилаживал, и надеясь этим ему угодить. А это — иконописцевых рук дело. Ну, владыка, по всей видимости, и решил, что неплохо бы ему обезопаситься капитально — то есть во всех своих резиденциях установить такие красные углы и укрепить стены фресками этого иконописца. Приехал к иконописцу, говорит:

— Хорошие у тебя иконы, молитвенные, и огонь их не берет, и вода не мочит.

Иконописец прослезился, подумал, что владыка, может, умягчился, просветился, дух кротости тронул сердце его, милосердие в нем приоткрыл, умиленный такой, пресветлый. Может, вразумился он, увидел тщетность своих былых попечений — вон оно, имущество-то, как ветошь сгорает в одночасье, а Бог — вечен. Может, думал, к особой духовности он повернулся. Постояли они так друг против друга, как брат с братом — оба ведь монахи, иноки, жители иного мира, посмотрели друг другу в глаза. Минута такая трогательная, торжественная. А тут попугай этот из клетки:

— Берегись, попка, владыку! Грабеж! Грабеж!

Владыка услышал, побелел, позеленел, благость с него сразу вся спала, напрягся он, спрашивает:

— Что это у тебя за супостат такой, кто его научил таким мерзостям?

А попугай в ответ:

— Грабеж! Грабеж! Владыка! Берегись!

Ну, владыка откашлялся, огляделся, увидел, что несолидно ему откликаться на злобствования неразумной твари, которая, по грехам человеческим, всуе мятется, и сухо так говорит иконописцу:

— Хотел я тебе почетное задание дать в главной епархиальной резиденции, но, вижу, ты пока недостоин. Тварь бессловесную ругаться научил, бесословить… Вот покайся, помолись, исправься, тогда, может, ты и сподобишься получить от меня приглашение. А пока и не проси, и не рассчитывай ни на что!

С тем и укатил, величавый. А иконописец возблагодарил Господа и воссел с христолюбивыми друзьями славить Господа и пить вино, потому что оно веселит сердце человека.

На такой торжественной ноте закончил свой рассказ Дионисий.

— Так что может Господь и через неразумную тварь учинить свое святое заступничество! — вывел он.

Все воззрились теперь на Клима Никифоровича.

— Как, и я должен поведать? — испугался он.

— Давай, Никифорович, — повелительно кивнул Иустин.

Никифорович задумался, возведя очи горе.

— Вам какую? — наконец вопросил он, — мистическую или игровую?

— Конечно, мистическую, — откликнулся игумен Иустин. — Какие уж тут игры?

Ну, значит, так, — начал Никифорович. — Мистическая. Про черного кота. Был у меня черный кот. Звали его, как фараона египетского, Рамзес. Жена души в нем не чаяла — умный был, рассудительный и какой-то мистический. Смотрит так, словно все про нас с женой знает — мудрость какая-то египетская в глазах. Из дома никуда не отлучался. Солидный, степенный. Сам ласкаться никогда не придет, выжидает, когда ты его позовешь. Вкушает пищу с достоинством, не торопясь, не чавкая. Вот таким макаром, Господи Боже мой. Уехали мы с женой как-то в санаторий, а соседу дали ключ, чтобы приходил кота кормить. Живем в санатории день, живем два, живем три. А жене неспокойно. Мается она — как там кот. Наконец, приснился он ей. Она говорит:

— Ой, не могу, надо домой ехать, что-то неладное там с Рамзесом.

Я говорю:

— Что ж неладное? Сосед его там кормит самым лучшим. Покой у него дома и приволье. Пусть от нас отдохнет.

А она:

— Нет, надо, Никифорович, ехать. — В общем, выпроводила она меня: — Съезди, — говорит, — на денек, проведай кота и опять ко мне.

Поехал. Вхожу — в доме порядок, все на своих местах, а кота — нет. Стал я его кликать, искать, шкафы открывать — нет как нет. Отчаялся — чуяло женское сердце беду. Сел на кухне на табурете, расстроенный, вот таким макаром, Господи Боже мой, отчаиваюсь. И вдруг вижу — из-под кухонного шкапика кусочек черного хвоста выглядывает, самый кончик. Полез я с радостью под шкаф — точно: там черный кот забился, лежит, глаза в темноте горят. Я его кое-как достал, на руки взял, только гляжу: черный кот да не тот. Не тот и все. И тоже черный. Наш был выхоленный, аккуратненький, а этот — хоть и в два раза больше, огромный такой, но весь облезлый, тощий, зубы страшнейшие, клыки желтые, и перха какая-то с него сыплется, и мокреть по всей спине — вроде парши. Смотрит на меня этот кот-оборотень и страшным хриплым голосом пробует мяукать. Вот таким макаром, Господи Боже мой. Жуть меня охватила — как так, оставляли мы одного кота, а тут другой. Побежал я к соседу вопрошать. А сосед отнекивается:

— Нет, — говорит, — это самый ваш кот и есть.

И ни с места. Как так? Вернулся я домой, стал снова кота рассматривать с разных сторон и явственно увидел, что это совсем даже другой, абсолютно нечеловеческий кот, может быть, даже хищный, потому как огроменный, облезлый и с клыками. Вынес я его на улицу, по всем подъездам поразвесил объявления: “Пропал прекрасного вида домашний черный кот Рамзес. Кто найдет и вернет хозяевам, получит большое вознаграждение”. Через полчаса мне звонок:

— Поздравляем: ваш котик нашелся. Он в подвале. Когда можно зайти за вознаграждением?

Зашли, я вознаградил, показали мне подвал, полез я в него, в темноте глаза горят, мяуканье слышится, хриплый голос. Поймал я кота, вынес его на свет — тьфу, а это опять тот перхатый. Выпустил я его обратно в подвал, где он, видно, подыхать задумал, и пошел домой. Тут опять звонок:

— Вы котика искали? Мы нашли. А какое вознаграждение?

Я отдал вознаграждение, меня повели в подвал, оттуда вновь выглянули безумные уже бесцветные глаза: что вы меня беспокоите? Что вам от меня надо? Я вернулся домой. Опять звонок:

— Ваш черный котик?

Я спросил:

— Где, в подвале?

Бросил трубку. Наконец, около полуночи позвонили, сказали:

— Нет, не в подвале. Он тут, мы держим его на руках, пушистый.

Не веря уже в удачу, я выбежал на улицу. Женщина держала в руках нечто, завернутое в тряпку. Я вознаградил, развернул — там была маленькая черная кошечка с белой грудкой. Я подумал даже — не взять ли ее вместо Рамзеса, но все-таки выпустил ее в снег. Отчаявшись, обошел вокруг дома, все звал:

— Рамзес, Рамзес!

Зашел в соседний двор, перешел через улицу к палисаднику, покричал: никого. Вот таким макаром, Господи Боже мой! Решил возвращаться домой. И вот тут, наконец, НА ПЕРЕКРЕСТКЕ ЧЕТЫРЕХ ДОРОГ ко мне подошел странный заросший щетиной человек. Бродяга, должно быть, такой оборванный у него вид, такие затравленные бегающие глаза. Он подошел и спросил:

— Не хотите ли купить у меня кота?

Я даже испугался, такой безумный был весь его облик, так зловеще звучал вопрос. И тут он вынул из-за пазухи моего кота. Сомнений быть не могло — это он, Рамзес.

— Сколько? — стараясь особенно не выявить своей радости, спросил я.

— Рубль, — ответил он. — Всего рубль.

— Возьмите, вот у меня трешка! — протянул я.

— Нет, — ответил он. — Мне нужен рубль, ничего больше.

— Но у меня нет, возьмите три.

— Нет, или рубль или ничего.

Я полез в карман, там было много мелочи, я стал собирать серебро.

— Нет, — прервал он меня. — Рубль целиком или ничего.

И отвернулся, чтобы уйти, унося моего кота. Наконец я добрался до кармана брюк и там нащупал крупную серебряную монету — рубль.

— Гражданин, — нагнал я его. — Вот, берите, давайте сюда кота.

Он взял деньги, хмыкнул, положил их в карман и быстро удалился. А я принес кота домой и дал телеграмму жене, что кот жив и здоров. Вот таким макаром, Господи Боже мой. Вот и все.

— Как все? — обиделся Иустин-наместник. — А где же мистика?

— Вы не поняли? — удивился Никифорович.

— Нет, — вздохнул отец Дионисий. — Кот пропал и нашелся. Сплошной реализм.

— Так это же лукавый его мне продал! Такое поверье — надо найти черного кота и продать его в полночь на Святки на перекрестке четырех дорог за рубль. И этот рубль будет неразменным. То есть ты его тратишь, а он прибывает. Вот таким макаром, Господи Боже мой! Что, не знали?

— Ты все перепутал, Никифорович, демонолог! — засмеялся Лазарь. — Не лукавый продает кота, а он его покупает. Поэтому-то и рубль его — неразменный. Иначе зачем простому смертному отдавать лукавому свой неразменный рубль ночью, на перекрестке, за своего кота?

— Действительно — зачем? — удивился Никифорович. — Так это он, что ли, принял меня за черта?

— Выходит, он. Еще и ругал тебя, должно быть, когда потратил твою монету, а она не возобновилась, — вздохнул отец Иустин. — Но в чем же поучение?

— Поучение? — Никифорович захлопал глазами. — Не знаю, вам видней, вы — наместник.

Иустин пожал плечами:

— Лазарь, может, ты растолкуешь?

— Изволь. Мораль в том, что если не вступать в контакт с нечистой силой, а заниматься своим делом, то она тебе и не повредит. Вон Никифорович — добыл для жены любимого кота и утер ее слезы. А если бы он вовремя разгадал эту чертовщину с перекрестком четырех дорог и с неразменным рублем, то, может, кот представился бы ему каким-нибудь оборотнем и причинил ему много бед.

— Он и так причинил, — грустно вздохнул Никифорович. — Потому что, оказалось, пока я за этим котом ездил, жена в санатории завела себе друга, а у него на шерсть аллергия. И кот ей не понадобился. Квартиру себе отсудила. Вот таким макаром...

— Так все же хорошо, вы же теперь в монастыре, — Лазарь попытался было эту историю тут же и перетолковать на другой лад, но час был уже поздний, и поэтому все махнули на его новую экзегезу рукой, согласившись, что и прежняя была вполне хороша: делай то, что возложено на тебя Богом, и в диалог со злом не вступай…

0

4

продолжение...

II

На следующий день я твердо решила уехать домой — ну сколько же здесь сиднем сидеть, карауля дом? Позвонила с утра пораньше моему мужу в Москву — он недовольно заметил, что мои каникулы изрядно подзатянулись. Не понимает он, с чем я тут сражаюсь, за что бьюсь. Да, может, этот дом — какой-нибудь будущий монашеский скит, может, когда к власти вновь придут безбожники, разгонят монастыри, только тут и возможно будет создать потайную монашескую обитель! Может, только тут и услышишь акафист!..

С другой стороны, раз этот бандит не появился в назначенный день, может, он и передумал встречаться здесь с друзьями и родственниками, может, другое место нашел для встреч? А кроме того, мои дружественные монахи обещали о нас молиться, а Никифорович так даже сказал, что будет каждый вечер к нему подруливать и, если что не так, даст знать в монастырь и оттуда прибудет целая группа дюжих послушников и паломников. Ну и наконец Мурманск вызвался “держать руку на пульсе” и в случае чего призвать своего кума — “мента”. Даже матушка Харитина согласилась подходить к дому и заглядывать в окна, нет ли там каких безобразий. А соседка Эльвира успокоила тем, что “кто-кто, а она первая заметит что-то неладное и забьет тревогу”. Так что все у меня в Троицке было “схвачено”, повсюду были расставлены мои соглядатаи и защитники. Да, было у меня такое сомнительное свойство — всех окружающих втягивать в бурный водоворот моей жизни. Еще и матушка Харитина забежала перед самым моим отъездом:

— У меня тут Валя одна живет — паломница: девка положительная, дюжая и решительная. Говорит — надолго приехала. Хочешь, посели ее у себя, все будет спокойнее.

Привела она эту паломницу — суровая, строгая, решительная. Такая не спасует и перед бандитами... Прямо так и сказала:

— А я их не боюсь — Бог не любит боязливых. Я их — крестным знамением, вот так, вот так.

И она четкими фиксированными движениями перекрестила вокруг себя воздух. Но особенно меня успокоило то, что она оказалась преподавательницей сопромата в каком-то техническом вузе, то есть, значит, была большим знатоком ухищрений любого сопротивляющегося материала.

— Я могу здесь жить долго — хоть до первой недели февраля. Сейчас же каникулы, — добавила она.

Я отдала ей ключи, показала, где спрятаны запасные — в старой галоше, а галоша в бочке для воды, а бочка для воды перевернута и стоит у входа. Пошла попрощаться с монахами. Призвала к себе Ангела-хранителя и — домой.

Жалко, конечно, покидать этот дом — обитель лучших дней. Увижу ли я его вновь? Не сожгут ли его пьяные мужики, не растащат ли по камушку? Каждый раз, уезжая, смотрю на него так, словно вижу в последний раз... Но что делать?

Из Троицка ехать надо сначала на автобусе до областного центра, потом — вечерним — девять тридцать — поездом до Москвы. Но решила я поехать загодя, чтобы купить купейный билет и успеть в мастерскую, где изготавливают железные двери и решетки на окна, прицениться и договориться, что я приеду через пару месяцев и воспользуюсь их услугами. Обовью дом железными прутьями, посажу его в клетку, запру, как сокровище, на замки. Пока стояла в кассе за билетами, очередь со всех сторон атаковал какой-то бомж: шапка-ушанка с одним опущенным ухом, ручищи красные: “Подайте Христа ради!”.

Но ради Христа я всегда подаю. Полезла в сумку, достала, похлопала его по плечу. Он обернулся... Лицо его вытянулось сначала в длину, потом — в ширину, потом — сжалось в комок. Он втянул голову в плечи…

Это был Ваня Шкаликов. Ваня Шкаликов — мой бывший студент. Ваня Шкаликов — молодой поэт... Мы еще писали ему всем институтом в милицию характеристику, что он — надежда России и его нельзя сажать. Я сама составляла эту бумагу, украшая ее цитатами из отечественной словесности: “Поэт в России больше, чем поэт”, а также “Поэт всегда прав”...

— Вот, — сказал он, виновато хлопая голубыми глазами и топорща рыжую клочковатую бороду, и развел руками, — докатился... Был непутевый, а стал совсем пропащий...

И утер слезу.

...Он все время вляпывался в истории. Если он ехал в электричке, то его обязательно кто-нибудь убалтывал, подпаивал, обчищал и усаживал в поезд, идущий в противоположном направлении. Но и оставшись без денег, без пальто и без документов, он потом, сияя невинными голубыми глазами, уверял, что это были “хорошие, интересные такие парни-попутчики”.

— Я им читал стихи — им нравилось.

Если он шел пешком, к нему обязательно кто-нибудь приставал и, бывало, побивал. Один раз он обнаружил у кромки мостовой черную кожаную папку — видимо, она выпала из только что отъехавшей машины. В папке были документы, анкеты, была и визитная карточка на имя какой-то женщины. Он позвонил по указанному телефону, назвал имя и сообщил, что нашел черную кожаную папку. Женщина эта несказанно обрадовалась, спросила, сколько он за нее хочет. Он удивился и сказал — ничего, просто вернуть. Она, тем не менее, пообещала его отблагодарить и назначила встречу у метро. Ваня ей тщательно себя описал и отправился выполнять долг честного человека, держа папку перед собой. У метро к нему подошли два бугая, попросили пройти с ними к машине, где его и отблагодарит хозяйка. Он с радостью пошел. Они завели его во двор и так избили, что его лицо весьма долгое время представляло собой сплошной кровоподтек. Но Ваня переживал не из-за этого, он недоумевал — за что?

А если его никто не бил, то он все равно попадал в какую-нибудь переделку. Один раз — в уличную перестрелку, правда, остался цел, другой — в автомобильную аварию: прямо перед ним автомобиль врезался в столб со знаком перехода, и столб упал возле Вани, лишь едва его не задев. Я даже не знаю, почему с ним такое случалось… Вид у него был вполне мирным, манера — благодушной. Сам он объяснял это тем, что над ним тяготело родовое проклятье, и поэтому он — непутевый, то есть “нет ему пути”. Но на самом деле, если приглядеться, он сам был какой-то, что называется, дурной: помани его пальцем — он пойдет за тобой, не спрашивая куда. Просто из “интереса жизни”. А кроме того — раз ты его куда-то ведешь, значит, право имеешь. Ваня любил подчиняться, он уважал любую власть, он считал ее “рукой судьбы”.

Пошел как-то раз в гости к сокурснице, а там у нее — дым коромыслом, благовония курятся, люди в красных накидках, музыка восточная... Она сама — тоже вся в пурпуре и с кровавой точкой во лбу.

— Ты чего это? — рассмеялся он, указывая ей на лоб.

Но она только приложила палец к губам, прошептала: “Подставь лоб”. Он думал, что она ему тоже поставит на лоб такую же точку, но она помазала его серой, покропила какой-то кисленькой водичкой, провела в комнату. Там было много народу, все сидели по-турецки, глядя куда-то в область собственного пупка, а в середине на журнальном столике возвышалось черное изваяние, злобное такое и страшное, длинный язык свисал, на шее ожерелье из человеческих черепов, в двух руках — человечьи головы, а в двух других — меч и нож. Ваня рассматривал его и поражался, а сокурсница с индийской точкой произнесла:

— Поклонись. Это богиня Кали.

Он поклонился.

Она сказала:

— Съешь яблочко. Это богиня тебе посылает.

И протянула ему сморщенное недопеченное яблоко. Он съел.

— Опять поклонись ей. Ты теперь — ее.

И вот Ваня с интересом рассказывал эту историю и весьма дивился, когда узнавал, что он, оказывается, прошел инициацию в секту богини смерти.

Я отвезла его к подмосковному священнику, потому что Ваня был как-никак христианин, и тот его поисповедовал, наложил епитимью и поселил у себя возле храма. Хорошо — лето, каникулы, живи, молись, радуйся, пиши стихи! Священник такой хороший — сам бывший писатель.

— Ваня, — сказал он, — тебе нельзя от храма — ни ногой. Пропадешь ведь. Это точно про тебя сочинили: “Ваня, Ваня, простота, купил лошадь без хвоста”. Лучше бы тебе — прочь из Москвы, от всей этой литературной среды. А вообще-то тебе нужна крепкая рука. Хозяйка тебе нужна волевая, положительная. Одним словом, спасет тебя разумная жена.

Ваня улыбался и согласно кивал.

Хорошо жил Ваня у этого батюшки — жаль только, недолго: пришла ему весточка, что отчим собирается ему подарить “запорожец” и просит приехать для оформления документов к нему в Опочку. А поскольку этот отчим всю жизнь его ненавидел и гнал, настраивая против Вани его мать, то это выглядело еще и как шаг примирения.

Священник ему и говорит:

— Ваня, зачем тебе “запорожец”? Сиди здесь, на месте, не рыпайся, опять попадешь в беду, опять получишь лошадь без хвоста...

Но Ваня сказал:

— Да я только туда и обратно: “запорожец” заберу, буду для храма в нем свечи и книги возить.

И уехал.

Приезжает, а дома никого и нет — ни матери, ни отчима. Странно как-то. Куда подевались? Ключа у него нет. Вспомнил он, что одна из форточек была со слабым шпингалетом, и если ее снизу поддеть, то можно было через нее открыть окно и проникнуть в дом. Что он и сделал. Возле входной двери он обнаружил крючок, на котором висел ключ. Он взял его, порылся в инструментах и крепко-накрепко приделал расшатавшийся шпингалет, чтобы никто не мог впредь воспользоваться его способом проникновения в дом. Тем паче — Ваня с удивлением это обнаружил, — что в нем завелось целое богатство: ковры, хрусталь, горка, телевизор с приставкой... Надо же как они разбогатели, пока его не было.

Ну, он посидел-посидел, стало ему тоскливо, решил он спуститься к киоску взять пивка с орешками. Нащупал ключик в кармане и — в путь. А у киоска — приятель:

— Ванек, какая встреча, надо обмыть.

Ну, купили того-сего, поднялись к Ване, посидели, приятель все глазами обшарил, осмотрел что как. Ване что-то в этом не понравилось, и он решил его побыстрее выпроводить. А приятель и говорит:

— Ванек, а проводи меня до общежития, а то меня развезло.

Ваня его и проводил, подпирая собой, потому что приятеля неведомо отчего стало шатать из стороны в сторону. Прямо в комнату завел, попрощался и — домой. Опустил руку в карман — а там пусто: ключа нет как нет. Явно это приятель вытащил, пока Ваня его пер на себе. Ну Ваня и вернулся. А приятель говорит:

— Не брал я твоего ключа и точка!

Делать нечего — через форточку домой теперь уж не влезешь, ключа нет, переночевать негде. Ваня затосковал. Лег на газон и приготовился спать. А тут — другой школьный дружбан появляется:

— Ванек, какими судьбами!

Поговорили: тот, оказывается, только-только с зоны вернулся, присматривается.

— А ты чего это на голой земле ночуешь?

Ваня ему все рассказал.

— А ну пойдем, — рванулся дружбан. — Сейчас разберемся.

Вломились в общежитие, стащили приятеля с постели, дружбан ему отвесил горяченьких, порылся в тумбочке, вытащил оттуда золотое кольцо, взял со словами: “Этим ты за ключ расплачиваешься” — и потащил Ваню в какой-то притон, где тут же это кольцо обменял на деньги. Они попировали, вспомнили школьные годы, Ваня, как водится, почитал стихи, и тут нагрянула милиция. Приятель настучал. Пришили им коллективное ограбление с избиением, посадили в КПЗ. На какое-то время Ваню оттуда выпустили — по нашему институтскому письму, да только это не пошло ему на пользу: у него тут же украли паспорт, наконец, стали приходить повестки — а он не ехал, скрывался то у подмосковного батюшки, то у кого-то еще — спасали его всем миром, умоляли сдаться в милицию, потому что его уже объявили в розыск.

На худой конец, я предложила ему еще тогда схорониться в моем троицком доме, купила ему туда билет, нарисовала план, как его отыскать, сказала, что подвал там битком набит картошкой, соленьями, вареньем, он было отправился туда, но так и не доехал; то звонил из Питера, то из Тамбова: какой-то попутчик его подрядил ремонтировать дачу, какая-то дама предложила на выгодных условиях выгуливать дога, какой-то молодой человек позвал поехать с ним в Среднюю Азию добывать яд гюрзы, так что он сворачивал с дороги и устремлялся за ними, пока, в конце концов, его не заловили на улице и запихнули обратно в КПЗ, где он провел чуть ли не полтора года... Именно столько ему и присудили, но выяснилось, что свой срок он уже отсидел. Он вышел на свободу и пропал. Никто не знал, где он, пока он не объявился передо мной со словами: “Подайте Христа ради”...

Итак, он сказал мне, улыбаясь:

— Докатился... Сплю где придется... То на чердаке, то на свалке, то в сарае, то в заброшенной избе. Мать с отчимом после посадки мне отказали от дома, потому что их сразу после моего приезда ограбили: все увезли — ковры, хрусталь, телевизор. А замок не взломали. Ключом открыли. Просто открыли и вошли. А в Москве появляться — батюшка не велел. Но все равно — жизнь здесь по-своему интересная. Стихи иногда пишу. Ребятам здешним читаю — нравятся...

Тут же прекраснейшая идея осенила меня: Ваня едет в Троицк, поселяется у меня, отдыхает душой, знакомится с Валентиной. Она ведь и разумная, и решительная, и положительная, и волевая. Одним словом, хозяйка. Но и он хороший ведь парень, симпатичный, добрый, талантливый. Он под ее руководством становится на добрый путь. Идет подрабатывать в монастырь. Летом может жить на то, что будет продавать фрукты и ягоды из моего сада. Пусть там молится. Пишет стихи. У него теперь крепкая семья, жилье, работа, творчество. А там — детки пойдут. Вот он — спасительный выход.

Что делать — такая у меня слабость: порой я очень люблю расписывать на много лет вперед чужие жизни... Здорово получается! Загляденье.

Все это я ему и выложила. Разумеется, смягчив про мои виды на Валентину и деток. То есть я, конечно, про нее упомянула и даже с намеком: мол, приглядись, не она ли? Но — скромно, ненавязчиво. Если не совсем уж дурак, то сам поймет. Нарисовала ему опять, как найти мой дом, вложила в руку ключ, боясь, что про перевернутую бочку и галошу он забудет — так плотно я напихала в его голову всякой информации — и про бандитов-уголовников, и про монастырь с монахами. Про все, про все. Сунула денег: с Богом! Посадила на последний автобус. Вот он — спасительный поворот судьбы! А я — в Москву, в Москву!

Отец Дионисий, распрощавшись со мной, принялся осваивать какой-то новый способ изготовления икон с применением гальванопластики, подробное описание которого осталось еще от отца Ерма и было сделано от руки его каллиграфическим почерком в ученической тетради в клетку, когда в мастерскую к нему постучала та самая строгая и решительная молодая паломница Валентина, переселившаяся в мой дом.

Она уже целый год время от времени навещала в монастыре Дионисия и все ждала, когда он станет иеромонахом, “чтобы у него окормляться”. Однако она уже и сейчас жаждала этого духовного окормления, для чего и посвящала иконописца во все мельчайшие подробности своей жизни и просила его духовных наставлений. Но главное — и это самое удивительное — ей самой хотелось наставлять Дионисия. Учить его уму-разуму. Защищать — такого хрупкого! — от мира. Ей мечталось вроде того, чтобы сделаться его ангелом-хранителем, пресветлым опекуном рассеянного художника, беззащитного простодушного монаха-дьякона… Да-да! Ну а с другой стороны — Гоголь ведь в “Выборных местах…” как раз именно это советует помещице, он прямо-таки рекомендует наставлять своего священника: “Бери с собой повсюду своего священника, читай ему Священное Писание, отчеркивая на полях особо важные места, чтобы он не забывал того высокого служения, на которое он призван”. Что-то в этом роде. Ну и подобные же поучения он дает “женщине в свете”…

Примерно по этим рецептам Валентина и обращалась с Дионисием. Во всяком случае, у нее всегда была в руках книга какого-нибудь святого отца, и она, как бы невзначай, перекладывала свою речь цитатами оттуда. Просто открывала там, где было у нее заложено, и торжественно читала. Или, наоборот, одолевала его непосильными духовными вопросами: как толковать то или иное место в Библии? Как правильно творить Иисусову молитву? Отец Дионисий ее побаивался и увиливал от этих встреч, поскольку подчас они, как настоящие экзамены, на которых можно и завалиться, требовали специальной богословской подготовки, но она всегда настигала его и преграждала путь к отступлению. Вот и сейчас она вошла с самым непререкаемым видом, с многозначительным велеречием:

— В Псалтири сказано: “Избави мя от клеветы человеческия и сохраню заповеди Твоя”. Значит ли это, что пророк ставит Богу условие: если Господь не избавит от клеветы, то он и заповеди не сохранит?

— Нет, — испуганно проговорил отец Дионисий, — какие еще условия? Просто оклеветанному человеку сохранить их будет уже очень трудно... Он утратит мирный дух, цельность жизни...

Он углубился в чтение, давая ей понять, что она пришла не вовремя. Он занят. Но Валентина, искренне считавшая, что главное дело монаха — это человек и его спасение, произнесла:

— Божия Матерь нашла и для меня здесь тихую обитель.

И она рассказала, как матушка Харитина поселила ее у меня.

Он кивнул.

— Будем теперь с вами общаться каждый день, — непреклонно сообщила она.

Дионисий обреченно вздохнул.

— Я вот почему спросила у вас про клевету, догадываетесь? Про вас здесь многое говорят, отец Дионисий, только я ничему такому не верю.

— Что говорят? — спросил он, отрывая взор от тетрадки с описанием технологических процессов.

— Ну что говорят… Говорят всякое. Разное говорят. Не знаете?

Он удивленно взглянул на нее:

— Ничего я не знаю, да и пусть себе говорят.

— Как это — пусть? Сам Сирах заповедовал человеку нести попечение о своем добром имени. Вам нужно что-то предпринять.

— Ах, оставьте, еще преподобный Исаак Сирин учил: пейте поношения, как воду жизни.

— И что же — вы даже не хотите узнать, что это за поношение?

Он вяло покачал головой.

— А то, что у вас в Троицке две жены и три любовницы, это как? Вот что говорят.

— Да? — спросил Дионисий, опять погружаясь в чтение.

— Да, — прошептала она. — Это ведь неправда, правда?

Отец Дионисий усмехнулся:

— Конечно, мало сказать про монаха, что у него есть жена или что у него есть любовница. Нет, надо — что две жены и три любовницы. Какая чушь, забудьте об этом.

— Я не могу забыть, — сказала она, пронизывая его испытующим взглядом. — Я не могу об этом не думать, потому что у меня есть на это свои причины. Я хочу вам поисповедовать один грех…

— Но я не священник!..

— Ну, хорошо. Просто спросить у вас про него. Хотя, между прочим, в Писании изречено: исповедуйтесь друг другу. Но я хочу у вас спросить про грех одной моей знакомой.

— Может, не надо? — попросил Дионисий.

— Это касается вас…

— Тем более, а?

— Нет, я все-таки скажу, чтобы вы знали…

Он наморщил лоб, вчитываясь в страницу. Ему казалось, что так она скорее уйдет. Но он ошибся, потому что его явно деланное безразличие только еще сильней уязвляло ее.

— Что бы вы сказали, если б узнали, что одна женщина, которая приходит к вам, испытывает к вам пристрастие?

— Пристрастие? Зачем? — растерялся отец Дионисий. — Я бы сказал, что ей надо подыскать себе другой предмет...

— Но что же ей делать?

— Ей? Может быть, найти достойного человека и выйти за него замуж.

— Но у нее духовное пристрастие… Понимаете, именно духовное. Ничего такого, земного... Ничего низменного... Она ищет духовного союза. Вот.

Дионисию вдруг стало противно: он даже не мог понять, что именно ему отвратительнее — эти любовные признания или те словесные игры, в которые они были облечены. Но выгнать Валентину он как-то не решался. Да и потом как можно сопротивляться человеку, который являлся спецом именно что по сопротивляющемуся материалу? А она теперь сидела молча и смотрела на него испытующим немигающим взглядом. Присутствие ее становилось все более томительным. Какой тяжелый человек!

И тут Дионисий, что называется, “брякнул”, сказанул. Поюродствовал. Решил, что так ему дешевле выйдет.

— Духовный союз? Что-то я о таком не слышал. Звучит как-то уж очень плотоядно. Это что — какое-то новое извращение? Или — только прелюдия к нему?

И поднял на нее наивные глаза.

Валентина взвилась от такого цинизма:

— Ну, знаете ли... Не ожидала от вас. У вас просто нет ничего святого!

— Простите, — тут же с готовностью откликнулся отец Дионисий и поднялся со стула, давая понять, что ей пора уходить.

Она едва кивнула и вышла из мастерской. Он тут же о ней забыл. Сидел, вникая, медленно перелистывал страницы. Сколько времени прошло после ее ухода? Полчаса, час? И вдруг она рывком распахнула дверь, вся — ураган, мятеж, буря:

— Прошу вас, раз так, верните мне все, что я вам дарила.

Дионисий смотрел на нее ошеломленно, что-то тяжело соображая. Может быть, он пытался вспомнить, что же это такое она ему приносила, и — не мог. Потом вспомнил — кажется, красное расписное пасхальное яйцо на подставке, книгу святителя Игнатия Брянчанинова, вазочку с незабудками, что-то еще, ах, да, восковая свечка в виде золотой розы, рамочка для фотографии, да вот — кажется, блокнот в кожаном переплете, перьевая ручка. Вазочку, яйцо, свечку в виде розочки он кому-то подарил, рамочка висела на стене уже с фотографией старца Кукши, а блокнот, книга и ручка были в келье.

— Сейчас принесу, — сказал он, обматывая горло шарфом и надевая скуфью.

— Вы все испортили — все наше духовное общение, — уязвленно крикнула она ему вслед.

Не дослушав, он побежал через Афонскую горку и через несколько минут, запыхавшись, влетел в мастерскую, держа под мышкой книгу и блокнот с прикрепленной к нему ручкой. Поискал глазами пакет, засунул их туда, протянул ей.

Она вспыхнула, выхватила пакет из его рук и, хлопнув дверью, вырвалась на мороз.

“Даже и не возразил, не спросил: почему вы уходите? А как же тогда христианская любовь? Даже не попросил — останьтесь хоть ненадолго! Хоть бы на память оставил бы себе что-нибудь! Никогда больше к нему не приду”, — гудело и бушевало в ней.

А отец Дионисий почувствовал, словно гора у него свалилась с плеч. Вздохнул, было, полной грудью, ан нет: что-то лишнее, словно заноза, зацепляло его внутри. Мешало сосредоточиться. Он чувствовал какой-то ущерб, что-то не то. Но понять, что именно, так и не мог. Наконец, уже когда стемнело, хлопнул себя по лбу — эх, растяпа: блокнот! Блокнот ей отдал, а там...

С самого Рождественского поста отец Дионисий взял за правило вести дневник, очень это его успокаивало и примиряло с жизнью. Он тщательно записывал помыслы, чтобы ничего из них не забыть и потом честно выложить на исповеди, — все то, что незаметно влезает в голову, дурит, баламутит, сеет соблазн и смятение, втягивает, как в воронку, в водоворот страстей, уводит мысль, кружа ее и передергивая... И там, в этом дневнике, было нечто, совсем уж не пригодное для стороннего глаза. А кроме того — решил описывать в нем всякие сценки из церковной жизни, наблюдения, — мало ли, пригодятся. Было там кое-что и про владыку, причем очень нелицеприятное...

Дело в том, что владыка позвал иеродьякона Дионисия послужить на святителя Николая в епархиальном соборе. И потом благословил его остаться на трапезу. Во главе стола воссел сам архипастырь, по правую руку от него — Городской Голова и множество его чиновничьей челяди, а по левую — архидиакон владыки, маститые протоиереи и отец Дионисий.

— Владыченька, — сладко улыбаясь, поднял тост настоятель епархиального собора. — Вот все говорят: все могу во укрепляющем меня Иисусе Христе! А мы скажем: все можем во укрепляющем нас владыке Варнаве!

— Все можем, все можем, — закивали некоторые маститые протоиереи.

— Я даже больше замечу, — вылез вдруг тщедушный секретарь епархии, — в Евангелии Господь говорит: “Без меня не можете творить ничего”. А мы скажем: ничего не можем творить без нашего дорогого владыки.

— Ничего не можем, ничего не можем, — откликнулись разрозненные протоиерейские голоса.

Городской Голова чинно наклонил голову вперед и сделал жест, словно приглашающий и своих чиновников присоединиться к этому откровению. Те активно закивали, получилось часто-часто, мелким бисером, как у индусской статуэтки, которая некогда стояла на комоде у бабушки Дионисия: чуть тронешь ее — и она ну кивать, все уже о ней позабыли, а она все кач-кач головой.

Отец Дионисий поежился. Такая лесть показалась ему не только бесстыдной, но даже и кощунственной. Он взглянул на владыку. Тот явно расчувствовался и жадно ловил каждое слово. Наконец, смахнув слезу и подняв бокал, он произнес:

— Многие грехи простятся тебе за эти слова!

Было там, в дневнике, и о самой Валентине. Ох, если она прочитает... Сраму не оберешься. Еще и не так поймет. Но как он, монах, мог такое написать: прельстился точностью выражения. При одном воспоминании уши у него покраснели... Вот уж — ради красного словца. Там было написано: “Все люди источают флюиды, а Валентина выделяет яйцеклетки. Большие такие, хищные яйцеклетки. И мне кажется — они носятся за мной: ужас, ужас, боюсь!”. Тьфу, дурень он все-таки!

И еще там было — ах, лучше не вспоминать, лучше пойти побыстрее да забрать этот злосчастный дневник. Искушение! Как он мог так ошибиться! А вдруг она не отдаст — вон какая злющая: отдавайте мне мои подарки! Да он уже и не помнит, что именно. Ну, хорошо, он компенсирует ей убытки — подарит что-нибудь взамен. Он увидел искусный деревянный узор, вырезанный недавно резчиком в качестве образца для нового иконостаса. Решил — скажет резчику, что узор подходит, а зачем тогда хранить образец? Вспомнил, что Валентина поселилась в моем доме. Значит, надо было немедленно отправиться к ней и забрать блокнот, пока она его не прочитала, а взамен подарить ей узор. Ну и помириться. Бог с ней. Духовный союз так духовный союз. Плохо, конечно, что она его общительность истолковала в каком-то приватном смысле. Но это пройдет. Он ей дал понять, что он тут ни при чем. Если умная, сделает вид, будто никакого объяснения она с ним и не устраивала. Если глупая — что ж, пусть немножко поненавидит его.

Меж тем было уже темно и метельно. Троицк в эти святочные дни ходил ходуном, пил, гулял, горланил и даже, несмотря на нищету, то там, то здесь взрывал хлопушки. Идти через весь город в зимней рясе было и неудобно, и опасно — могли привязаться местные пацаны просто, чтоб “попугать и погонять попа”. Да и всякое могло случиться. Поэтому отец Дионисий зашел к монастырскому сторожу и садовнику монаху Матфею, которому наместник вручил ключи от монастырских складов, где хранилась утварь и ветошь еще со времен царя Гороха: были там какие-то выцветшие пальто, тулупы, валенки, ушанки. Но Матфей категорически отказался без благословения наместника пускать туда Дионисия, и пришлось ему идти к игумену Иустину, а заодно уж и просить его благословения на поход в город. Но Иустин позволил:

— Иди. Только быстро — туда и обратно. А то тревожно. У меня и Лазарь отпросился к крестнику на святочный вечерок.

Дионисий залез на склад, нашел там для себя какую-то безумную серую шубку из искусственного меха, который свалялся по бокам и повылез на животе, взял себе и шапку-ушанку, которую завязал под подбородком, да еще и обулся в черные валенки с галошами, заправив в них брюки. Наряд изменил его до неузнаваемости и сделал похожим то ли на советского провинциального бухгалтера, то ли на проходимца-неудачника. Что-то было во всем его облике сомнительное и полупочтенное. Но самому отцу Дионисию маскарад понравился: ни у кого в городе не будет интереса приставать к такому прохожему — видно, что взять с него нечего, задирать — неинтересно, да, может быть, и небезобидно — кто знает, что за прощелыга кроется под серым вытертым ворсом? Он вышел через нижние ворота и, никем не узнанный, поспешил к моему дому.

Было уже совсем темно, и троицкие мутные фонари смотрели вполглаза на редких пугливых прохожих, трусящих по крещенскому морозцу, хрустящему снежку и причудливым тротуарным наледям, на стайки разгулявшихся парней и девок, которые клубились то здесь, то там, щеголяя распахнутыми на груди куртками и откупоренными бутылками, к которым и прикладывались для куражу.

Все, однако, настолько заиндевело, задубело, заледенело, что идти было трудно, дул ледяной ветер, а холм, на котором возвышался мой дом, сделался и вовсе неприступным — его надо было брать с наскока, с разбега, штурмом. Дионисий несколько раз скатывался по нему и, по-птичьи взмахивая длинными руками, приземлялся в сугроб. Тем не менее, он обратил внимание на странное обстоятельство — в доме не горел свет. Конечно, могло статься, что Валентина отправилась на службу в монастырь и еще не приходила. С другой стороны — какая же служба? Отец Дионисий вспомнил, что колокол, возвестивший ее окончание, ударил еще когда он только примерял свой маскировочный городской наряд. Скорее всего, перенапрягшись в проповеди и отповеди, закоченев на ветру и отогревшись возле пылающих печек, она всей душой и телом предалась успокоительному сну. А может — и весьма вероятно — она просто уехала. В принципе, она же могла собираться домой. Забрала подарки — и в путь! Но тогда и его блокнот с помыслами катит теперь по железной дороге, подпрыгивает на стыках: ту-ту! А может, она просто пошла к матушке Харитине — сидят, чай пьют, что ей делать в огромном пустом доме одной, зачем подвергаться опасности вторжения бывшего лагерника с дружками? Но тогда блокнот наверняка остался в доме — не вслух же она его читает старой монахине?

Дионисию это упрощало задачу: он знал, что запасной ключ от дома спрятан в старой калоше, покоящейся под перевернутой бочкой. И можно пробраться в дом незамеченным и просто утащить свою тетрадку с собой, будто ее и не было. Вернется Валентина — а где блокнот? А его нет как нет. Куда же я его положила? На столе нет, на диване нет, в печке нет, наверное, выронила по дороге, валяется где-то в снегу. А он ей потом подарит какую-нибудь другую ценную тетрадку — новую и чистую, без таинственных помыслов. Наконец, кое-как цепляясь за кусты, ему удалось вскарабкаться и, поднявшись на выступ, открыть запертую изнутри на щеколду калитку, которую, кстати, он и не стал запирать.

Для порядка он все-таки несколько раз позвонил, потом, не услышав звонка, постучал в дверь, но никто ему не открыл — если Валентина и почивала, то крепко. Тогда он отодвинул бочку, достал ключ, отпер дверь и с усилием толкнул ее. Она, однако, поддалась весьма туго, будто бы изнутри была приперта чем-то тяжелым. Но если это было так, то вряд ли Валентина могла бы выбраться из дома. Правда, имелась еще одна дверь — та выходила прямо на калитку, но отец Дионисий знал, что в ней не было ни замка, ни даже замочной скважины и что она всегда запиралась лишь изнутри на большой железный засов. В этом случае она бы оставалась открытой. Он даже специально вернулся к ней и навалился на нее всем телом. Нет, определенно Валентина была дома. Он снова вернулся к той, прежней двери, выходящей в глубины сада и еще разок ее, как следует, толканул. Тяжелый предмет, приваленный к ней с другой стороны стал поддаваться, и Дионисий уже смог протиснуть в щель руку, нащупывая ею в темноте какой-то железный предмет солидных размеров, оказавшийся примерно на уровне его коленки. Тогда он вспомнил, где выключатель и попытался включить свет, но тщетно — то ли перегорела лампочка, то ли вообще в доме не было электричества. Конечно — ветер вон какой сильный, шумный, налетит — запросто оборвет провода, то и дело грохочет кровельным железом: “Тра-та-та-та-та-трах-барабах”.

— Валентина, — позвал он.

Но никто не откликнулся. Тогда он напрягся всем телом и заставил попятиться железяку, которая отчаянно сопротивлялась, отказываясь его пускать. Тем не менее, он протиснулся вовнутрь. Дверь качнулась назад и захлопнулась за ним, а в железном препятствии он в темноте распознал садовую тачку, на которой были навалены дрова.

Надо сказать, что архитектурная конструкция моего дома весьма замысловата. Итак, в нем две входные двери. Но одна, та, что располагалась ближе к улице, почти всегда была заперта — я распахивала ее лишь летом, чтобы проветрить дом или выгнать мух. Та же, через которую вломился отец Дионисий, вела сразу на большую кухню. Из нее можно было попасть в уборную и в прекрасную комнату с двумя окнами, выходившими в сад. К этой комнате — с левого бока — примыкала другая, которую местные называли “залой”. Она тоже была проходная и уводила в третью, выглядывающую окном на улицу и имевшую вторую дверь. Через эту дверь можно было выйти в предбанник, откуда поднималась на второй этаж крепкая лестница и откуда выводила из дома прямо к калитке запасная входная дверь, а другая, хлипкая с плотно закрашенным стеклом, открывалась в уборную. Таким образом, первый этаж можно было обойти по кругу, имея при этом в виду, что какая-то часть пути будет пролегать через сортир, в котором оказывалось два входа. Непонятно даже, для чего это было придумано, тем более что почему-то получалось всегда так, что с какой бы стороны ты ни подошел бы к уборной, именно эта дверь и оказывалась запертой изнутри.

И вот, очутившись в темноте на кухне, отец Дионисий естественно устремился в комнату. Толкнул дверь. Резко толкнул, как-то лихо, борзо… А ведь сам часто говорил вслух и в то же время как бы себе самому: “Три правила есть, Дионисий: не борзись перед Богом, не борзись пред людьми, не борзись перед собой”. А тут, выходит, именно, что перед собой и заборзился. И что же? Произошло нечто ужасное: шум, грохот, ветер что ли крышу с дома рвет, — он даже не вполне сразу сообразил, что именно, но факт: на него сверху с шумом обрушилось ведро воды… Мокрый, испуганный, не успевший опомниться, он машинально шагнул в сторону и тут почувствовал под ногой мелкий округлый предмет, шарик какой-то или гайку, что ли, и раздалось нечто вроде взрыва, да нет, взрыв, а что же еще? На пистон, что ли, он на какой наступил? Боже, что творится! Вскрикнув и не понимая, что происходит, он ринулся вперед, но тут же вляпался во что-то густое, поскользнулся и растянулся по полу, шапка долой, с мокрой собачьей искусственной шубки вода ручьем. Весь пол, оказалось, был полит каким-то растительным, касторовым, машинным, что ли, маслом, рыбьим, что ли жиром, гадостью какой-то густой, прилипчивой.

— Валентина! — закричал отец Дионисий не своим голосом, пытаясь подняться и продолжая скользить, — что это за казни египетские? Что за мура?

— Еще и не так получишь, только сунься! — неожиданно услышал он из соседней комнаты.

— Я хочу только забрать свое, — жалобно затянул Дионисий, с отвращением ощупывая свои мокрые, покрытые жиром брюки.

— Твоего здесь ничего нет, проходимец! — ответил ему железный голос. — Вот как я тебя сейчас... крестным знамением, нехристь! Попляшешь тут! А кроме того — у меня горячая кочерга!

— Ну это же я, иеродьякон Дионисий! — простонал он.

— Говори, говори, — неумолимо ответила Валентина. — Сдам тебя с поличным. В другом месте будешь доказывать, что да как. Даже бес может принимать образ ангела светла, — назидательно прибавила она. — И братану скажи, чтоб проваливал отсюда, а то у меня и на него найдется управа. Ловушка захлопнулась. Я все теперь про тебя знаю.

Отец Дионисий, который в тяжелых думах о своем блокноте с помыслами совершенно забыл о встрече освободившегося уголовника с братаном, опешил.

“Все, прочитала-таки дневник, — содрогнулся он. — Но кого она имеет в виду под братаном? Лазаря, что ли?”

Но и Валентина, которая слишком хорошо усвоила, что в дом должен нагрянуть разбойник с шайкой, и потому приготовила им встречу, приладив над дверью это злополучное ведро с водой, кроме того запихнув несколько спичечных головок в гайку и закрутив ее крепко-накрепко; и помимо всего этого еще и поставив на пол большущий жостовский поднос, в который налила соевого масла, даже и не могла предположить теперь какой-то иной вариант, кроме начавшегося наступления вражьей силы. К тому же она долго сидела в темноте и выжидала, поглядывая в окно, пока не увидела, как этот, в разбойничьем отрепье, в валенках и дикой ушанке, шатаясь, карабкается на холм — ушанка падает, сам соскальзывает, наверное, пьяный, глаза в темноте горят. И вот он теперь тут — нате вам, пытается зубы заговорить, прикидывается Бог знает кем, монахом… Дальнейший план у нее был такой — оставить его здесь, в темноте и ужасе, а самой тем временем выскочить из другой двери на улицу и кликнуть милицию — благо соседка Эльвира в случае чего предлагала ей воспользоваться ее телефоном. Надо было только задержать этого пахана в доме.

— Да это же нехорошо, взорвался он. — Это же чужие тайны! Это же все по ошибке.

— Да уж, большая ошибка — шляться ночами по чужим домам, — воинственно откликнулась она. — А тайны твои — это уж как пить дать, дело нехитрое. — Она напряглась, силясь вспомнить подходящую цитату. — Как говорится, “зачал грех и родил беззаконие”, ясное дело: все эти секреты теперь у меня в кулаке.

— Что значит зачал? Как это в кулаке?! Да это же какое бесстыдство! — возмутился отец Дионисий, даже дыхание у него перехватило. “Тра-тра-трам-тарарам!” — загрохотал ветер по крыше, вторя ему. Наконец он вылез из масляной лужи и, добравшись до стула в углу, уселся на него.

— Еще и возмущается! Все тайное становится явным! А вот я тебя за ушко да на солнышко!

Дионисий пригорюнился: вон как ее разобрало, ясное дело — прочитала она все его помыслы, горит мщением, готовится к шантажу. Правду говорят: месть женщины страшна.

В доме водворилась полная тишина. Валентина, ступая на цыпочках, вышла в предбанник, накинула телогрейку и мохнатую шапку, сжала в руке кочергу, рывком отодвинула щеколду, распахнула дверь, от которой до калитки оставалось два прыжка и вдруг — чуть ли не нос к носу столкнулась со страшным бандитом в черных очках.

Она издала нечленораздельный вопль, дала обратный ход, захлопнула дверь и, привалившись ней всем телом, уже дрожащими руками заперла щеколду.

Тем временем Мурманск, обещавший поглядывать за моим имением, решил по дороге домой подрулить к нему. Брать ледяной холм было бессмысленно, поэтому он сделал крюк и подкатил, было, с другой стороны — то есть прямехонько от военной части, да по дороге завяз в снегу. Решил пройти через мой сад к Эльвире и тем сразу убить двух зайцев — глянуть, все ли у меня тихо-спокойно, а заодно и выпросить у Эльвиры лопату. Дом был погружен в темноту, и он уже, было, обогнул его, устремляясь к Эльвириной калитке, как вдруг его внимание привлекло то, что дверь была приотворена и там — прямо между дверью и косяком — чернела огромная человеческая нога в черном валенке. Он повернулся к странному виденью всем телом, и в этот момент раздался щелчок захлопнувшегося замка.

— Та-ак! — сказал Мурманск. — Ну, гад, теперь ты попался! Капкан защелкнулся. Теперь не уйдешь!

И встал около двери на карауле. Хотел было, впрочем, юркнуть к Эльвире и дать ей знак, чтобы она позвонила в милицию, однако вдруг из глубины дома раздался страшный грохот, а потом и взрыв. И он решил не оставлять своего поста.

В это самое время весьма довольный монах Лазарь возвращался от своего крестника. Надо сказать, что это как раз был день ангела нашего Лазаря: день Василия Великого, а он до монашества был Васей. Вот крестник и уважил его, подарив на именины импортную рыболовную сеть. Потому что Лазарь был заядлый рыбак, и его друзья по монастырю даже усматривали в этой страсти некую для него пагубу — все время терпел он урон от семейства рыб: то какой-то рыбий глист в нем поселился, и Лазарь взял манеру травить его жгучими индийскими и мексиканскими приправами, приговаривая: “Погибай, гад!”, то однажды он подавился рыбьей костью, то так проколол плавником руку, что началось нагноение. Но такие бедствия нисколько не ослабляли в нем пыл рыбака. Напротив, с превеликим удовольствием цитировал он слова Евангелия: “Идем рыбы ловити!”.

Вот и возвращался он в прекраснейшем святочно-именинном настроении, утешившись с крестником веселящими сердце человека напитками и с восхищением ощупывая подарок, который они с крестником успели уже размотать во всю ширь, а теперь лишь наскоро свернули, чтобы не волочился. Идти предстояло через весь город, поэтому он перекинул полы подрясника на плечи, а сверху надел черное длинное пальто, замотал лицо шарфом, надвинул на лоб осеннюю кепку, да еще для вящей маскировки надел — это в кромешной-то темноте! — темные же очки. Ну что монаху светиться на ночной улице, а? И вот в таком веселом настроении и загадочном виде он и устремлялся всей душой в родной монастырь. Однако подумал — нет ли там какого нападения на дом? Когда он еще в город выберется, а присмотреть за моим имуществом обещал. К тому же это ему почти совсем по пути. Недолго думая, он и свернул с прямой дороги и зашагал к дому. Обогнул чью-то завязшую на безлюдной улице в вековых снегах машину и устремился к калитке.

Первое, что ему не понравилось, так это то, что на чистом снегу обозначились свежие следы. Мужские следы. Огромные следы. Много следов! Второе, что его поразило: из боковой двери, которая никогда зимой не открывалась, вдруг чуть ли не прямо на него выпрыгнула большая фигура в телогрейке и меховой шапке да еще и с кочергой и, завопив истошно на все улицу, вломилась обратно, со скрежетом запирая засов. На крик из-за дома выскочил здоровенный красномордый мужик и попер прямо на Лазаря. Лазарь выкинул вперед руку с рыболовецкой сетью и попросил:

— Не подходи, пожалуйста!

Но мужик сделал свирепое лицо и еще решительнее устремился к Лазарю. Тогда Лазарь — от отчаянья и беспомощности простер руку еще дальше и одним махом натянул мужику на лицо его спортивную шапочку, размотал, насколько это позволяли считаные секунды, которые отделяли его от мужика, сеть и попробовал его туда поймать. Тот уже скинул шапку и, увидев перед собой противника с сетью на растопыренных пальцах, стал уворачиваться и отступать, пока не наткнулся на перевернутую бочку. Тогда он ойкнул и сел в снег, и Лазарь его поймал, как большую рыбу, трепыхающуюся в сетях.

0

5

продолжение...

А в это время Эльвира, обходя ночной сад, заслышала тревожные звуки со стороны моего дома и решила проявить бдительность. Она вошла на мою территорию через соединявшую нас калитку и вдруг увидела, как Мурманск отступает перед лицом классического бандита в черных очках, который ловит его в свои сети. Поэтому, как только Мурманск оказался в ловушке, а бандит склонился над ним, затягивая узлы, она, отчаянно завизжав, прыгнула ему на спину. От неожиданности монах Лазарь выпустил из рук сеть, Мурманск выбрался из пут, вскочил на ноги и теперь уже сам принялся вязать противника, причем поначалу крепко притянул к его спине и голову Эльвиры, которая кричала ему об этом очень истошно. В конце концов она вывернулась, и они повергли бедного именинника на снег, так крепко замотав его узами, что не оставили ему никакой надежды на освобождение. Связав его таким образом, они не нашли ничего лучшего как запихать его в ледяной сарай, а чтобы он не очень орал, Эльвира предложила заткнуть ему рот своим носовым платком. Видимо, не зря они смотрели американские боевики и отечественные сериалы.

Торжествующая Эльвира побежала вызывать ментов, а Мурманск, памятуя о том, что напарник этого разбойника, а может, и не один, укрылся в доме, остался караулить.

В тот же самый момент Валентина, после своей неудачной вылазки поняв, что она окружена со всех сторон, не нашла ничего лучшего, как запереться в уборной, из которой, по странной вышеупомянутой архитектурной идее, вели две двери — в предбанник и на кухню.

А отец Дионисий, которого до душевной и телесной туги тяготило его унизительное положение и, конечно, то, что Валентина, как оказалось, уже знала сокровенные детали его душевного устроения, попробовал вновь подать признаки жизни и умилостивить ее, умоляя на деле проявить к нему горячее пристрастие, в котором она ему признавалась еще днем.

— Валентина, — позвал он. — Где свет? Мне надо вымыть хотя бы руки! Что вообще происходит? Давай мириться.

Ему ответила черная пустота. Тогда он стал осторожно скрестись в дверь соседней комнаты. Ответом была тишина. Он, еле дыша и втянув голову в плечи, приоткрыл дверь, словно провидел, что вот-вот на него сверху, как в дурной комедии, упадет какой-нибудь тяжелый предмет, а то и выльется что-нибудь вроде кипящей смолы или расплавленного олова. Он и не очень ошибся. Над дверью действительно оказалась хитроумно приделанная швабра, которая благополучно и свалилась, легонько задев его плечо. Тут же он услышал скрежет отворяемого засова, потом чудовищный вопль, затем снова заскрипел засов, и все стихло. Он на ощупь поискал свой злосчастный блокнот на столе, пошарил руками по дивану, пробрался в следующую комнату и провел ладонями по подоконнику. Наконец рука его нащупала кожаную обложку, знакомый бумажный глянец, и он, прижав этого ненадежного хранителя тайн к сердцу, решил безо всяких объяснений убраться поскорее восвояси. “В конце концов, и ладно, пусть ее, пусть знает! Невелики тайны!” Однако он не рискнул пробираться к выходу той дорогой, на которой хлебнул столько скорбей, и устремился к запасному выходу, предваряя свое передвижение примирительными словами:

— Все хорошо! Все в порядке! Я ухожу!

Он нащупал щеколду и отодвинул ее, распахивая дверь.

Меж тем, присматриваясь к выцветшим и заметенным снегом названьям улиц и номерам на домах, сверяясь с нарисованным мною планом, к дому уже приблизился мой бывший студент, непутевый Ваня Шкаликов. В дороге он, как водится ему, натерпелся превратностей: автобус сломался и выбросил пассажиров в пяти километрах от Троицка, так что Ване пришлось переть пехом, он замерз, изголодался и если б я не дала ему денег, совсем бы отчаялся. А тут, при деньгах, он зашел в магазинчик, купил себе хлеба, кефира, докторской колбасы, яиц и жаждал наконец добраться до пристанища, памятуя о том, что я когда-то ему рассказывала: в доме пять печей, охватывающих его своим жаром со всех сторон, в доме газовая плита, в подполе картошка, лук, консервы… Ложки, вилки, ножи, тарелки. Мыло, полотенце, одеяла, подушки. А кроме того — некая интригующая Незнакомка, которая — кто знает, может быть, когда-нибудь… Он не выпускал из ладони ключ, который я ему дала в последний момент, чтобы не случилось какого искушения с поисками галоши под опрокинутой бочкой.

Наконец, попав на улицу, ведущую вдоль военной части, и убедившись, что по плану ему остается лишь свернуть с нее в первый переулок направо, и все, он дома, где ждет его волевая женщина, настоящая хозяйка, возможно, будущая его спутница жизни, он немного расслабился, размягчил сердце в предвкушении скорой тихой пристани, тепла и счастья, как вдруг увидел у колеса машины, застрявшей в снегу, кота. Кот, приметив сего воодушевленного молодого человека, зажег свои глаза и пронзительно заголосил. Ваня остановился, решив оторвать ему кусок колбасы, чтоб бедолага не околел, и кот, словно почувствовав Ванино расположение, приблизился и потерся о его ногу. И тогда Ваня, тронутый его лаской и решивший преподнести его в дар будущей своей хозяйке, просто подхватил его, засунул за пазуху и со словами: “Я тебе и кефирчику дам, и обогрею”, уже совсем по-свойски зашагал к дому, открывшемуся ему за поворотом и удостоверявшему в неложности обещаний: во всяком случае, при свете тусклого уличного фонаря выглядел он весьма привлекательно и просторно. Котик прижался к груди своего спасителя и затих, мурлыча, а Ваня с чувством великого облегчения вступил в свои новые владенья.

Не успел, однако, он сделать и нескольких шагов, с тем, чтобы обойти дом с торца и отыскать нужный вход, как перед ним неожиданно распахнулась та самая дверь, о которой я ему несколько раз говорила как о вечно запертой, и перед ним возник какой-то замызганный, обтрюханный, скукоженный, вывалившийся Бог знает в какой канаве, лохматый, волосатый бомж. Увидев прямо перед собой Ваню, который, надо признаться, тоже производил впечатление, он горестно охнул и ринулся обратно, поспешно запирая дверь. Ваня тут же сообразил, что это, должно быть, тот самый уркаган, от которого ему поручено охранять владение, поэтому он хрипло гаркнул: “Стоять!”, вспрыгнул на ступеньки и ухватился было за край закрывающейся двери, однако при этом почувствовал, как котик тут же вцепился ему когтями в грудь, а драгоценный ключ выпал из его ладони и упал в снег. Пальцы его соскользнули, и роковая дверь захлопнулась, стремительно запираясь изнутри.

Пока отец Дионисий открывал щеколду, Валентина, затаив дыханье, трепетала в своем непрочном укрытии, но, заслышав сиплый бас Вани, дверной хлопок и скрежет вновь запираемого засова, не выдержала и выскочила через другую дверь на кухню. Пробежав несколько шагов, она в темноте наткнулась со всего размаха на тачку, из которой повалились дрова. Хромая и потирая ушибленные места, в ужасе она устремилась в комнату и тут же попала в собственную ловушку, споткнувшись о валявшееся ведро и поскользнувшись на соевом масле. В конце концов, она уселась на том же самом стуле, на котором еще несколько минут назад приходил в себя Дионисий:

— Что ты гоношишься, — закричала она, стараясь, чтобы голос ее звучал твердо и грозно. — Сдавайся. Дом окружен. Ты что, не слышишь эти соседские голоса за окном?

А Ваня, вынув из-за пазухи рвавшегося на волю кота, пообещав ему, что колбаса с кефиром никуда от него не убегут, принялся искать в снегу потерянный ключ, но жуткое ощущение того, что некто пристально наблюдает за ним из темноты, заставило его мгновенно выпрямиться и резко развернуться. Действительно, из-за угла дома выглядывал человек. Заметив, что Ваня его увидел, он скрылся. Ваня направился к нему, надвинув на лоб немыслимую свою ушанку и грозно помахивая пакетом с продуктами. Весь его бывалый облик без обиняков свидетельствовал о том, что это человек нешуточный. Оценив расстановку весьма и весьма неравных сил, Мурманск не рискнул так сразу набрасываться на него. Тем более что и схватка с куда более деликатно сработанным Лазарем, если бы не Эльвира, неизвестно бы чем еще закончилась для бывшего моряка. К тому же Эльвира, должно быть, уже вызвала милицию. Поэтому Мурманск свел свою задачу к элементарному затягиванию времени.

— Холодно, — сказал он миролюбиво, потирая руки и поднимая воротник.

— Нежарко, — согласился Ваня.

— Снегу поначалу было мало этой зимой, — продолжил свои метеорологические наблюдения Мурманск.

— Негусто, — вновь подтвердил Ваня.

— Посевам это плохо, им влага нужна, покров от мороза, — углубился в рассуждения Мурманск.

— Да, для посевов это полная, можно сказать, хана, — кивнул Ваня.

— Да, но теперь снега много. Вот намело-то. Сугробы, — раскинул руки Мурманск. — Теперь посевам хорошо.

— Хорошо, думаете? — подозрительно спросил Ваня и тут внезапно, не выпуская из рук сумку с яйцами и кефиром, схватил Мурманска за грудки, тряхнув его для острастки. — Ты чо здесь ошиваешься? На стреме стоишь? Зубы мне заговариваешь? Чтоб я тебя здесь больше не видел!

— А я ничего! — струхнул перед грубой силой Мурманск. — Я просто. Я — от соседки, попытался он кивнуть в сторону Эльвириного дома. — Соседи мы.

По всей видимости, Мурманск уже и сам был не рад, что ввязался в эту историю, — слишком много вокруг обнаружилось этих братанов-уголовников: один в доме, один в сарае, один держит его чуть не за шкирку, сколько их еще привалит! Да и что ему, в конце концов, за чужое добро погибать!

— Соседи, говоришь? — подозрительно спросил Ваня, разжимая пальцы.

— Соседи, соседи, — залепетала Эльвира, приковылявшая доложить, что милиция вот-вот будет.

— Какие они соседи! — вдруг раздалось из сарая. — Разбойники они, уголовники, воры, тати ночные, поганые супостаты! — Это Лазарь выплюнул наконец Эльвирин платок и подполз к двери, пробуя дотянуться до нее ногой. — Откройте!

— Открой! — приказал Ваня.

Мурманск раскрутил проволоку, которой были замотаны дверные скобы.

— Вот изверг! — сказал Ваня, заглядывая в темноту. — Выведи человека на волю.

Мурманск полез в сарай и через пару минут оттуда вышел, хоть и опутанный узами, но уже, можно считать, освобожденный пленник.

Увидев выразительную Ванину физиономию, наполовину скрытую клочковатой рыжей бородой, он было опять попятился в сарай, но все же сообразил, что либо эти бандиты меж собой сильно не в ладах, либо они вообще из разных группировок. Да вообще он заледенел, продрог до костей, к тому же весь был усеян большими и мелкими опилками, древесной корой.

— Ох, замерз-то как! — запричитала Эльвира. — Обморозился, поди.

— Набросились на человека, заткнули ему рот, запихнули в ледяной сарай, а теперь еще причитают, — стуча зубами, сказал монах Лазарь.

— Так пойдем, я тебя, миленький, отогрею, чайком отпою, тут-то все равно никто тебя в дом не пустит, тут все равно все заперто, темно, — заюлила она, косясь на Ваню и явно его страшась. Кроме того, она знала, что через минуту-другую здесь будет родная милиция, так они и возьмут его, тепленького, прямо из ее дома.

Лазарь боязливо посмотрел на нее, на страшного Ваню, на испуганного Мурманска, но все же решил пойти с ней. Все равно в монастырь нельзя было возвращаться в таком виде. Он окончательно выпутался из сети, перекинул ее через плечо и сказал:

— Ну, веди!

Эльвира суетливо засеменила вперед, Лазарь двинулся за ней, а следом потрусил замерзший Мурманск.

Ваня вернулся к крыльцу, на котором он выронил ключ, и углубился в поиски.

Незадолго до этого игумен Иустин, обойдя монастырь и не увидев ни Дионисия, ни Лазаря, стал испытывать какую-то смутную тревогу. Себя стал ругать — как это он смог отпустить своих монахов в разгульный святочный вечерок совсем одних, безо всякой защиты… Это не давало ему покоя. Поэтому он вызвал Клима Никифоровича и отправил его в город искать монахов, указав, где они могут быть.

— Чего там, отыщем, вернем молодцов! — пообещал Клим Никифорович.

Завел машину, выехал из монастыря, но сначала решил воспользоваться тем, что он на сей раз без наместника, и завернуть к одной матушке, которая обещала продать ему половину дома. Дело в том, что он хотел купить его “тайнообразующе”, не доводя до сведения отца Иустина. Потому что подозревал, что Иустин его на покупку не благословит, скажет: “Никифорович, зачем тебе дом? Тебе постригаться надо, плохо ли тебе в монастыре?”. Потому что отец наместник считал, что всякий монах, владеющий недвижимостью, неблагонадежен для монастыря. Может быть, даже неблагонадежен для Царства Небесного, но отец Иустин не дерзал делать таких рискованных обобщений. А ему, Никифоровичу, совсем-то в монастырь уходить боязно. А вдруг что не так — выгонят его, где он жить-то тогда будет на старости лет? А тут — дом купит, будут у него тылы. А вот именно тылы-то Иустин-наместник у монахов и не любил. Короче, завернул Никифорович к этой рабе Божией, та его потчевать, оладушки со сметанкой, с пылу с жару. Разморило Никифоровича, размяк он.

— О цене, — она говорит, — не беспокойся, Никифорович, все будет путем...

Короче, счет времени потерял, сам и не знает, сколько он у нее и пробыл, может, полчаса, может, час, а может, и все полтора. Выехал от нее как в мороке каком: уж не колдует ли матушка эта, — так даже подумалось ему. Дурман в голове. А что как монахи уже давно вернулись и почивают в монастыре, пока он их тут по переулкам да по домам выискивает?

Начал с Лазарева крестника, но там случился облом — в доме уже было темно, все спали, видимо, крестник “перепраздновал” именины своего крестного. Во всяком случае, он долго не выходил на стук, потом появился заспанный и плохо соображающий и огорошил Никифоровича, что Лазарь ушел от него один-одинешенек, но это было “давным-давно”. Никифорович поехал к моему дому, но и тот встретил его темными окнами, не оставлявшими никой надежды на Дионисия.

И все же Никифорович оставил машину у подножья холма и стал, цепляясь за кусты, карабкаться вверх, что в подряснике делать было категорически неудобно, а со стороны, быть может, и вовсе смешно. Однако вокруг никого не было, все возможные зрители уже или спали или гуляли по другим углам Троицка, и Никифорович наконец добрался до цели. Он вошел в распахнутую калитку и тут же наткнулся на стоявшего буквально на карачках страшного всклокоченного бомжа. Тот старательно рылся в сугробе.

Увидев перед собой величавого старика с благодушным лицом, похожего на Деда Мороза, Ваня вскочил на ноги и неожиданно сказал:

— Снега в этом году было мало. Для посевов — плохо. А теперь, я смотрю, много. Навалило. Вон — сугробы. А для посевов — хорошо. Зима холодная. Мороз. Вот.

Никифорович стоял перед ним, кивал, соображая, что встретился один на один с братаном, который только что что-то зарывал в снегу, — может, оружие, может, деньги, а может — и того, останки жертв, а где-то здесь его дружки, а где-то здесь, быть может, и монахи, Дионисий-то ведь точно сюда пошел, а ну как они его — Господи, даже и предположить жутко, что ему в снегу-то нужно, зачем он говорит, что много снега — это хорошо, для чего, собственно, хорошо, а — следы заметать, улики закапывать: чего роет? Руки красные огромные, как две снежные лопаты раскинул, страшный, заросший, на человека почти и не похож, зубы заговаривает — про посевы…

И тут Никифорович увидел в двух шагах от него черного кота. Кот сидел и облизывался, да еще и мыл себе лапкой белую мордочку, потому как Ваня все-таки выполнил свое обещание и отломил ему от своего батона изрядный кус докторской колбасы. Никифорович, несмотря на белую морду кота, внутренне содрогнулся, подумал: “Э-э, да тут не разбойники, тут жди чего похуже”, мысленно осенил себя крестным знамением: “С нами крестная сила” — и строго спросил:

— Что зарываем? Где все?

— Один — в доме, прямо на меня выскочил, да я схватить его не успел, а другие пошли к соседке, — Ваня улыбнулся. — А одного они связали и томили в сарае. Разборка тут какая-то, — прибавил он, ловя себя на желании понравиться благообразному старику-монаху.

Но вдруг его поразило странное предположение — а чего, собственно, он здесь делает, а? Монах, в такое-то время? Хозяйки нет, а он пришел. А где, собственно, Незнакомка? Ах вот оно что — они ее заперли в доме, а этот — сторожит. Может, он благообразный-то благообразный, а сам — из их шайки? Ну, бывают такие случаи. Один — на стреме стоит, положительного изображает, дружинника, представителя власти, а сам… Операция “Ы”. Маскарад, одним словом. Ваня тут же переменил тактику, пуская в ход уроки КПЗ — недаром же он провел там полтора года:

— Ты чего мне тут пенку пускаешь, разводишь темноту с чернотой? Ты чего это свистишь, травишь, тянешь фазана, шаманишь, шлифуешь уши, лепишь горбатого, липуешь, мухлюешь, парафинишь, накалываешь, буровишь, шобла-шелупень-чувырло-хипежник-фраер-задрыга-лох-мазурик-лярва! Вали до хазы, там они тебя, у соседки, ждут. Пойди, пойди к ним, скажи — без понта, первоначальный план не удался, малина занята, уходим дворами. Или ты к этому твоему дружку устремляешься, который в доме засел? Знаешь стих: “Ворон крови попил. Сыт”. Дошло? А женщину зачем похитили? Сейчас и дружка твоего оттуда выкурю. У тебя, кстати, закурить есть, нет? Ты молитвы-то знаешь, монах? Ну, читай “Отче наш”. А то по всей Москве такие ряженые в рясах расхаживают, милостыню на монастыри собирают, а скажи им: прочитай-ка, брат, “Верую”, а они ни бэ, ни мэ.

Никифорович слушал его с напряженным интересом и, что странно, почти и без испуга: он все старался уловить смысл. А кроме того, его поразил странный контраст между всеми этими диковинными, какими-то заморскими словесами, о происхождении которых Никифорович как-то сразу и не догадался, и совершенно невинным и “свойским” Ваниным взором. Кроме того, его совершенно сбило с панталыку, что этот, с черным котом, предложил ему прочитать молитву: про такое поведение лукавого он не слыхал. Напротив, в монастыре говорили, что враг рода человеческого от молитвы как раз бежит, трепеща.

— А почему? — только спросил он. — Почему эти монахи “Верую”-то не знают?

Пока Ваня испытывал Никифоровича, монах Лазарь, оказавшись в натопленном доме Эльвиры, скинул с себя ледяное пальто, сплошь усеянное опилками, сором, древесной трухой, и принялся приводить в порядок подрясник, прежде всего скинув его полы с плеч.

— Так ты, видать, поп? — вытаращил глаза Мурманск.

— Я — монах, и потом, что значит это “поп”? Почему сразу — “поп”? Сказал бы — “священник”.

— Батюшки, так мы монаха, как разбойника, связали да в сарай затолкнули! — запричитала Эльвира, придвигая к печке маленькую скамеечку и усаживая на нее Лазаря. — Прости, милок, обознались. Это хозяйка-то на нас страху напустила, ну мы и вызвались присматривать да милицию вызывать. Я тебя сейчас всего отчищу, отогрею, вон чайку поставила, огурчики у меня есть маринованные, картошечка закутанная с разварочки, рюмочку прими для сугреву. Чисто не для пьянства, а для лечения. А мы крещеные, разве стали бы молитвенника вязать да в грязи валять! Прости нас, сердечный!

— А чего ты шапку мне на лицо надвинул, с сетью этой на меня полез, зачем тебе сеть-то рыболовная посреди зимы? — недоверчиво ворчал Мурманск. — Я, вишь, тоже рыбак, но мы зимой сетями рыбу не ловим…

Лазарь прижался боком к жаркой печи, размяк.

— Я тебя довезу до монастыря, не держи обиду, только помоги машину из сугроба вытолкнуть, вмиг доставлю.

Эльвира уже постелила скатерть, разложила огурчики и капустку, поставила рюмочки и пузырь с самогоном.

— А я в церковь не хожу, — вздохнул Мурманск. — Грехи не пускают. Да и некогда. Я вот чувствую, что у меня Бог — в душе. Ну выпьем — для выздоровления. А то я тоже больно задубел на морозе. Руки не слушаются. А сейчас еще машину откапывать… Ну так я правильно мыслю — главное, чтобы Бог был в душе?

— Да вот ты сейчас меня с разбойником спутал, хотя ведь все-таки можно было почувствовать, что я — не он. Ну что какие-то от меня другие энергии исходят. А ты их не прочухал, пошел на меня, как на медведя… А если такое элементарное дело не можешь просечь, то как различишь, кто это у тебя в душе — Бог или притворщик, тот, который Им прикидывается?

— Это верно, — вздохнул Мурманск, запихивая в рот капустку. — Мне вон недавно вместо тасола простой подкрашенной воды продали. Все, фабричная упаковка! Я залил, а морозы, и как там все замерзнет, как рванет! А как проверишь? Ну теперь я нюхаю, а то и пробую на язык — у тасола такой вкус… особенный. А что — вместо Бога могут тоже невесть кого подсунуть?

— Вот именно, — миролюбиво отвечал Лазарь, радуясь теплу, покою и тому, как удачно пошла его проповедь.

Отец Дионисий же, услышав грохот на кухне, устремился вслед за Валентиной. Он рванул на себя хлипкую дверь уборной, сорвал крючок и выскочил насквозь, спотыкаясь о дрова.

— Валентина, — позвал он и пошел на ощупь на шум в комнате. Он понял, что она, должно быть, попала в собственные же ловушки.

Тут до него и донеслась ее грозная отповедь о том, что “дом окружен”: наконец он все понял.

— Валентина, — повторил он, — что же это за маразм такой! Это же я, иеродьякон Дионисий! Вы что, не узнаете меня? Я на вас не обижаюсь, но и вы на меня не должны сердиться. Дом действительно окружен, но никакие это не соседские голоса. Тот, кого мы ожидали, здесь, у самого крыльца. Я наткнулся на него. Форменный уголовник. Пощады от него не жди. Да он там и не один. Прислушайтесь — прямо под окном разговаривают.

Из комнаты раздался стон, потом радостный крик:

— Отец Дионисий! Откуда вы здесь? Как вы почуяли, что я в беде? Как вы сюда попали? Это по внушению свыше — я точно знаю! Я так настрадалась! Бандит каким-то образом проник внутрь, я его видела — гадкий такой, вид бесовский, и теперь он затаился где-то здесь. У меня есть топор и кочерга.

— А почему так темно?

— Я вырубила весь свет. Нет, у нас точно с вами есть духовное родство, я так и чувствовала...

Дионисий, спотыкаясь, стал пробираться обратно через уборную в предбанник, шаря по стене, чтобы нащупать пробки.

А в это время к дому уже направлялся милиционер Игорек. Был он маленького росточка — странно даже, что такого взяли в милицию, с лицом в меленьких красных прыщиках: именно что не Игорь, а Игорек.

Не знаю, почему в Троицке вся милиция такая хлипкая? Что-то в этом виделось явно символическое, склонявшее к мысли, что сей монастырский городок был не под сомнительной защитой ненадежных человеческих рук, а под крепкою дланью Божьей. Меня, когда приезжала на машине, все время останавливал, хотя и высоченный, но болезненно худющий — кажется, вот-вот переломится пополам — лейтенант Маточка. Так и говорил: “Лейтенант Маточка. Вам за нарушение — штраф. Вы проехали по улице, не пристегнувшись ремнем, — непорядок”. Или: “Лейтенант Маточка. Вам штраф. Почему у вас колеса, как у “Татры”? Непорядок”. В конце концов, завидя его загодя, я сразу доставала купюру, чтобы он немного подкормился. Единственный раз, когда он зазевался и меня не остановил я затормозила сама: “Вы — Маточка? Почему не останавливаете? Непорядок. Вот, возьмите штраф”. Он удивился, но взял. Правда, с тех пор старался мою машину не замечать. Даже нарочно отворачивался, когда я проезжала мимо.

Однако вернемся к Игорьку. Пришлось ему бросить машину возле какой-то застрявшей в снегу колымаги, в которой, приглядевшись, он узнал “жигуль” кума, и теперь он шел, бдительно посматривая по сторонам и ощупывая рукой табельное оружие. В темном саду он увидел двоих, один из них что-то методично внушал другому, а тот слушал его внимательно и наматывал на ус. Это поразило Игорька весьма неприятно: Эльвира говорила ему, что преступник один и к тому же связан, да еще и заперт в сарае. Поэтому он несколько сбавил шаг и глубже — для суровости — надвинул на лоб шапку.

— Ваши документы, — тоскливо произнес он, на всякий случай не входя в сад, а остановившись у калитки и стараясь не заступить за черту света, отбрасываемого единственным фонарем. Дальше уже шевелились тени, постепенно сгущаясь, чтобы перейти в кромешный мрак.

— А ваши документы? — моментально отреагировал Никифорович. — Я — водитель наместника Свято-Троицкого монастыря. Вот таким макаром, Господи Боже мой!

И он победоносно посмотрел на Ваню с его черным котом.

— Еще чего! Ты у меня поговоришь! Из монастыря он! В такое время монастырь ворота свои закрыл, молится, поклоны кладет. В отделении у меня поговоришь с твоим макаром! — посуровел Игорек, но на всякий случай сделал шаг назад, оказавшись в самом эпицентре света. — Всякому преступному элементу свои документы показывать — это ловко придумано. Приказываю вам следовать за мной — до выяснения личности.

Ваня испугался, что милиционер их сейчас уведет, а его будущая спутница жизни так и останется в темном доме вместе с бандитом. Поэтому он решил сманеврировать:

— А может, ты и не милиционер вовсе. Может, ты просто так — переоделся милиционером, а его убил и закопал в снегу, — неожиданно ввернул Ваня, подхватывая на руки кота. — Мне в КПЗ такие случаи рассказывали. Ишь, метр с кепкой, мальчик-с-пальчик, от горшка два вершка — приказывает он тут, я вон тебя на козырек над крыльцом посажу, что делать будешь? А лучше-ка попробуй войти в дом.

— А кот-то тебе зачем? — не утерпел Никифорович и, словно мстя Ване за вопросы о куреве да о знании молитв, спросил, стараясь выказать ему как можно больше презрения: — Продаешь, что ли? Что — неразменный рубль?

— Какой такой еще рубль, это мы в отделении сейчас разберемся, — грозно затянул Игорек. — А за оскорбление ответите. Дразнится он тут, угрожает. Я при исполнении. Прошу не оказывать сопротивления представителю власти, прошу организованно пройти в машину... Предупреждаю, у меня табельное оружие.

Это придало ему смелости, и он решительно шагнул в темноту.

— Видали мы таких на зоне, — совсем уж расхрабрился Ваня и сплюнул в сугроб.

В этот самый момент Дионисию все-таки удалось ввернуть пробку, и в окне кухни вспыхнул свет. Через мгновение там мелькнул и сам он собственной персоной в собачьей шубке. К груди он крепко прижимал блокнот в кожаном переплете. Поймав Валентинин взгляд, скользнувший по его трофею, он кротко спросил:

— Я возьму его обратно, ничего? Я вам другой подарю. Или — узор. Хотите — узор?

— Что у вас за вид? — ахнула Валентина. — Ну да, Святки же, а я и не догадалась — ряженые повсюду ходят, вы, наверное, колядовать пришли, а тут такое... А подарки мои — конечно, берите, простите, если что не так.

Что-то шевельнулось у нее в груди — нечаянная радость, догадка полыхнула в мозгу: он переоделся, чтобы никто его не узнал, пока он шел сюда. Чтобы прийти инкогнито... А зачем? Что он хотел этим сказать? “Прости, это я так специально выразился про духовный союз, чтобы тебя испытать... Мне так дорого то, что ты мне подарила… Споем же “Добрый вечор, пане”, растолкуем какое-нибудь место из Священного писания, прочитаем вместе акафист...”

Нет, материал явно ослабил свое сопротивление...

— Отец Дионисий, — радостно вскрикнул Никифорович, увидев его наконец в зажженном окне, и победоносно показал на него милиционеру: — Вот он — это наш, из монастыря. Диакон. Таким макаром...

Он принялся колотить в окно.

— Что — и этот бомжара в окне — тоже из монастыря? — вскинулся Ваня. — Да я подозревал, а теперь явственно вижу — правильно вас вызывали, только не один тут налетчик, а двое их. Шайка. Я того, который в доме, давно уже стерегу, а тут — этот, другой, переодетый. Ловко же замаскировался! По Москве тоже много таких бродяжит. Волки в овечьей шкуре. Я сразу их узнаю. Женщину захватили. Берем их и к вам! Я пособлю.

— Ах, так он переодетый, — хмыкнул Игорек, чувствуя облегчение, что хотя бы эти двое у крыльца оказались поврозь, а кроме того, испытывая нечто вроде благодарности этому рыжему за поддержку. — Вот оно что. А то я думаю: почему он в монашеском костюме? А мне Эльвира звонит, говорит, приезжай, забирай разбойника, а то он в дом рвется, не ровен час ограбление. А на мне — висяк. Выговор могут влепить.

Отец Дионисий приложил две ладони к стеклу, выглянул, всматриваясь в темноту, наконец радостно закивал: узнал Никифоровича, который делал ему знаки: “Открой! открой!”, разглядел Игорька в милицейской форме, нахмурился, переведя взгляд на Ваню.

Наконец, он махнул рукой Никифоровичу, указывая ему в сторону двери, и тот двинулся огибать дом. За ним устремились Ваня и Игорек. Дверь распахнулась, и они, отряхнув на пороге снег, стали заходить внутрь. Первым прошествовал Никифорович, вторым оказался Ваня, которого сзади тихонечко подталкивал в спину Игорек, словно давая понять, что все у него под контролем, он сам начеку и вводит их в помещение не иначе как под конвоем. Но в дверях Ваня вдруг замешкался, явно из вежливости пропуская Игорька вперед.

— После вас, — бдительно сказал страж порядка.

— Да входите, входите, не бойтесь, не убегу, — улыбнулся Ваня.

Игорек заколебался, но все же прошел вперед, Ваня же последовал за ним, захлопывая за собой дверь. В доме царил разор и хаос.

Однако они не видели, как со стороны Эльвириного сада к внутренней калитке, соединявшей участки, приближались Мурманск и Лазарь, оба с лопатами наперевес. Они-то не видели, зато и Мурманск, и Лазарь прекрасненько даже успели разглядеть, как милиционер исчез в доме, подгоняемый сзади страшным бандитом, сразу запершим за собой дверь.

— Ну все! Хана теперь Игорьку! — запричитал Мурманск. — Взяли его в заложники. Пытать теперь будут. Обиды лагерные вымещать.

— Будем штурмовать? — как-то вяло поинтересовался Лазарь.

— А ты что думал? Ведь кум же мой. Куманек. Отличник учебы был. На гармони играл.

И они остановились у дверей, чтобы обсудить стратегию.

А игумен Иустин, позвонивший на нижние ворота и узнавший, что Никифорович уехал да так до сих пор не вернулся, встревожился не на шутку. Он послал келейника по кельям Лазаря и Дионисия, но и тот вернулся ни с чем. Тогда наместник взял ключи от старой Волги, стоявшей в нижнем гараже, раскочегарил ее и отправился самолично на поиски пропавших монахов. Весь город был уже погружен во тьму, завален снегом по самые окна низких изб. Он ехал медленно и осторожно, заглядывая в глубь улиц и проулков, вилявших в сторону от главной дороги. Наконец, на одной из них, той, что как раз проходила у подножия холма, на котором возвышался мой дом с окнами, полными веселых огней, он увидел свою машину. Он остановился и полез по холму.

Честно говоря, он был очень зол. Ну что за дела — наместнику вот так ночью бегать за своими насельниками. Наверняка ведь гуляют там, веселятся, совести у них нет — вчера ведь только были в гостях — нет, и сегодня им подавай застолье, байки. Никифоровича бы хоть постыдились ясно же, что наместник его за ними послал уже больше двух часов назад, так нет... Развинтились! Нет, строгость монаху всегда полезна, а попустительство подстрекает его ко греху. Он уже придумывал прещения, которые ожидают его чернецов в случае самовольной отлучки из монастыря или возвращения после девяти вечера, он уже понял, как надо организовать систему пропусков на нижних воротах, чтобы никто не мог проникнуть тайно и избежать возмездия, он уже представил, что именно скажет сейчас этим своим лжебратиям, так коварно пользующимся его дружбой. Вот еще — драхмы потерянные, заблудшие овцы нашлись, чтобы он теперь их, как пастырь добрый, тащил через ночной буран на своей спине... Наконец, вскарабкавшись и задыхаясь, он вошел в калитку и различил мужские голоса, которые вели бурный диалог. Слышалось что-то такое: “Я драться-то не могу”, “Так это я буду бить, а ты только пугай, размахивай побольше лопатой, а когда упадет, знай залавливай в сеть да вяжи”. Он помедлил, но все же, помолясь, шагнул вперед, завернул за угол к двери и тут вдруг нос к носу столкнулся с красномордым мужиком и с Лазарем, в руках у которого была лопата, а с плеча свисала длинная сеть. Они будто и не сразу заметили его, настолько были погружены в разговор. Он опешил.

— Отец наместник, — наконец изумленно протянул Лазарь. — Зачем ты здесь? Разбойники все-таки забрались в дом, взяли в заложники милиционера...

— Мой кум, — сокрушенно пояснил Мурманск.

Иустин поднялся на крыльцо и с силой нажал на звонок.

...А что же было со мной? Думаете, я на всех порах мчала в столицу в теплом купейном вагоне, отлеживая бока, созерцая заснеженные просторы и прихлебывая горячий чаек с этой вечно назойливо звенящей в стакане ложечкой, — настолько назойливо звенящей, что она сделалась уже литературным штампом? Да как бы не так...

Посадив Ваню на автобус с легким сердцем, что все так славно уладилось, я отправилась за железными дверями, все посмотрела, приценилась и преспокойно вернулась на вокзал. У меня было еще достаточно времени, так что я не торопясь зашла в ресторан, съела салат и, когда настал срок, чинно проследовала на перрон. И тут что-то вдруг стало у меня в душе щемить. Это тревожное чувство все нарастало и нарастало, пока я не поняла, отчего: билета-то у меня не было! Как так? А так: я его так и не купила. Встретила Ваню, напридумывала всяких картин из его будущей жизни, дала ему денег, снабдила всякими наставлениями... Вытеснил он у меня из головы мой билет. Спохватившись, я ринулась снова в ту кассу, около которой его и встретила. Там огромная очередь: конец школьных каникул, все стремятся в Москву, билетов нет... Что значит, нет? Нет и все! А муж меня ждет поутру? А автобусы в Троицк уже перестали ходить? А на дворе — полдесятого, метель?

Я чуть не заплакала: “Господи, это я во всем виновата, но устрой все ко благу! Обрати все во славу Твою”. Вспомнила вчерашние наставления монахов после их святочных рассказов, возопила: “Собери, как рачительный Хозяин, там, где Ты не рассыпал”.

После моей повинной мне стало легко: должно быть, я с самого начала сделала что-то неправильно, надо было мне Ваню самой привезти, бедолагу такого, непутевого дурня, колобка, который катится-катится неизвестно куда, и все кому не лень его покусывают со всех боков, пока не сожрет его окончательно какой-нибудь лукавый зверь. А ведь колобок-то хороший, добрая потрачена на него мука. И теперь что — этот уголовник придет, а Ваня-бомж, проведший полтора года в КПЗ, начнет ему на фене объяснять, чтобы он проваливал, да сплошное кровавое побоище будет... Кончится все тюрьмой.

Я поймала машину и помчалась обратно в Троицк.

Когда я вошла, никто меня не заметил. В доме было примерно так, как после недавнего налета бомжей. Весь пол был залит густой жирной жижей, мутной водой, в которой валялись опилки, гвозди, осколки и даже поленья... Я поняла, что братан-близнец все-таки сдержал свое обещание. Но каково же было мое изумление, когда я распахнула дверь комнаты и увидела, что все — Дионисий в своем диком наряде, Лазарь с сетью, отец Иустин, Валентина, Ваня, милиционер с пистолетом и Мурманск с Эльвирой, — стояли в комнате и, жестикулируя, говорили одновременно. Ваня даже силился читать стихи, стараясь держаться поближе к Валентине, но его, кажется, никто не слушал. Увидев меня, все смолкли.

— Вот и хорошо, — наконец проговорил отец Иустин. — Наверное, нам пора.

— А этого, — сказал милиционер, — я должен задержать... До выяснения личности.

Он ткнул пальцем в Ваню.

Тот выразительно посмотрел на меня:

— Вот, — окатывая всех невинным голубым взором, он поднял сумку с продуктами, которую все еще держал в руке. — Может, перекусим? Там яички, колбаска...

— Гепнулись твои яички, — отозвался Мурманск. Действительно, из пакета сочилась желтая склизкая жижа.

— А это — кто? Это и есть тот братан? — поинтересовался Дионисий.

— Это мой студент. Он приехал сюда пожить, отдохнуть душой... В любом случае — он не виноват.

— А почему у него такой странный вид? — спросил отец Иустин, уходя и жестом приглашая монахов вслед за собой.

— А у Дионисия почему? — ответила я вопросом. — Ну он просто настрадался от себя самого. Это длинная история. Загадочная душа. Купил лошадь — без хвоста.

— Ему бы помыться, — сказал Иустин-наместник. — Хочешь, я возьму его с собой в монастырь? Чтобы он хоть в ванну окунулся, что ли...

Я сказала:

— Бери.

И они все ушли.

Мы с Валентиной все вычистили и уже далеко за полночь улеглись спать.

— Знаете, — сказала она, — я раньше совсем не понимала монахов. А теперь поняла. Они же не могут дружить, представляете или нет? Не имеют права. Потому что дружба — это всегда пристрастие. У них не может быть и духовного союза. Потому что союз — это привязанность. Поэтому они так строги. Иногда — слишком даже строги. Просто жестоки. Вот как им трудно. Но сердце-то не обманешь...

Я попробовала заговорить с ней о Ване, ну, чтобы она позаботилась здесь о нем, заключила бы с ним духовный союз. Тем более что это такой материал, что никакого сопротивления не окажет. Но она уже спала. Да это и было лишним: Ваня как ушел тогда мыться, так больше никогда не выходил из монастыря. Как забрал его с собой Иустин, так он и остался возле него. А если и обрел себе Хозяйку, то ею оказалась Сама Царица Небесная — покровительница всех честных иноков.

Когда муж мой поминает мне эту историю, заставившую его так волноваться, — ведь я обещала приехать, а сама задержалась на лишний день, — я ему говорю: наверное, для того, чтобы отдать человека в монахи, да еще на Святки, требуется с особой лихостью закрученный сюжет.

А бандит, который вызвал весь этот переполох, так и не появился: должно быть, он добыл-таки себе визу в Эстонию и уехал в родной Кохтла-Ярве к маменьке и братку-близнецу.

И дом мой после этого никогда больше не подвергался разграблению, хотя я так и не поставила на него решетки: знающие люди мне сказали — бесполезно, решетки-то вместе с железными дверями в первую очередь и сопрут, но он и так, по милости Божией, стоит, целехонький, до сих пор и ждет, пока его не превратят в молитвенный скит.

Никифорович, как и предполагал отец Иустин, оказался неблагонадежен для монастыря, поскольку недвижимостью он все-таки обзавелся. Хотя он и принял постриг и живет в монастыре, все норовит, что ни день, хоть вполглазка, мельком взглянуть на свое заветное приобретение. Скользнет взглядом и удовлетворенно вздыхает: “Вот таким макаром, Господи Боже мой, вот таким макаром...”.

Что же касается кота, которого подкормил добрый Ваня, то, как это и было им задумано, он достался Валентине. В конце концов, Ваня же получил за него свой неразменный рубль.

0

6

А. А. Милн.  Рождественский рассказ.

http://i061.radikal.ru/1007/03/6cf6513e9a15.jpg

Рождество!
Рождество в Лондоне!
Белая мантилья, укутавшая Набережную, где начинается наша история, сверкает и переливается в холодных лучах декабрьского солнца. Деревья в белом кружеве инея. "Савой" и "Сесил" склонили головы под белым пологом. Могучая река недвижима, ибо скована льдом. Вверху - ярко-синее небо, протянувшееся в вечность, внизу - девственная белизна. Лондон в объятиях зимы!
(Редактор. Мне нравится. Похоже, из этого что-то получится. Холодный день, не так ли?
Автор. Очень.)
И внезапно от хрупкой утренней тишины не осталось и следа. Издалека донесся звон одинокого колокола, чтобы тут же раствориться в бездонном небе. Но почин подхватил второй колокол, потом еще один, еще... Вестминстер получил послание от Бартоломео, сына Грома, чтобы отправить его Джайлсу Безродному... Мгновенно воздух наполнился колокольным звоном, несущим мир и
счастье, радость и покой. Герцог, отец четырех прекрасных детей, который в этот момент входил в свой замок, услышал колокола и улыбнулся, подумав о своих малютках...
Магнат, переворачиваясь на другой бок в своем доме, затмившем многие дворцы, услышал колокола, улыбнулся и вновь заснул, сердце его переполняла любовь к человечеству...
Бедняк, живущий в лачуге на пособие по нищете, услышал колокола и улыбнулся, подумав о благотворительном рождественском обеде. И на губах Роберта Хардроу, бредущего по Набережной, звон колоколов вызвал циничную улыбку.
(Редактор. Вот мы и добрались до сути, не так ли?
Автор. Без местного колорита не обойтись. Я должен показать, что это Рождество.
Редактор. Да, да, конечно. Рассказ же рождественский. У меня такое ощущение, что этот Роберт мне понравится.)
Рождество. В этом Роберт мог не сомневаться. Все с той же циничной улыбкой он запахнул лохмотья, провел рукой по щетине на подбородке. В таком виде его никто бы не признал. Друзья (кого он считал таковыми) прошли бы мимо, не удостоив беднягу и взглядом. Женщины, которые всегда отвечали улыбкой на его галантные поклоны, в ужасе отпрянули бы. Даже леди Элис...
Леди Элис! Причина всех его несчастий!
Мыслями он вернулся к их последней встречи. Расстались-то они двадцатьчетыре часа тому назад, а ему казалось, что прошла целая вечность. Входя в дом леди Элис, он еще спросил себя, а есть ли на свете человек, счастливее его? Высокий, с прекрасными связями, вице-президент Лиги за изменение тарифов, обрученный с первой красавицей Англии, да ему все завидовали. Разве он мог подумать, что в этот день его ждет полный облом? И какая теперь разница, из-за чего они поссорились? Несколько высказанных в запале слов, резкая ремарка, горькие слезы и разрыв! Ее последний вскрик: "Уходите, и чтобы я больше не видела вашего лица!" Его ехидный ответ: "Я уйду, но сначала отдайте подарки, которые я вам обещал!"
Затем громкий стук захлопнувшейся двери - и тишина.
А какой смысл к чему-то стремиться, если погасла путеводная звезда?
Лишенный любви леди Элис, Роберт быстро пошел ко дну. Азартные игры, алкоголь, морфий, бильярд, сигары - он не упустил ничего... И в итоге он - бездомный пария на Набережной, в котором никто не может узнать Красавчика Хардроу.
(Редактор. Как-то очень быстро у вас все произошло, не так ли? Двадцать четыре часа тому назад...
Автор. Не забывайте, что это КОРОТКИЙ рассказ.)
Красавчик Хардроу! Какой абсурд! Он отрастил бороду, одежда превратилась в лохмотья, шрам над одним глазом свидетельствовал...
(Редактор. Да, да. Разумеется, я понимаю, что за двадцать четыре часа человек может скатиться на самое дно, но чтобы за это время у него выросла борода...
Автор. Но вы же слышали о том, что люди безо всяких проблем седеют за одну ночь, не так ли?
Редактор. Разумеется.
Автор. Идея, как вы понимаете, та же.
Редактор. Понимаю.
Автор. Так на чем я остановился?
Редактор. На шраме над одним глазом, который свидетельствовал... надеюсь, у него два глаза, как и у всех?)
... свидетельствовал о пьяной драке, в которую он ввязался пару часов
тому назад. Полицейский, дозором обходящий Набережную, подумал, что никогда раньше
он не видел столь жалкого человеческого существа. Пусть Ночь укроет его своим крылом, попросил он Господа Бога.
Тут...
Он...
Тогда...
(Редактор. Так что?
Автор. По правде говоря, есть некоторые неясности.
Редактор. А в чем, собственно, проблема?
Автор. Не знаю, что делать с Робертом в течение десяти часов.
Редактор. Может, отправить его куда-нибудь на пригородном поезде?
Автор. Это же не юмористический рассказ. Дело в том, что я хочу, чтобы он оказался рядом с определенным домом в двадцати милях от города ровно в восемь вечера.
Редактор. На месте Роберта я бы немедля отправился в путь.
Автор. Нет, я все понял.)
Он сидел на Набережной, а мысли его отправились в прошлое. Крылья памяти перенесли его к другим Рождествам, куда как более счастливым...
К Рождеству, на которое ему подарили первый велосипед...
К Рождеству, проведеннному за границей.
К Рождеству в доме его друга из Кембриджа...
К Рождеству в Тауэрсе, где он впервые встретился к Элис!
Ах!
Десять часов пролетели, как одно мгновение...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

(Автор. Точками я показываю пробежавшие годы.
Редактор. А кроме того даете читателю время взять сэндвич.)
Роберт встал, встряхнулся.
(Редактор. Минуточку. Это рождественский рассказ. Когда мы дойдем до
синички?
Автор. Знаете, сейчас мне не до синичек. Заверяю вас, нынче на первых страницах лучших рождественских рассказов синичек нет. Может, она еще и появится. Пока не знаю.
Редактор. Синичка необходима. Наши читатели ждут синичку и должны ее получить. Точно так же, как заздравную чашу, индейку, наряженную елку и...
Автор. Да, да, но не будем спешить. Мы скоро доберемся до маленькой Элси, тогда, возможно, появится и синичка.
Редактор. Маленькая Элси. Хорошо!) Роберт встал, встряхнулся. Потом по его телу пробежала дрожь: холодный ветер резал, как ножом. Несколько мгновений стоял, глядя через каменный парапет на темную реку внизу. Новая мысль пришла к нему в голову. А почему не поставить точку, здесь и теперь. Жить незачем. Один прыжок, и...
(Редактор. Вы забыли. Река замерзла.
Автор. Черт, я как раз к этому подходил.)
Но нет! И на этот раз Судьба сыграла против него. Река замерзла! Выругавшись, он отвернулся... То, что произошло потом, Роберт помнил смутно. Вроде бы он пересек реку по одому из многочисленных мостов, которые связывали Северный Лондон с Южным. А очутившись на другой стороне, шел и шел, не отдавая себе отчета, где находится, куда держит путь. Он механически переставлял ноги, словно лунатик, холод и боль туманили рассудок. И внезапно он осознал, что Лондон остался позади. Вокруг простирались поля и луга, лишь изредка ему попадались вилла клерка или особняк брокера. Каждый дом стоял посреди ухоженной лужайки, среди могучих старых деревьев, от шоссе к нему тянулась длинная подъездная дорожка. Электричес...
(Редактор. Отлично. Загородный дом удалившегося от дел джентльмена. Лучше не придумаешь.)
Роберт остановился у одного из этих домов. Внезапно в его душе закипела злоба. Как разительно отличалась судьба хозяина этого дома от его собственной! Какое право имел он, этот незнакомец, радоваться жизни в кругу семьи, тогда как он, Роберт, бездомный странник, в одиночестве замерзал на морозе?
Не владея собой, он двинулся по подъездной дорожке, добрался до ярко освещенных окон. Пригнувшись, прокрался к самой стене, осторожно заглянул. В доме царило веселье. Прекрасные женщины мельтешили у него перед глазами, счастливый детский смех доносился до его ушей. "Элси", - позвал кто-то.
"Сто?" - тут же отозвался ребенок.
(Редактор. Самое время для синички.
Автор. Я очень сожалею. Только что вспомнил об этом грустном событии.
Дело в том, что два дня тому назад Элси забыла покормить синичку, и она умерла до того, как началась эта история.
Редактор. Как некстати. Я уже заказал художнику картинки и, помнится, подчеркнул, чтобы он обязательно нарисовал синичку и заздравную чашу. Как насчет нее?
Автор. Элси унесла ее наверх.) Ужасная мысль посетила Роберта. Время приближалось к полуночи. Гости собирались отойти ко сну. Через раскрытое окно до него долетали пожелания спокойной ночи. В гостиной и столовой свет погас, чтобы вспыхнуть наверху, в
спальнях. Прошло какое-то время, и потемнели окна спален: бодрствовал только Роберт.
Искушение было слишком велико для человека, совесть которого уже отяготили выпивка, сигары, бильярд. Ловким движением он перемахнул через подоконник и оказался в доме. Уж напоследок наемся, как следует, решил он. Имею же я право на последний рождественский обед! Он включил свет и повернулся к столу. Глаза его жадно блеснули. Индейка, сладкий пирог, сливовый пудинг - все, как в его юности.
(Редактор. Это уже лучше. Помнится, я заказывал индейку. А как насчет омелы и остролиста? Вроде бы, я просил и о них.
Автор. Пусть их дорисует воображение читателей.
Редактор. Я бы на это не рассчитывал. Не могли бы вы написать что-нибудь вроде: "Венки из омелы и остролиста украшали стены?")
Стены украшали венки из омелы и остролиста.
(Редактор. Превосходно.)
С удовлетворенных вздохом Роберт уселся за стол, схватил нож и вилку. во рту и маковой И скоро его тарелка буквально ломилась всякой вкуснятины.
Он набросился на еду с аппетитом человека, у которого несколько часов не было росинки...
- Добьий весей, - раздался детский голос. - Вы - Дед Мойоз?
Роберт резко обернулся и в изумлении уставился на маленькую девчушку, застывшую в дверях в белой ночной рубашке.
- Элси, - просипел он.
(Редактор. Как он узнал? И почему "просипел"?
Автор. Он не узнал, а догадался. И говорил с набитым ртом.)
- Вы - Дед Мойоз?
Роберт коснулся подбородка и вновь возблагодарил Небеса за то, что у него отросла борода. И решил, на короткое время, сыграть предлагаемую ему
роль.
- Да, милая, - ответил он. - Решил, вот, заглянуть к тебе, узнать,
какой бы ты хотела получить подарок.
- Вы, однако, пьипознились. Вьеде бы вам следовало зайти к нам этим утйом.
(Редактор. Великолепно! Я даже готов согласиться с отсутствием синички. Но что Элси делает внизу?
Автор. Роберт задаст ей этот вопрос.
Редактор. Да, но уж скажите мне... по-дружески.
Автор. Она забыла в столовой куклу и не могла без нее уснуть.
Редактор. Понятное дело.)
- Я, конечно, припозднился, - с улыбкой ответил Роберт, - но и тебе
тоже давно следует лежать в постельке.
Отменная еда и вино сделали свое дело: настроение у Хардроу заметно
улучшилось. И роль Деда Мороза он играл безо всякого труда.
- Так чем я обязан нашей встрече в столь поздний час? -
полюбопытствовал он.
- Я спустилась вниз за куклой, - ответила Элси. - Той, что вы пьислали
мне этим утйом, помните?
- Разумеется, моя милая.
- А сто вы пьинесли мне тепей, Дед Мойоз?
Роберт аж подпрыгнул. Действительно, разве может Дед Мороз прийти в дом без подарка? А что он мог ей предложить? Остатки индейки, чашу для
ополаскивания пальцев, старую шляпу... нет, не то. Ничего ценного при нем не
было, он давно уже все заложил.
Ан, нет! Золотой медальон, усыпанный бриллиантами и рубинами, с
миниатюрной фотографией леди Элис. Сувенир, который он оставил себе,
несмотря на муки голода. Он вытащил медальон из внутреннего кармашка, где
тот хранился у самого его сердца.
- Возьми, дитя. Носи на шее.
- Спасибо, - поблагодарила его Элси. - Ой! Он откьивается!
- Да, открывается, - мрачно кивнул Роберт.
- Так это зе Элис! Сестья Элис!
(Редактор. Ха!
Автор. Я знал, что вам понравится.)
Роберт вскочил, словно его ткнули шилом.
- Кто? - воскликнул он.
- Моя сестья Элис. Вы тозе ее знаете?
Сестра Элис! Господи! Он закрыл лицо руками.
Открылась дверь.
(Редактор. Ха!)
- Что ты тут делаешь, Элси? - спросил женский голос. - Марш в постель,
дитя. А это еще кто?
- Дед Мойоз, сестья.
- Отправьте ее спать, - пробормотал Роберт, не поднимая головы.
Дверь открылась, потом закрылась.
- Так кто же вы? - ровным, спокойным голосом спросила Элис. - Вы могли
обмануть маленького ребенка, но меня вам не провести. Вы - не Дед Мороз.
Несчастный поднял голову и, залившись краской стыда, взглянул на
девушку.
- Элис... Разве вы меня не помните?
Она присмотрелась к незваному гостю.
- Роберт! Как же вы изменились!
- Столько всего случилось с той минуты, как мы расстались.
- да, но вроде бы я видела вас только вчера.
(Редактор. Они и виделись только вчера.
Автор. Да. Да, пожалуйста, не перебивайте меня.)
- А для меня прошли годы и годы.
- Но что вы здесь делаете? - спросила Элис.
- Я бы хотел знать, а что делаете здесь вы?
(Редактор. По моему разумению, вопрос Элис более уместен.)
- Здесь живет мой дядя Джозеф.
Сдавленный крик вырвался из груди Роберта.
- Ваш дядя Джозеф! Так я вломился в дом вашего дяди Джозефа! Элис,
прогоните меня прочь! Отправьте в тюрьму! Сделайте со мной все, что
захотите! Теперь я уже никогда не смогу взглянуть в глаза честным людям.
Леди Элис ответила нежным взглядом.
- Я рада, что вновь увидела вас. Потому что хотела сказать, что сама во
всем виновата.
- Элис!
- Сможете вы простить меня?
- Простить вас? Если б вы знали, какой мукой обернулась для меня жизнь
после того, как я ушел от вас! Если б вы знали, как низко я пал! Вами
видите, в этот вечер я сознательно вломился в чужой дом, дом вашего дяди
Джозефа, с тем, чтобы украсть еду. Я уже съел половину индейки и большую
часть сливового пудинга. Если б вы знали...
Элис остановила его, прижав пальчик к губам.
- Тогда давайте простим друг друга, - она ослепительно улыбнулась. -
Начинается новый год, Роберт!
Он обнял ее.
- Послушайте, - издалека донесся колокольный звон, возвещающий о
приходе Нового Года, вселяя новые надежды в бредущих по тропе жизни. - С
Новым Годом.
(Редактор. Вроде бы рассказ начинался на Набережной на Рождество.
Значит, колокола возвестили о приходе "Дня подарков".
Автор. Извините, но рассказ должен закончиться именно так. Без
колоколов никак не обойтись. Объяснение вы найдете.
Редактор. Найду. Все равно объясняться придется. Далеко не все
иллюстрации подходят к вашему рассказу, а заказывать новые уже поздно.
Автор. Мне очень жаль, но вдохновению не прикажешь.
Редактор. Да, я знаю. Художник говорил то же самое. Ладно, что-нибудь
придумаем.

0

7

Уоллес Льюис. Бен-Гур. ( отрывки ).

http://i069.radikal.ru/1007/3d/8b8469400ba2.jpg

В пустыне.

Горный хребет, простирающийся в длину не менее чем на пять-десять миль, настолько узок, что причудливыми очертаниями своей вершины напоминает гусеницу, как бы ползущую с юга на север. Стоя на его скалах лицом к восходу солнца, видишь перед собой только голую Аравийскую пустыню, в которой беспрепятственно господствуют восточные ветры, столь ненавистные иерихонским виноградарям. Подошва Джебеля со стороны протекающего в том же направлении Евфрата плотно покрыта наносным песком, а сам хребет служит защитой для пастбищ Моавии и Аммона, раскинувшихся к западу и некогда представлявших собой пустыню.
Каждому местечку на юге и востоке Иудеи арабы дали имя. Старый Джебель на их языке означает родоначальника бесчисленных канав, во всех направлениях пересекающих покрытую густым слоем пыли римскую дорогу, по которой паломники и теперь направляются в Мекку и обратно. Глубокие канавы во время дождей становятся руслами потоков, стремящихся в Иордан или, вернее, в главное вместилище вод этой страны -- Мертвое море.
В одной из таких вымоин, в дальнейшем становящейся руслом небольшой реки Иавок, показался путешественник. Конечно, внимание читателя остановится прежде всего на нем.
По наружности ему, пожалуй, можно было дать сорок пять лет. Спускавшаяся на грудь широкая борода, некогда совершенно черная, теперь была с проседью. Лицо, напоминавшее поджаренное кофейное зерно, почти совсем скрывалось под красной кёфией (арабский традиционный головной убор). По временам путник устремлял свой взор в пространство, и тогда можно было заметить, что глаза у него черные и большие. Одежду его составляло обычное на Востоке широкое платье. Миниатюрная палатка умещалась на спине огромного белого верблюда, на котором он ехал.
Едва ли уроженец Запада когда-нибудь будет в состоянии привыкнуть к тому впечатлению, которое овладевает им при первом взгляде на верблюда в полной упряжи, навьюченного и готового начать свое путешествие по пустыне. Сколько бы путешествий с караванами ни пришлось совершить европейцу, сколько бы времени среди бедуинов он ни провел, всегда и повсюду он невольно остановится перед верблюдом и уступит ему дорогу. Его очаровывает вовсе не величественная фигура животного и даже не его движения -- неслышная поступь и широкие раскачивания взад и вперед. Сама пустыня оказывает своему детищу такую же любезность, какую море оказывает кораблю: своей таинственной необъятностью она придает верблюду столь сильное обаяние, что, глядя на него, мы невольно думаем о пустыне. В этом и заключается чудо.
Верблюд, показавшийся из канавки, по праву мог требовать почестей: его масть и рост, мускулистое туловище, длинная, легкая, по-лебединому изогнутая шея, голова с широким лбом, настолько сужающаяся книзу, что ее мог бы, пожалуй, обхватить женский браслет, его медленный и эластичный шаг, уверенная и беззвучная поступь -- все изобличало в нем сирийскую кровь, столь же древнюю, как мир, и по цене не имеющую себе равной.
Приспособление, помещавшееся на спине животного, представляло собой изобретение, которое у любого другого народа, кроме восточного, не принесло бы известности изобретателю. Оно состояло из двух деревянных ящиков с навесами, внутренность которых, устланная коврами, давала возможность хозяину полулежать в них. Приспособление это прикреплялось к верблюду широкими ремнями и подпругами. Вот каким образом сыны Востока защищали себя от неудобств путешествия по выжженной солнцем пустыне.
Когда дромадер (одногорбый верблюд) выбрался из последнего изгиба канавки, граница древнего Аммона осталась за спиной путешественника. Было утро, поднималось солнце, наполовину скрытое клочковатым туманом. Перед путником расстилалась пустыня, но это еще не было царство сыпучих песков, ожидавшее его дальше. Пока что он проезжал по местности, где растительность только начинала исчезать, где там и сям виднелись бурые и серые камни вперемежку с тощими акациями и клочками травы. Дуб и терновник остались позади: они как будто вышли посмотреть на безводную пустыню и в ужасе окаменели. Стало заметно, что верблюд управляется кем-то невидимым: он то замедляет, то ускоряет свои шаги, голова его протянута по направлению к горизонту, широкими ноздрями он жадно глотает свежий воздух. Палатка покачивается на его спине, поднимаясь и опускаясь, подобно челноку на волнах. Иногда под его ногами шуршит сухая листва, скопившаяся во впадинах, и тогда воздух наполняется специфическим благоуханием. Жаворонки, каменки и скалистые воробьи вспархивают перед ним, и белые куропатки со свистом и клокотаньем торопятся прочь с дороги. Изредка встреченная лисица или гиена тоже поднимается и убегает, чтобы издали посмотреть на нарушителя своего спокойствия. Справа видны высоты Джебеля: жемчужно-серый туман, окутывающий их, постепенно окрашивается в пурпурный цвет. Выше самых высоких вершин парит коршун, распластав широкие крылья и все расширяя и расширяя круги своего полета.
В течение двух часов дромадер все шел вперед, мерно раскачиваясь и держась направления к востоку. За это время путешественник ни разу не переменил своей позы, ни разу не оглянулся по сторонам. Благодаря быстрой езде путника картина местности скоро меняет свой характер: Джебель виднеется уже на западе бледно-голубой лентой. Там и сям возвышаются кучи песка, смешанного с глиной. Кое-где базальты поднимают вверх свои скругленные вершины. Главным же фоном пейзажа становится теперь песок, то мягкий и тонкий, как на морском берегу, то имеющий вид волн, то насыпанный буграми. Вместе с ландшафтом меняется и состояние атмосферы. Высоко поднявшееся солнце, досыта напившись росой и туманом, согревает теперь ветерок, который, забираясь под навес, ласкается к путнику. Всюду, куда только может проникнуть взгляд, солнце окрасило землю в нежный молочно-белый цвет и зажгло все небо.
Верблюд все шел и шел, не уклоняясь от своего направления и не останавливаясь. Растительность совсем исчезла. Песок, настолько спаянный на поверхности, что при каждом шаге с треском рассыпался на мельчайшие частички, повсюду сохранял однообразную волнистую поверхность. Джебель уже скрылся из виду, и вместе с ним исчезла граница пустыни. Тень, падавшая прежде позади, теперь тянулась на север и даже немного забегала вперед. Все еще не было видно никаких признаков привала. Поведение путника становилось все более загадочным. Разумеется, никто не избирает пустыню местом для увеселительных прогулок -- деловые люди прокладывают по ней свои тропы. Таковы дороги пустыни -- от колодца к колодцу, от пастбища к пастбищу. Сердце шейха бьется сильнее, когда ему случается очутиться одному на безлюдном пути.
Можно думать, что и тот человек, о котором мы сейчас говорим, оказался здесь не в поисках удовольствий. Не похоже и на то, чтобы он убегал от кого-нибудь: ни разу он не оглянулся назад. Люди в одиночестве снисходят до товарищества с низшими существами: собака или лошадь делается другом, и ей расточают ласки и слова любви. На долю нашего верблюда пока не выпало ничего подобного: не только ласки, но даже приветливого слова.
Ровно в полдень, как будто по собственной воле, верблюд остановился, издав особенный жалостный крик, которым верблюды протестуют против излишне навьюченной тяжести, тем самым обращая на себя внимание погонщика, после чего происходит желаемая остановка.
На этот крик хозяин зашевелился, словно он только что проснулся. Откинув навес, он взглянул на солнце и долго внимательно обозревал местность. Удовлетворившись обзором, он глубоко вздохнул и несколько раз наклонил вперед голову, как будто хотел сказать: "Наконец-то, наконец!" Немного спустя он сложил руки на груди, поник головой и начал тихо молиться. Исполнив обряд, он приготовился сойти на землю. Из его гортани вылетел звук, без сомнения, знакомый и любимый еще верблюдами Иова, -- тот звук, который служит им приказом опуститься на колени. Немного поворчав, животное повиновалось. Ездок поставил ногу на его гибкую шею и затем спустился на песок.

Встреча.

Теперь можно подробно разглядеть фигуру путника. Он был невысокого роста, но мощен. Ослабив шелковый шнурок, поддерживающий кёфию на голове, он легким движением отбросил назад ее бахрому, при этом открылось его строгое, почти черное лицо. Широкий низкий лоб, орлиный нос, несколько приподнятые кверху внешние углы глаз, прямые, густые и жесткие волосы с металлическим отливом, падавшие бесчисленными прядями на его плечи, -- все это давало возможность сразу определить его происхождение. Такой наружностью отличались фараоны и последний из Птолемеев, таков был и Мизраим, родоначальник египтян. Путник был одет в белую расширенную до пят рубашку с шитьем, поверх нее был накинут темный шерстяной плащ. На ногах ездока были сандалии из мягкой кожи. Но особенно заслуживало внимания отсутствие всякого оружия: не было даже той крючковатой палки, которой обыкновенно понукают верблюдов, несмотря на то что он был одинок в пустыне, служащей приютом для леопардов, львов и людей, не уступающих по своей свирепости хищникам. Это обстоятельство давало возможность судить о мирных целях путешествия египтянина или же о его необыкновенной смелости, если не об особом незримом покровительстве.
От длинного и утомительного путешествия путник во всем теле чувствовал онемение. Он потирал руки, постукивал нога об ногу и ходил вокруг своего верного слуги, который, закрыв светлые глаза, с видимым удовольствием, не торопясь пережевывал свою жвачку. Незнакомец часто останавливался и, защищая глаза рукой, напряженно всматривался в пустыню. При этом лицо его слегка омрачалось, и проницательный читатель может догадаться о причине этого: путник ожидал товарищей, с которыми заранее договорился здесь встретиться.
Как ни казался огорченным путешественник, он, видимо, продолжал верить в прибытие товарищей. Сначала он подошел к носилкам и, вынув из ящика губку и маленький кувшинчик с водой, промыл верблюду глаза, морду и ноздри. Потом оттуда же достал материю, связку палочек и массивную трость. Последняя оказалась довольно остроумным изобретением -- она состояла из нескольких маленьких палочек, вложенных одна в другую, которые при соединении образовали один длинный шест выше человеческого роста. Когда шест был воткнут в землю и к нему были прислонены палочки, незнакомец натянул на них материю и очутился у себя дома. Импровизированный дом, по размерам хотя и уступавший жилищу какого-нибудь шейха или эмира, во всех других отношениях был его точной копией. Так же появился четырехугольный кусок кошмы, которым была завешена от солнца дверь палатки. Исполнив это, путник вышел из нее и еще раз особенно тщательно осмотрел окрестности. Вдали равнину перебегал шакал, в небе орел совершал свой полет к Аравийскому заливу -- вот и все, что представилось его взору.
Он вернулся к верблюду и тихо произнес: "Мы с тобой далеко от дома, мой быстроногий скакун, но с нами Бог: будем терпеливы!" Потом он, наложив из седельной сумки в торбу бобов, привесил ее к морде верблюда. Полюбовавшись наслаждением верного слуги, он отвернулся и снова стал смотреть на пески, успевшие раскалиться под вертикальными лучами солнца.
-- Придут, -- сказал он спокойно. -- Тот, Кто руководил мной, укажет дорогу и им. Пора приготовиться к встрече.
Из ивовой корзинки, составлявшей часть багажа, путник вынул принадлежности для еды: блюда, сотканные из пальмовых жилок, вино в маленьких кожаных кувшинах, вяленую и копченую баранину, бескостные сирийские гранаты и замечательно вкусные, возросшие в пальмовых рощах Центральной Аравии финики, сыр, подобный Давидовым "молочным ломтикам", и квашеный хлеб -- изделие городской пекарни. Все это он принес и поставил на ковер под сенью палатки. В заключение этих приготовлений он положил возле продуктов три шелковых салфетки, употребляющихся на Востоке изысканным обществом.
Теперь все было готово. Он вышел наружу. Но что это? На востоке показался темный призрак. Путешественник остановился, словно прикованный к месту, глаза его расширились, мороз пробежал по коже, как при встрече с чем-то сверхъестественным. Призрак приближался и рос, принимая все более определенные очертания. Еще немного, и, уже ясно видимый, по пустыне двигался двойник его верблюда. Тогда египтянин сложил руки на груди и, подняв глаза к небу, воскликнул с благоговением: "Один только Бог велик!"
Незнакомец наконец приблизился и остановился. Увидев верблюда и человека, стоящего у палатки, он сложил руки, склонил голову и произнес про себя молитву, после чего спустился на песок и пошел навстречу египтянину. Одно мгновение они смотрели друг на друга, затем обнялись.
-- Мир тебе, служитель истинного Бога! -- сказал незнакомец.
-- Тебе, мой брат по истинной вере, мир и привет! -- страстно ответил ему египтянин.
Пришелец был высокого роста и худощав, со впалыми глазами, с сединой в бороде и волосах и бронзовым цветом кожи. Он также был безоружен. Белоснежный костюм на нем был индостанский: плащ, широкие шаровары, тюрбан, туфли из красной кожи с остроконечными носами. Вид незнакомца был благородный и строгий. Висвамитра, величайший из аскетичных героев "Илиады" Востока, имел в нем совершеннейшего представителя. Его можно было назвать жизнью, напоенной мудростью Брахмы, и воплощением благочестия. Одни глаза выдавали его человеческое происхождение.
-- Один только Бог велик! -- воскликнул он, когда они разомкнули руки. На лице его блестели слезы.
-- И да будут благословенны служители Его! -- отвечал египтянин. -- Смотри, -- прибавил он,-- вон и другой едет.
Они посмотрели на север, где уже вполне можно было различить третьего верблюда. Вместе они ожидали, пока подъедет новый пришелец, слезет с верблюда и направится к ним навстречу.
Последний из прибывших совсем не походил на своих друзей: стан его был тоньше, волнистые светлые волосы украшали небольшую, но красиво очерченную голову и светлое лицо. Теплота, светившаяся в его темно-синих глазах, указывала на тонкий ум и сердечность натуры. Под грациозными складками тирского плаща виднелась туника с короткими рукавами. Она едва достигала колен, оставляя шею, руки и ноги обнаженными. Пятьдесят, а может быть и более, лет пронеслись над его головой, не оставив на нем никакого следа -- физически организм и чистота души остались неприкосновенными. Нет нужды говорить читателю о его происхождении -- если не сам путник, то его предки вышли из тенистых афинских рощ.
После трогательных приветствий египтянин произнес дрожащим голосом:
-- Дух привел меня сюда первым, поэтому я считаю себя избранным быть слугой моих братьев. Палатка разбита, и хлеб для преломления готов. Дозвольте же мне исполнить свой долг.
Взяв каждого из них за руку, он повел их в палатку, вымыл им ноги, полил воды на руки и отер их полотном. Затем, вымыв и свои руки, он сказал:
-- Позаботимся о себе, братья, как этого требует наше служение. Подкрепимся едой, дабы исполнить то, что нам предстоит в остаток дня. Во время еды мы познакомимся друг с другом: узнаем, откуда каждый из нас пришел, кто он и как его зовут.
Египтянин повел их за стол и усадил друг против друга. Одновременно все трое нагнули головы, скрестили руки на груди и вслух произнесли простую молитву: "Господи, Отче всех! Все, что лежит пред нами, все принадлежит Тебе: прими наши благодарения и благослови нас, дабы мы могли продолжать творить волю Твою".
При последних словах они подняли глаза и с удивлением посмотрели друг на друга: каждый из них говорил на языке, которого никто из остальных ни разу не слышал, и тем не менее все они вполне понимали, что произносит каждый из них. Души их охватило волнение: по чуду они судили о присутствии Божьем.

Откровение афинянина.

Говоря в духе того времени, я должен упомянуть, что только что описанная встреча произошла в 747 году по римскому летосчислению. Был декабрь, и во всех странах, лежащих к западу от Средиземного моря, царила зима. Путешествующие по пустыне в это время года не могут совершить долгого перехода без того, чтобы не почувствовать сильнейшего голода, и компания, собравшаяся в маленькой палатке, не составляла исключения -- все проголодались и ели с удовольствием. После вина они разговорились.
-- Ничего нет приятнее для путника, как слышать на чужбине свое имя, произнесенное другом, -- сказал египтянин, старший за столом. -- Нам предстоит много дней провести вместе. Необходимо познакомиться. Я предлагаю уступить первое слово тому, кто прибыл последним.
Тогда начал говорить грек, сначала медленно, как будто обдумывая каждое свое слово:
-- То, что мне нужно сказать вам, братья, так необычно, что я колеблюсь, с чего начать. Сам я еще не вполне хорошо себя понимаю, но более всего уверен в том, что исполняю волю Творца и служение это для меня равносильно счастью. Размышляя о деле, ради которого я в пути, я испытываю невыразимое ликование, ибо послан волей Божьей.
Он умолк, не будучи в состоянии продолжать, остальные же, разделяя его волнение, потупили взоры, до сих пор пристально устремленные на говорящего.
-- Далеко отсюда, на западе, -- возобновил он свою речь, -- есть страна, память о которой никогда не будет предана забвению хотя бы потому, что весь мир находится у нее в неоплатном долгу, так как ничем нельзя отплатить за то, что доставляет нам высшее духовное наслаждение. Через ее литературу весь мир познал Того, Кого мы ищем и провозглашаем. Земля, о которой я говорю, -- Греция. Меня зовут Гаспаром, я сын Клинфа, афинянина.
Мои соотечественники всецело предавались наукам, и я наследую ту же страсть. Случилось так, что двое наших философов, величайших среди других, учили -- один о душе, о том, что она есть у каждого человека и что она бессмертна, другой -- о едином истинном Боге. Из множества тем, на которые дискутировали между собой школы, я остановился на этих двух вопросах как на единственно достойных труда, затрачиваемого на их разрешение, ибо думаю, что между Богом и душой существует отношение, которое пока неизвестно людям. Ум может строить всевозможные заключения до тех пор, пока не встретит глухой стены. Перед ней ему придется остановиться и воззвать о помощи. И я взывал о помощи, но никто не ответил мне. В отчаянии я порвал с городами и со школами.
При этих словах изнуренное лицо индуса осветилось улыбкой одобрения.
-- В северной части моей родины, в Фессалии, -- продолжал свой рассказ грек, -- есть гора Олимп, известная как место пребывания богов, где живет Зевс, почитаемый моими соотечественниками за наивысшего среди них. Я удалился туда, и там на одном из ее холмов нашел пещеру. В ней я устроил себе жилище и жил, предаваясь размышлениям, -- нет, скорее не размышлениям, -- я отдался всем своим существом страстному ожиданию того, о чем молит всякая живая душа, -- ожиданию откровения. Веруя во всевышнего Бога, я не сомневался в том, что Он, видя страстные искания моей души, сжалится надо мной и ответит мне.
-- И Он ответил! -- воскликнул индус, приподняв свои руки с шелковой материи, лежавшей на складках его платья.
-- Слушайте, братья мои, -- продолжал грек, не без труда подавив в себе волнение. -- Дверь моего пустынного жилища вела к Фермейскому заливу. Однажды я увидел человека, выброшенного с шедшего мимо корабля. Он подплыл к берегу. Приняв его у себя, я позаботился о нем. Он оказался иудеем, сведущим в истории и законах своей страны. От него-то я и узнал, что Бог, Которого я искал, существует, Он их законодатель, руководитель и царь. Разве мог я не признать в этом откровения, которого так жаждала моя душа? Вера моя не была бесплодна: Бог ответил мне!
-- Как Он отвечает всем, кто с верой приходит к Нему, -- сказал индус.
-- Но, увы, -- прибавил египтянин, -- как мало тех, кто в состоянии понять, когда Он им отвечает!
-- Посланный ко мне человек, -- продолжал грек, -- сказал мне больше. Он сказал мне, что есть предсказания о Его пришествии на землю. Он сообщил имена пророков и привел их собственные слова из священных книг. Он сказал также, что это пришествие близко и в Иерусалиме его ожидают с часу на час.
Грек остановился, и оживленное лицо его затуманилось. После короткой паузы он заговорил вновь:
-- Правда, человек этот сказал мне, что Бог и Его откровения существуют только для евреев и что это и впредь будет так: "Тот, Кто должен прийти, придет затем, чтобы стать Царем иудеев". -- "Неужели у Него нет ничего для остального мира?" -- спросил я. -- "Ничего нет: мы -- Его избранный народ!" -- ответил он мне с гордостью. Ответ не поколебал моей веры. Зачем Богу ограничивать свою любовь и милосердие одной страной и одним народом? Я посвятил себя размышлениям, и мне удалось пробиться сквозь гордыню: я убедился, что народ иудейский избран служить хранителем веры в живую истину, дабы мир мог узнать ее и ею спастись. Очистив душу новыми молитвами, я просил у Царя Небесного милости узреть Его, когда Он сойдет на землю, и послужить Ему.
Однажды ночью я сидел у входа в свою пещеру, снова и снова пытаясь проникнуть в тайну своего существования, стремясь познать то, что может знать только один Бог. Вдруг я увидел над морем, или, лучше сказать, в той темноте, которая показывала место моря, забрезжившую звезду. Она медленно поднималась, постепенно приближаясь ко мне, и остановилась над входом в мою пещеру, так что весь свет от нее падал на мое лицо. Я пал ниц, заснул и во сне слышал голос, говорящий мне: "Гаспар, вера твоя победила. Да будет над тобой благословение. С двумя другими, идущими с противоположных концов земли, ты узришь обещанного и будешь свидетельствовать о Нем. Встань и иди им навстречу: веруй в Духа, Который будет руководить тобой". Наутро я проснулся, и Дух, освещавший мое сознание, пребывал во мне. Я расстался с пустынническими одеждами. Мимо проходил корабль, меня приняли на борт и высадили в Антиохии, где я купил верблюда и упряжь. Садами и пальмовыми рощами, оживляющими пески Оронта, я шел на Эмезу, Дамаск и Бостру, на Филадельфию и, наконец, прибыл сюда. Вот, братья, моя история. Теперь позвольте мне выслушать вас.

Исповедь индуса.

Египтянин и индус взглянули друг на друга, и первый жестом пригласил второго начать свою исповедь. Поклонившись, тот сказал:
-- Брат наш говорил хорошо. Не знаю, буду ли я в силах говорить так же мудро.
Индус приостановился, немного подумал и затем продолжал:
-- Братья мои, зовите меня Мельхиором. Я обращаюсь к вам если не на древнейшем, то во всяком случае на первом письменном языке -- на санскрите. По рождению я индус. Мой народ первым возделывал поле знания, первым засевал его и первым его украсил. Каковы бы ни были грядущие судьбы человечества, священные писания -- Веды -- не могут погибнуть, ибо они первоисточники религии и полезного знания. Таковы и великие Шастры и Пураны. Братья мои! Не из тщеславия, как вы легко поймете, скажу я вам, что Шастры учат о всевышнем Боге, именуемом Брахмой, а Пураны говорят нам о добродетели, добрых делах и душе. Для меня эти писания теперь не существуют, но в глазах человечества они навсегда останутся памятником гения моего народа. Они служили залогом быстрого прогресса, но вы спросите меня, почему его век не наступил. Увы! Эти книги сами преградили доступ к усовершенствованиям. Под предлогом того, что Творец озаботился всем, они установили тот роковой принцип, что человек не должен стремиться ни к открытиям, ни к изобретениям, ибо Небо уже снабдило его всем необходимым. Раз подобное положение сделалось священным законом, светильник индусского гения упал в колодец, где с тех пор освещает лишь его узкие стены и горькие воды.
Говорящий почтительно поклонился греку и продолжал:
-- Если, мой брат, дозволишь, я скажу, что две великие идеи -- о Боге и о душе -- целые века поглощали все силы индусского народа, прежде чем твои соотечественники ознакомились с ними. Да будет мне позволено сказать, что, по учению упомянутых мной священных книг, Брахма рассматривается как тройственное божество -- само верховное божество Брахма, а также Вишну и Шива. По преданию, Брахма считается родоначальником нашего племени, которое он разделил на четыре касты. Прежде он населил подземный мир и небо, затем сделал землю удобной для пребывания на ней земных духов. Тогда из его уст вышла каста брахманов, подобных ему по возвышенности и благородству, единственная из всех каст, допущенная к изучению Вед, которые одновременно с ней слетели с его уст. Затем из рук его произошли кшатрии, или воины; из его груди, вместилища жизни, произошли вайшьи -- пастухи, землевладельцы, торговцы; из его ног, в знак низшего происхождения, вышли шудры, или рабы, принужденные работать на людей остальных каст, -- служители, домашняя прислуга, земледельцы, ремесленники. Заметьте, что закон, родившийся одновременно с кастами, запрещал переход из одной касты в другую. Перебежчик становился вне каст, отщепенцем, чуждым людям любой касты, и мог пребывать в сообществе только таких же отщепенцев, как и он сам.
При этих словах грек живо представил себе последствия, вытекающие из учения о кастовом разделении, и невольно воскликнул:
-- Но ведь при таком неравенстве, братья, как велика должна быть потребность в любящем Боге!
-- Да, -- согласился египтянин, -- в любящем Боге, подобно нашему.
Индус нахмурился. Когда волнение его улеглось, он продолжал более мягким голосом:
-- Я родился брахманом. Вследствие этого вся моя жизнь должна протекать сообразно заранее составленным предписаниям. Я не могу жить, не боясь нарушить раз и навсегда определенных правил. И карается, о братья, карается душа моя! Сообразно прожитой жизни она должна идти на одно из небес -- небо Индры, низшее, или небо Брахмы, высшее, или же быть изгнанной обратно на землю, дабы вселиться в червя, муху, рыбу или животного. Награда за соблюдение всех правил -- блаженство или полное слияние с существом Брахмы, которое не есть бытие в обыкновенном смысле этого слова, но не есть и абсолютное небытие.
Индус немного подумал и затем продолжал:
-- Часть жизни, посвящаемая брахманом приобретению знаний, называется первой степенью. Когда я мог перейти во вторую степень, то есть жениться и стать домохозяином, я уже сомневался во всем, даже в самом Брахме, -- я был еретиком. Из глубины колодца я заметил мерцание света и рвался душой посмотреть, откуда исходит этот свет. Наконец-то, после стольких лет труда, я узрел божественный свет, познал, что главное начало жизни, элемент всякой религии, звено, соединяющее душу с Богом, есть любовь!
Изнуренное лицо говорящего оживилось, и он сильно стиснул руки. Последовало молчание. Товарищи смотрели на него, и на глазах грека появились слезы. Наконец Мельхиор возобновил рассказ:
-- Только деятельная любовь дает счастье, вся прелесть ее в служении другим. Познав эту истину, я уже не мог оставаться брахманом. Брахма наполнил мир несправедливостью: шудры взывали ко мне, равно как и бесчисленное множество жертв. Остров Лахор лежит при впадении священных вод Ганга в Индийский океан. Я удалился туда. Здесь, под сенью храма, воздвигнутого в честь мудрого Капилы, соединяя свои молитвы с молитвами, возносимыми его учениками, которых память о святом человеке привлекала к храму, я думал найти успокоение. Два раза в год сюда направлялись индусы-паломники с целью омовения в водах Ганга. Любовь моя к людям росла при виде их бедности и заставляла меня говорить, но я делал неимоверные усилия над собой и молчал, ибо одно слово против Брахмы было бы роковым для меня приговором: малейшего знака доброжелательства к отщепенцам брахманской касты, которых мне нередко приходилось видеть, бредущих умирать, быть может, где-нибудь в пустыне на раскаленном песке, посланного им благословения, поднесенной кружки воды было бы вполне достаточно, чтобы стать таким же отщепенцем, чуждым семье, родине, лишенным всяких прав. Любовь победила! Я начал говорить в храме. Сначала я говорил ученикам -- они выгнали меня из храма. Я говорил паломникам -- они прогнали меня с острова. Я пробовал проповедовать на больших дорогах -- слушатели разбегались, иные покушались на мою жизнь. Во всей Индии не было уголка, где я мог бы найти спокойствие и безопасность! Я не мог найти убежища даже среди отщепенцев, ибо, отринутые обществом, они все-таки оставались приверженцами Брахмы. Я искал уединения, чтобы укрыться со своим горем от всех, кроме Бога. Я прошел весь Ганг вплоть до его истоков, в глубь Гималаев. Достигнув Гурдварского перевала, я молился за мой народ, думая, что наконец нашел искомое уединение. Пробираясь по ущельям, переправляясь через ледники, покоряя хребты, которые, казалось, своими вершинами касались звезд, я добрался до озера чудной красоты, дремлющего у подножия трех гигантов с их вечно блестящими снежными коронами. Там, в центре земли, у истоков Инда, Ганга и Брахмапутры, там, у колыбели человеческого рода, откуда он рассеялся по всему миру, оставив памятником места, покинутого им, мать всех городов -- Балх, там, где природа в своем первобытном величии влечет к себе мудрецов и изгнанников, обещая уединение одним и безопасность другим, -- там я укрылся и начал жить наедине с Богом, молясь, постясь и ожидая смерти.
Его голос стал тише, и костлявые руки снова болезненно сжались.
-- Однажды ночью я прогуливался по берегу озера, взывая к безмолвной тишине: "Когда же придешь Ты, о Боже? Когда, наконец, призовешь Своего раба? Неужели же нет искупления?" Внезапно над водой забрезжил свет. Скоро ясно обрисовалась звезда -- она двигалась ко мне и остановилась у меня над головой. Я был поражен ее необычайной яркостью. Пав на землю, я услышал голос, говоривший мне: "Твоя любовь победила. Да будет благословение над тобой, сын Индии! Искупление близко. С двумя другими мудрецами, которые придут из отдаленных концов земли, ты узришь Искупителя и будешь свидетелем Его пришествия. Встань поутру и иди им навстречу, возложив свою веру на Духа: Он будет твоим советчиком". С того времени свет не покидал меня, в нем я видел проявление невидимого Духа. Утром я вернулся в мир, покинутый мной. По дороге в расщелине горы я нашел ценный камень и продал его в Гурдваре. Через Лахор, Кабул и Иезд я прибыл в Исфагань. Там я купил верблюда и оттуда, не дожидаясь караванов, был доставлен в Багдад. Я путешествовал один, не испытывая ни малейших опасений, ибо со мной был Дух Святой. Со мной Он и теперь. Какой чести удостоились мы, братья! Мы идем узреть Искупителя, говорить с Ним и служить Ему!

Рассказ египтянина.

Грек выразил живейшую радость, приветствуя рассказчика, после чего египтянин со свойственной его народу важностью произнес:
-- Приветствую тебя, брат мой! Ты много страдал, и я радуюсь твоему торжеству. Если вы оба окажете мне честь и выслушаете меня, я расскажу вам, кто я и каким образом был призван свыше. Подождите немного.
Он вышел посмотреть на верблюдов и, возвратившись, занял свое место.
-- Ваши слова, братья мои, -- начал он в виде предисловия, -- были от Духа, и Он позволил мне проникнуть в их смысл. Каждый из вас говорил о своей родине. В этом я вижу великий смысл, который и постараюсь прояснить, но предварительно позвольте мне сказать несколько слов о себе и своем народе. Я Валтасар, египтянин.
Последние слова он произнес спокойно, но с таким достоинством, что оба слушателя поклонились ему.
-- Мой народ отличается от других многими особенностями, но я укажу вам только одну. История начинается с нас. Мы первые начали записывать события в их последовательности. Таким образом, у нас не существует преданий и вместо вымысла мы предлагаем то, что достоверно. На фасадах храмов и дворцов, на обелисках и внутренних стенах гробниц мы записали имена и деяния наших царей. Нежному папирусу мы вверили мудрость наших философов и тайны нашей религии, за исключением, впрочем, одной, о которой я скажу здесь. Древнее Вед, Мельхиор, древнее песен Гомера и метафизики Платона, мой Гаспар, древнее китайских царей и Сиддхаарты, сына прекрасной Майи, старее Моисеева Исхода, древнее всех человеческих записей -- запись о Менесе, нашем первом царе.
Помолчав немного, он с нежностью остановил свои большие глаза на греке и сказал:
-- Скажи мне, Гаспар, кто были учителями учителей Эллады во дни ее юности?
Грек улыбнулся и поклонился ему.
-- Благодаря этим записям, -- продолжал Валтасар, -- мы узнали, что наши отцы пришли с Востока, от истоков трех священных рек, из древнего Ирана, о котором говорил здесь Мельхиор. Оттуда они несли нам историю мира до потопа и описание самого потопа, сохраненное для арийцев сыновьями Ноя. Они учили о Боге как Создателе и Причине всех причин и о бессмертии души. Если нам удастся благополучно довести до конца то дело, которое мы призваны исполнить, я приглашу вас к себе и покажу вам священное книгохранилище наших жрецов. Я обращу ваше внимание на Книгу Мертвых, из которой можно узнать о тех странствиях, которые по смерти тела предстоит совершать душе до Судного дня. Идеи Бога и бессмертной души родились у Мизраима еще до его странствования по пустыне и занесены им на берега Нила. Тогда эти идеи пребывали в первобытной чистоте: они были легко доступны пониманию, как и все, что Бог приготовил для нашего счастья. Таково же было и первое богослужение -- пение и молитва, столь естественное для души радостной, надеющейся и живущей в согласии со своим Создателем.
При этих словах грек воздел руки, воскликнув:
-- Свет становится все сильнее и сильнее!
-- И во мне! -- с воодушевлением воскликнул индус.
Египтянин кротко взглянул на них и затем продолжал:
-- Религия есть не что иное, как закон, связующий человека с его Создателем. Она заключает в себе следующие начала: Бога, душу и связь между ними. Такова, братья мои, была изначальная религия человечества и нашего родоначальника Мизраима. Она выражала сущность веры и богослужения так: совершенство -- это Бог, простота -- это совершенство. Страшное проклятие заключается в том, что люди не довольствуются такими простыми истинами.
Валтасар остановился, как бы обдумывая то, что ему следовало говорить далее.
-- Многим народам, -- продолжил он, -- нравились тихие воды Нила: эфиоплянам, палипутрам, евреям, ассириянам, персам, македонянам, римлянам. Все народы, кроме евреев, в разные времена господствовали над ними. Эта постоянная смена народов извратила старую веру Мизраима. Долина пальм превратилась в долину богов. Единое Высшее существо было разделено на восемь, олицетворявших какое-нибудь начало природы, с Аммоном-Ра во главе. Тогда-то были придуманы Изида и Озирис с их приспешниками, олицетворявшими воду, огонь, воздух и другие силы природы. Число богов увеличилось еще более после того, как люди натолкнулись на свойства своей собственной природы: на силу, знание, любовь и тому подобное.
-- Старое безумие проявилось во всем этом! -- невольно воскликнул грек. -- Только недоступное человеку остается неизменным.
Египтянин продолжал:
-- Я остановлюсь на этом предмете еще немного, братья мои, и затем перейду к себе. То, что нам предстоит впереди, есть самое святое дело, когда-либо совершавшееся. Записи говорят нам, что во времена Мизраима Нил находился во владении эфиоплян -- рассеявшегося по всей африканской пустыне народа, одаренного богатой и сильной фантазией и обожествляющего природу. Поэтичные персы боготворили солнце, олицетворявшее их бога Ормузда. Набожные дети далекого Востока делали себе богов из дерева и слоновой кости. Только эфиопляне, не обладая искусством письма и не владея ни одним из механических искусств, изливали свою потребность обожания на животных, птиц и насекомых: у них кошка посвящена была Ра, бык -- Изиде, жук -- Птаху. Долгая борьба с их грубой верой завершилась принятием ее за основную религию нового государства. Тогда-то были воздвигнуты те великие памятники, которые громоздятся и теперь на берегах Нила и в пустыне: обелиски, лабиринты, пирамиды и гробницы царей вперемежку с гробницами крокодилов. Вот до какого унижения, братья мои, дошли сыны Ария!
Спокойствие впервые покинуло египтянина: лицо его по-прежнему оставалось бесстрастным, но голос изобличал волнение.
-- Не слишком презирайте моих соотечественников, -- сказал он. -- Они не совсем забыли Бога. Я уже говорил, что мы вверили папирусу все тайны нашей религии, за исключением одной. К ней я и обращусь теперь. Некогда царем у нас был один из фараонов, любивший различные нововведения. Чтобы внедрить в умы новую систему, он стремился совершенно изгнать из них прежнюю. В то время евреи были у нас рабами. Религия их подвергалась гонениям, но, когда гонения эти сделались невыносимыми, они были освобождены чудесным способом, который не изгладится из памяти людей. Один из них, по имени Моисей, явился во дворец и именем Бога Израиля просил дозволения его собратьям оставить эту страну. Фараон отказал ему. Слушайте, что последовало затем. Вся вода в озерах и реках, в колодцах и емкостях обратилась в кровь. Монарх упорствовал в отказе. Тогда гады покрыли всю землю. Он оставался непреклонен. Моисей взял горсть пепла и бросил его в воздух -- моровая язва поразила египтян. Весь их скот пал жертвой чумы, саранча пожрала всю зелень. В полдень дневной свет превратился в непроницаемый мрак, и даже светильники не могли рассеять его. Наконец, за одну ночь умерли все египетские первенцы, не избежал смерти и первенец фараона. Тогда он уступил. Но только евреи вышли из Египта, фараон с войском начал преследование. Он уже почти настиг их, но перед беглецами расступились морские волны, и те прошли посуху. Когда же преследователи бросились по их следам, волны соединились над их головами и потопили всех -- и конницу, и пехоту, и царя. Ты, Гаспар, говорил об откровении...
Синие глаза грека засверкали.
-- Эту историю мне рассказывал и мой гость! -- воскликнул он. -- Ты ее подтверждаешь, Валтасар?
-- Да, подтверждаю, но по египетским записям, а не со слов Моисея. Жрецы, современники события, записали то, свидетелями чему они были, и эти записи сохранились. Теперь я дошел до той тайны, которая не была записана. Со времен несчастного фараона на моей родине, братья, всегда были две религии: одна частная, другая всеобщая, одна -- признававшая многих богов и исповедуемая народом, другая -- признававшая единого Бога и хранимая только жрецами. Радуйтесь со мной, братья! Все унижения, которые пришлось ей вытерпеть от народа, все преследования, которым она подвергалась от царей, -- все это оказалось бессильным уничтожить ее. Славная истина жила все это время, подобно семени, терпеливо выжидающему свой час под толстым слоем земли. И теперь пробил ее час!
Изнуренное лицо индуса светилось восторгом. Грек громко воскликнул:
-- Мне кажется, что сама пустыня поет вместе с нами!
Египтянин глотнул воды из кувшинчика, стоявшего возле него, и продолжал:
-- Я царского рода и к тому же жрец. Я родился в Александрии и получил воспитание, соответствующее моему положению. Очень рано я разочаровался в исповедуемой мной вере. Одним из ее положений было то, что после смерти, по разрушении тела, душа и добрых, и злых людей переселяется в низшие существа. Когда я услышал о персидском Царстве Света, о рае, в который по мосту могут перейти лишь добрые, я начал задумываться. Ни днем, ни ночью мысли не покидали меня. Я сравнивал идею вечного переселения душ с идеей вечной жизни на небесах. Если Бог справедлив, то почему Он не делает различия между добрыми и злыми? Я ясно понял истину чистой религии: смерть есть только распутье, и порочные так и остаются на этом распутье или возвращаются вспять, верующие же достигают высшей жизни -- не нубийской нирваны, этого отрицательного покоя Брахмы, о Мельхиор, и не лучших условий жизни в преисподней, где, по вере в олимпийских богов, небесами позволяется все, о Гаспар, но жизни деятельной, радостной, вечной -- жизни с Богом! Открытие это повлекло за собой другой вопрос: почему эта истина остается скрытой от всех и служит только эгоистическим радостям духовенства? Причин для сокрытия ее уже не существовало: благодаря философии мы научились терпимости. Но времена Рамзеса давно прошли, и теперь в Египте царила эпоха Рима. В одном из самых блестящих и многолюдных кварталов Александрии, в Брухейоне, я начал свою проповедь. Восток и Запад доставили мне слушателей. Учащиеся на пути в библиотеку, жрецы, идущие из Серапсиона, праздные -- из музея, владельцы скакунов толпами собирались слушать меня. Я говорил о Боге, о душе, о добре и зле, о правде и неправде, о награде за добродетельную жизнь. Ты, Мельхиор, был побит камнями. Мои же слушатели сначала изумились, а затем рассмеялись.
Тут индус глубоко вздохнул и произнес:
-- Брат мой! Самый страшный враг человека -- это человек.
Валтасар на мгновение прервал свою речь.
-- Долго я искал причину своего провала и наконец нашел ее, -- сказал он, возвращаясь к рассказу. -- Вверх по реке, на расстоянии одного дня пути, находилась деревушка, населенная пастухами и садовниками. Я сел в лодку и поплыл туда. Вечером я созвал народ, -- трудно встретить бедней его, -- и проповедовал ему то же, что я проповедовал в городе. Здесь надо мной не смеялись. Следующим вечером я говорил снова -- они уверовали, возрадовались и разнесли по стране весть. После третьего собрания народ был уже совсем подготовлен к молитве. Тогда я возвратился в город. Ночью я плыл вниз по реке. Небо было усеяно звездами, которые, казалось, никогда не блистали так ярко, как теперь, и я, размышляя, пришел к заключению, что тот, кто хочет обновлять жизнь, не должен начинать с дворцов знатных и богатых, а должен идти сперва к тем, чаша довольства которых пуста, -- к бедным и униженным. Тогда же я составил план, выполнению которого посвятил жизнь. Прежде всего я так распорядился своим большим состоянием, чтобы доход с него обеспечивал мне возможность жить без особых лишений. С того дня, братья мои, я начал странствовать вверх и вниз по Нилу, заходя во все деревни и везде проповедуя единого Бога, праведную жизнь и воздаяние за нее на небесах. Я творил добро, но не мне быть судьей, много ли добра я сделал. Я узнал людей, готовых принять Того, Кого мы ищем.
Румянец залил смуглые щеки говорящего, но он победил волнение и продолжал:
-- Все эти годы, братья мои, меня постоянно тревожила одна мысль: если меня не будет, что станется с моим делом. Я много раз думал, не следует ли мне увенчать мое дело созданием церкви. Чтобы ничего не скрыть от вас, я скажу, что пробовал даже построить ее, но не преуспел в этом. Братья мои, мир сейчас находится в таком состоянии, что реформатор должен обладать божественной санкцией, чтобы возвратить его к древней вере Мизраима. Мало того, если он придет во имя Бога, необходимы еще доказательства, подтверждающие его слова, -- нужно, чтобы он показал им все, о чем он говорит, даже Самого Бога. Ум так увлечен теперь различными системами, такое множество ложных богов населяет землю, воздух и небо, они так укоренились в сознании людей, что для того, чтобы возвратить мир к первобытной религии, придется вести его по пути преследований, оставляя за собой кровавый след. Да, новообращенные должны скорее умереть, нежели отступиться от своей веры. Но кто же в наш век, кроме Самого Бога, может поднять веру до такой высоты? Для того чтобы спасти мир, Он должен появиться еще раз: Он должен Сам сойти на землю.
Сильное волнение охватило всех.
-- Мы идем за ним! -- воскликнул грек.
-- Вы понимаете, почему мне не удалась попытка создания церкви? -- заговорил египтянин, когда волнение несколько улеглось. -- Я не имел божественной санкции. Сомнение в будущности моего дела глубоко печалило меня. Я верил в молитву и, подобно вам, мои братья, покинув большие дороги, удалился туда, где не было людей, где был один только Бог, чтобы там возносить к Нему свои молитвы. Я удалился в совершенно неизведанные страны Африки, вверх по Нилу, выше пятого его водопада, выше слияния реки в Сеннааре, к Бахр-эль-Абиаду. Есть там голубая, подобно небу, гора, утром бросающая длинную прохладную тень на запад. Каскадами, бегущими по ней от таяния снегов, питает она большое озеро, приютившееся у ее подошвы со стороны восточного склона. Озеро это -- мать великой реки. Больше года гора служила мне убежищем. Плоды пальм питали мою плоть, молитвы -- мой дух. Однажды ночью, прогуливаясь в пальмовой роще по берегу озера, я молился: "Мир погибает. Когда же придешь Ты? Неужели, о Боже, я не сподоблюсь увидеть искупление?" Зеркальные воды озера загорелись огоньками. Один из огоньков, казалось мне, сделался настолько блестящим, что свет его ослепил меня. Затем он приблизился ко мне и остановился так близко, что, казалось, можно было достать его рукой. Я пал ниц и закрыл лицо руками. Голос неземного происхождения произнес: "Твои добрые дела победили. Да будет благословение над тобой, сын Мизраима! Искупление грядет. С двумя другими людьми из отдаленных частей света ты узришь Спасителя и будешь свидетельствовать о Нем. Встань утром и иди навстречу им. Когда вы достигнете стен святого города Иерусалима, спросите: "Где здесь родившийся царь иудеев, ибо мы видели звезду Его на востоке и посланы поклониться Ему?" Возложи свою веру на Духа Святого, Который и будет твоим советчиком". Я не мог усомниться в услышанном, так как свет, озарявший меня, пребывал во мне и управлял мной. Руководимый им, я спустился вниз по реке к Мемфису, где и снарядился для путешествия по пустыне. Я купил себе верблюда и шел сюда через Суэц и по землям Моавии и Аммона. С нами Бог, братья мои!
Все трое, как бы побуждаемые внешней силой, быстро поднялись и взглянули друг на друга.
-- Я уже сказал, что вижу глубокий смысл в рассказанном нами, -- продолжал египтянин. -- Тот, Которому мы идем поклониться, был назван Царем иудеев. Но теперь мы встретились и выслушали друг друга, и мы уже знаем Его как Искупителя не только иудеев, но и всех народов земли.
Патриарх, переживший потоп, имел трех сыновей с их семьями, и ими был снова заселен мир. Заселение началось со Старого Света, в незабвенной стране, лежащей в сердце Азии. Индия и Дальний Восток были заселены потомством старшего сына; потомки младшего устремились на север, в Европу. Потомки среднего пересекли пустыни, лежащие близ Красного моря, и направились в Африку, и хотя большинство из них до сих пор остается кочующими, однако некоторые обосновались на берегах Нила.
Побуждаемые внутренним импульсом, трое странников одновременно протянули друг другу руки.
-- Выражалось ли когда-либо божественное предопределение более ясно? -- продолжал Валтасар. -- Если мы обретем Бога, то в нашем лице потомки всех трех братьев преклонятся пред Ним. И когда каждый из нас вернется домой, мир узнает новую истину: Небо может быть заслужено не мечом, не мудростью, но верой, любовью и добрыми делами.
Наступило святое молчание, прерываемое вздохами и слезами. То была непередаваемая радость душ, уповавших на истинного Искупителя у источника с живой водой, в присутствии Самого Бога.
Некоторое время спустя они вместе вышли из палатки. Спокойствие по-прежнему царило в пустыне. Солнце почти закатилось. Верблюды спали.
Друзья собрали палатку и с остатками обеда поместили ее на носилки, после чего сели на верблюдов и отправились в путь, предводимые египтянином. Путь их лежал на запад. Ночь была холодная. Верблюды шли вперед уверенной рысью, и казалось, что задние ступали по следам вожатого верблюда. Всадники не произносили ни слова.
Скоро взошла луна. Высокие белые фигуры быстро и бесшумно двигались вперед. При лунном свете они казались призраками, убегающими от ненавистного мрака. Внезапно перед ними, над горной вершиной, забрезжил мерцающий огонек. На их глазах явление это превратилось в луч ослепительного света. Сердца их сильно забились, души встрепенулись, и они воскликнули в один голос:
-- Звезда, звезда! С нами Бог!

Великое торжище.

На одном из отверстий западной стены Иерусалима навешены дубовые створницы, известные под названием Вифлеемских или Яффских ворот. Площадь перед ними -- одно из известнейших мест города. Задолго до Сиона, предмета страстной мечты Давида, там стояла крепость. Когда, наконец, сын Иессея выгнал Иевуса и начал строиться, то одна из стен крепости пришлась северо-западным углом новой стены, и надстроенная над ней башня оказалась гораздо внушительнее прежней. Ворота крепости сохранились, главным образом, благодаря тому, что не нашлось места более удобного, куда можно было перенести все те дороги, которые сходились к этим воротам, и таким образом внешняя площадь сделалась признанным местом для рынка. Во дни Соломона тут происходил великий торг, в котором принимали участие как торговцы из Египта, так и богатые купцы Тира и Сидона. Прошло более трех тысяч лет, но до сих пор торг можно найти на том же месте. Понадобится ли страннику ось или пистолет, огурец или верблюд, захочет ли он получить ссуду или купить чечевицы, нужно ли ему прибрести дом, коня, тыкву, фиников, нанять переводчика, купить голубя или осла, -- за всем этим он идет к Яффским воротам. Картина рынка и теперь бывает чрезвычайно оживлена, при взгляде на нее возникает представление о том, каков был старый рынок во дни Ирода Строителя. В этот-то период и на этот-то рынок пусть и перенесется теперь читатель.
По еврейскому летосчислению, встреча волхвов, описанная в предыдущих главах, произошла в полдень двадцать второго дня третьего месяца года, то есть 25 декабря. Был второй год 193-й Олимпиады, или, по римскому летосчислению, 747 год: 67-й год жизни Ирода Великого и 35-й год его царствования, -- 4-й перед началом христианской эры. Счет часам у евреев начинался вместе с восходом солнца. Чтобы быть точными, скажем, что в первом часу рынок у Яффских ворот был уже очень оживлен.
Массивные ворота давно растворены. Толпа, возрастая ежеминутно и создавая давку под сводами ворот, устремляется в город через узкий проход и двор, образуемый стенами большой башни. Так как Иерусалим лежит в гористой местности, то утренний воздух довольно прохладен. Солнечные лучи, обещая тепло, пока еще медлят на башенках строений, выглядывающих из-за высоких стен. С них доносятся воркование и шум крыльев от стай голубей, перелетающих с места на место.
Для понимания некоторых следующих страниц необходимо хотя бы беглое знакомство с обитателями Святого Города, а для этого стоит остановиться у ворот и окинуть взором представившуюся глазам картину. Мы не будем иметь более удобного случая, чтобы познакомиться с населением города.
Прежде всего картина производит впечатление хаоса. Особенно это заметно в проходе во дворик. Почва там вымощена громадными бесформенными плитами, отражаясь от которых, каждый крик, каждый нестройный звук или удар копыта возрастает и вплетается в чудовищную смесь звуков, но стоит замешаться в толпу, чуть-чуть ознакомиться с ходом дел, и разобраться в происходящем становится легко.
Вот стоит осел, задремавший под тяжестью корзин, наполненных чечевицей, бобами, луком и огурцами, доставленными из галилейских огородов. Его хозяин, если только он не занят с покупателями, рекламирует свой товар на непонятном языке. Трудно представить костюм более простой, чем его: перекинутый через плечо кусок холста и сандалии -- вот и все его одеяние. Возле осла на коленях лежит хотя и более важный, но менее терпеливый верблюд -- кожа да кости, шершавый, грязный, с длинными космами рыжеватых волос под глоткой, нагруженный ящиками и корзинами. Собственник его -- маленький живой египтянин с темным цветом лица, огрубевшим от дорожной пыли. Он одет в потертый тарбуш (головной убор наподобие тюрбана у некоторых народов Аравийского полуострова) и свободное платье без рукавов, спускающееся от шеи до колен. Ноги его босы. Верблюд, беспокоясь под тяжестью, стонет, оскаливая зубы. Не обращая на это внимания, хозяин не остается ни на минуту спокоен, предлагая всем свои свежие фрукты, привезенные из Кедронских садов.
Возле одного из углов прохода, ведущего во двор, прислонившись к серым каменным стенам, сидит несколько женщин. Одеты они в платья, какие в этой стране носят все женщины низших классов, -- подпоясанный полотняный балахон закрывает все тело, а на плечи спускается довольно широкое покрывало. Товар их состоит из множества кувшинов, которые до сих пор употребляются на Востоке для доставления воды из колодцев, и нескольких кожаных фляг. Между кувшинами и флягами, равнодушные к толпе и холоду, играют дети, постоянно подвергаясь опасности быть раздавленными. Их загорелые тельца, черные, как уголь, глазенки и густые черные волосы выдают еврейскую кровь. Матери, выглядывая по временам из-под покрывал, на родном наречии предлагают свой товар: у них в бутылках "виноградный мед", а в кувшинах -- крепкое питье. Эти робкие зазывания всякий раз теряются в общей сутолоке, и женщинам приходится туго от многочисленных соперников -- дюжих молодцов в грязных туниках, с голыми ногами, длинными бородами, протискивающихся в народ с бутылками за спиной и громко кричащих: "Виноград! Виноградный мед!" Когда покупатель остановит такого молодца, бутылка мигом откупоривается и из нее в подставленную кружку льется темно-красный сок.
Едва ли менее крикливы торговцы птицами -- утками, соловьями, чаще же всего голубями. Редко кому из покупателей приходит в голову мысль о полной опасностей жизни этих ловцов, смелых скалолазов, то висящих между небом и землей, прицепившись руками и ногами к какому-нибудь утесу, то спускающихся в корзинах в горную расщелину.
Преобладают же на рынке продавцы животных: ослов, лошадей, телят, овец, блеющих козлят и неуклюжих верблюдов -- короче, разного скота за исключением запрещенной свиньи. Везде слышно, как они торгуются, то резко и шумно, почти угрожающе крича, то ласково понижая голос. Придерживая свой товар, они соседствуют с продавцами других товаров, предлагающихся здесь в таком же великом разнообразии, как велико разнообразие потребностей человека: рядом с ними вы встретите и торговцев платьем, и разносчиков благовонных товаров, и продавцов драгоценностей. Последние выделяются как своим хитрым видом, свойственным людям, хорошо понимающим силу предлагаемого ими товара -- режущих глаза золотым блеском браслетов, ожерелий, колец для пальцев и для носа, так и своей одеждой -- алыми с голубым плащами и чудовищными белыми тюрбанами.
Когда читатель, окончив рассматривать торговцев и их товар, пожелает обратить внимание на посетителей рынка, то самое лучшее место для своих наблюдений он найдет за воротами, где зрелище не менее разнообразно и оживленно, нежели во дворе. Ко всему описанному там присоединяются еще палатки и балаганы, большой простор и большая толпа, неограниченная свобода и великолепное восточное солнце.

Картина Священного Города.

Остановимся у ворот при встрече двух течений толпы -- одного, направляющегося во двор, другого -- из двора, и насторожим слух и зрение. В добрый час! Как раз идут два человека, особенно достойных внимания.
-- Боги, как холодно! -- говорит один из них. Его могучая фигура защищена блестящими доспехами, голова покрыта медным шлемом. -- Как холодно, однако! Помнишь ли ты, Кай, тот подвал у нас в Комиции (народное собрание в Древнем Риме), о котором римские жрецы говорят, что это вход на тот свет? Клянусь Плутоном, сейчас я бы пошел туда погреться!
Тот, к кому обращена речь, опускает капюшон своего военного плаща, оставляя обнаженными голову и лицо, и говорит с насмешливой улыбкой:
-- Шлемы легионеров, победивших Марка Антония, были покрыты галльским снегом. Ты же, мой бедный друг, только что возвратился из Египта с его зноем в своих жилах.
С последними словами они исчезают в проходе. Если бы они не говорили совсем, проходя мимо нас, то по их доспехам и уверенной походке мы узнали бы в них римских солдат.
Из толпы выходит еврей, худой, сгорбленный, с космами нечесаных волос, в одежде из грубой шерстяной материи. Встречные смеются над ним, некоторые даже издеваются. Это -- назареянин, член той презираемой секты, приверженцы которой отвергают Книги Моисея, посвящают себя гнусным обетам и ходят с нестрижеными волосами весь срок обета.
В то время как мы смотрим ему вслед, толпа начинает сильно волноваться и расступается после пронзительного возгласа. Вот показывается человек, по лицу и одежде еврей. Белоснежная мантия свободно спускается с его плеч, богато украшенное платье обхвачено кушаком с золотой бахромой. Он идет спокойно и даже посмеивается над расступающимся пред ним народом. Кто же это? Прокаженный? Нет, всего лишь самаритянин. Если вы спросите о нем у кого-нибудь из окружающих, вам скажут, что это нечистый -- ассириянин, одно прикосновение к платью которого оскверняет и от которого поэтому израильтянин не может принять помощи даже в том случае, когда от нее зависит сама жизнь. Причиной такой вражды является, впрочем, вовсе не различие происхождения. Когда Давид, поддерживаемый одним только Иудой, основал здесь, на Сионской горе, свой трон, остальные десять племен удалились в Сихем, город гораздо более древний и в те времена несравненно более почитаемый. Последовавшее за тем соединение племен не погасило эти раздоры. Самаритяне придерживались своей скинии на Гаризиме и, признавая ее высшую святость, подсмеивались над сердитыми учеными Иерусалима. Время не ослабило раздоров. В царствование Ирода веротерпимость распространялась на всех, за исключением самаритян: они одни безусловно и навсегда были отринуты от общения с иудеями.
Самаритянин входит под своды ворот, а из-под них выходят три человека, так непохожие на всех виденных нами, что волей-неволей мы останавливаем на них свое внимание. Все они громадного роста, у них синие глаза и цвет лица настолько нежный, что жилки просвечивают сквозь кожу. Их светлые волосы коротко острижены. Они прямо держат головы, плотно посаженные на шеи, по правильности своих очертаний подобные древесным стволам. Шерстяные свободно опоясанные туники, открытые на груди, драпируют их туловища, оставляя обнаженными руки и ноги, развитые так сильно, что при взгляде на них невольно возникает мысль об арене. Если мы ко всему этому прибавим их беззаботный, самоуверенный и дерзкий вид, то не будет удивительно, что им уступают дорогу и останавливаются, чтобы посмотреть им вслед. Это или борцы-гладиаторы, скороходы, кулачные бойцы, фехтовальщики, неизвестные в Иудее до прихода римлян, шатающиеся в свободное от своих занятий время по царским садам и занимающиеся праздной болтовней со стражей у дворцовых ворот, или пришельцы из Кесарии, или Себасты, или Иерихона, где Ирод, более грек, нежели иудей, и совершенный римлянин по своей страсти ко всякого рода кровавым зрелищам, строил большие театры и содержал фехтовальные школы, воспитанники для которых доставлялись галльскими провинциями или славянскими племенами с Дуная.
-- Клянусь Бахусом, -- говорит один из них, сгибая руку со сжатым кулаком, -- черепа их не толще яичной скорлупы.
Зверский взгляд, сопровождающий это телодвижение, производит на нас отталкивающее впечатление, и, отвернувшись в сторону, чтобы отделаться от него, мы, к счастью, видим нечто более мирное.
Против нас торговец фруктами. У него плешивая голова, длинное лицо и нос, похожий на ястребиный клюв. Он сидит на ковре, разостланном в пыли; позади него стена, над головой короткий навес; вокруг него выставлены на низеньких подставочках ивовые корзинки, наполненные миндалем, виноградом, смоквами и гранатами. К нему подходит человек, невольно приковывающий к себе наш взгляд, хотя и по другим причинам, чем гладиаторы, -- это грек, настоящий красавец. На голове у него миртовый венок, сдерживающий на висках волнистые волосы, в венок вплетены бледно-желтые цветы и зеленые ягоды. Его ярко-красная туника сшита из тончайшей шерстяной ткани. Из-под пояса буйволовой кожи, застегнутого спереди вычурной золотой пряжкой, до колен спускаются тяжелыми складками полы туники с украшениями из того же благородного металла. Его руки и ноги по белизне походят на слоновую кость и настолько выхолены, что, глядя на них, невольно думаешь о тех омовениях, притираниях, щеточках и щипчиках, к которым пришлось прибегнуть ему, чтобы достичь такого результата.
-- Что у тебя сегодня, сын Патоса? -- говорит молодой грек, смотря скорее на корзинки, нежели на торговца-киприота. -- Я проголодался. Не найдется ли у тебя чего-нибудь позавтракать?
-- Фрукты из Педия -- самые лучшие, все певчие Антиоха по утрам берут их у меня для поправления своих голосов, -- отвечает гнусавым голосом торговец.
-- Не годится самая лучшая твоя смоква для певчих Антиоха! -- говорит грек. -- Ты поклоняешься Афродите, я тоже поклоняюсь ей, чему доказательством вот эти мирты. Так знай же, что голоса их пропали от каспийских ветров. Видишь ли ты этот пояс? Это подарок могущественной Саломеи...
-- Царской сестры! -- восклицает киприот.
-- У нее и вкус царский, справедлива же она божественно! Она ведь гречанка более, нежели царь. Однако что же завтрак? Вот тебе деньги, красные кипрские медяки: дай мне винограду и...
-- Не угодно ли фиников?
-- Не надо, я не араб.
-- Смокв не возьмете ли?
-- От них я стал бы евреем. Нет, ничего не надо, только винограду. Наилучшая смесь жидкости получается от смешения крови греческой с кровью винограда.
Но вот идет человек, изумляющей нас как нельзя более. Он медленно бредет по дороге с лицом опущенным долу. По временам он останавливается, складывает руки на груди, вытягивает свое лицо и возводит очи к небу, как будто собираясь молиться. Нигде, за исключением Иерусалима, невозможно встретить подобной фигуры. На лбу у него болтается кожаный четырехугольный ящичек, другой такой же ящичек привязан к левой руке. Края его платья украшены густой бахромой. По всем этим признакам и по выражению святости на лице мы узнаем в нем фарисея, члена той организации (в религии это секта, в политике -- партия), фанатизм и могущество которой должны в нашем рассказе повергнуть нас в скорбь.
Внимание наше после фарисея привлекают несколько лиц, которые как будто бы для того, чтобы облегчить нам наблюдение, случайно отделились от движущейся толпы. Мы прежде всего остановим свой взгляд на человеке весьма благородной наружности, с чистым и здоровым цветом лица, большими черными глазами, длинной и тщательно напомаженной бородой, одетом в дорогую, хорошо сидящую на нем одежду. В руке у него палка, с шеи свесился шнур с привязанной на его конце большой золотой печатью. За ним стоят несколько служителей, у некоторых из них за поясом короткие мечи: они относятся к своему господину с глубочайшим почтением. Остальные лица группы -- это два араба: тонкие, сухие, со впалыми щеками и почти дьявольским блеском в глазах. На головах у них красные тарбуши, темные шерстяные покрывала перекинуты через плечо и обернуты вокруг тела таким образом, что свободной остается только правая рука. В этой группе происходит громкий торг: арабы привели продавать лошадей и со свойственной им страстностью торгуются резкими, пронзительными голосами. Изящный человек предоставил свободу договариваться с ними своим служителям. Сам же он, если ему приходится говорить, говорит с большим достоинством. Увидев перед собой киприота, он подходит к нему и покупает несколько смокв. Если мы, после того как вся эта группа вслед за фарисеем скроется за воротами, пожелаем узнать от торговца фруктами, кто этот изящный господин, то он нам скажет с чудеснейшим салямом (поклон), что это один из городских князей и что он только что вернулся из путешествия, совершенного им с целью изучить разницу между сирийским виноградом и виноградом кипрским.
Итак, обыкновенно до полудня, а иногда несколько позже переливается деловая толпа двумя непрерывными потоками -- в Яффские ворота и из них. Тут представители всех племен Израиля, всех сект, на которые раздробилась древняя вера, всех религиозных и социальных оттенков и того праздного сброда -- детей искусства и служителей удовольствий, которые чувствуют себя как нельзя лучше в расточительные времена Ирода. Тут есть и представители всех известных народов, попадавших когда-либо под власть кесарей и их предшественников, в особенности же те из них, которые обитали на окраинах Средиземного моря.
Другими словами, Иерусалим, священный своим прошлым, а еще более своим будущим, предсказанным ему пророками, Иерусалим Соломона, в котором серебро ценилось не дороже камней и кедры были дешевле придорожных смоковниц, дошел до того, что стал только копией Рима, местом совершения нечестивых сделок, столицей языческой власти. Некогда еврейский царь оделся в свои лучшие одежды и вошел в святая святых Первого храма, для того чтобы там воскурить фимиам, а вышел оттуда пораженный проказой. В описываемые нами времена Помпей вошел в храм Ирода и в ту же святая святых и, выйдя оттуда совершенно здоровым, рассказал, что нашел там пустое место и ни малейших признаков присутствия Бога.

0

8

продолжение...

Путники из Назарета.

Возвратимся на описанный нами двор, составляющий часть рынка у Яффских ворот. Третий час дня, и многие уже разошлись, хотя давка нимало не уменьшилась. Особое внимание обращает на себя группа из мужчины, женщины и осла, расположившаяся у противоположной воротам южной стены двора.
Мужчина стоит у головы животного, держа его за повод и опершись на ту палку, которой он, по всей вероятности, в дороге подгоняет осла. Одежда его, ничем не отличающаяся от обыкновенной одежды евреев, выглядит совершенно новой: плащ, спускающийся с его головы, и платье, доходящее до пят, очевидно, надевались им только по субботним дням при посещении синагоги. Лицо его открыто, и, судя по нему, мужчине можно дать лет пятьдесят, что подтверждает и седина, пробивающаяся в его некогда черной бороде. Он смотрит по сторонам с любопытством, смешанным с удивлением, как вообще смотрят иностранцы и провинциалы.
Осел не спеша ест зеленую траву из охапки, лежащей перед ним. Для животного, находящегося в состоянии дремотного довольства, как бы не существует окружающей суеты и шума: конечно, оно не замечает и спутницу, сидящую на его спине на седельной подушке.
Верхнее платье из светлой шерстяной материи совершенно закрывает ее фигуру, тогда как белая вуаль скрывает голову и шею. Изредка на мгновение она раздвигает покрывало, но не настолько, чтобы можно было разглядеть ее лицо.
К мужчине наконец подошел кто-то и, став против него, спросил:
-- Вы не Иосиф ли из Назарета?
-- Так меня называют, -- отвечал Иосиф, важно повернувшись в сторону говорящего, -- а вас... Ах, это вы! Мир вам, мой друг, равви Самуил.
-- И вам того же, -- равви помолчал и, взглянув на спутницу Иосифа, добавил:
-- Мир вам, вашему дому и всем домочадцам!
С последними словами он приложил руку к груди, наклонил голову в сторону женщины, которая, чтобы посмотреть на него, раздвинула покрывало настолько, что на один миг можно было увидеть ее юное лицо.
-- Вы так мало запылились, -- сказал фамильярно равви, -- как будто ночевали здесь, в городе наших отцов.
-- Нет, -- возразил Иосиф. -- Добравшись засветло до Вифании, мы остановились там в каннe (гостиница), а затем с рассветом снова были в пути.
-- Да, длинна ваша дорога. Куда же вы идете, не в Яффу, надеюсь?
-- Нет, только до Вифлеема.
Дружеское выражение лица равви при этих словах омрачилось, не предвещая ничего хорошего. Вместо кашля из его горла вылетело рычание.
-- Понимаю, понимаю, -- заговорил он. -- Вы родились в Вифлееме и теперь идете туда с вашей дочерью, чтобы там, исполняя повеление кесаря, подвергнуться переписи и потом платить подати. Положение детей Иакова в настоящее время ничем не лучше того, каким оно было во времена египетского пленения, только теперь у них нет ни Иосифа, ни Моисея. Как низко пали потомки могучего народа!
Иосиф, не переменяя ни позы, ни выражения лица, сказал только:
-- Спутница эта мне не дочь.
Но равви уже было трудно оторваться от политики, и он продолжал, не обращая внимания на слова Иосифа.
-- Чем же занимаются зилоты (еврейская политическая партия в эпоху войн с римлянами, выступавшая за непримиримую борьбу с Римом) в Галилее?
-- Я плотник. Назарет же -- это деревня, -- сказал Иосиф благоразумно. -- Улица, на которой стоит моя мастерская, не на той дороге, что ведет в город. Работа с деревом не позволяет мне принимать участие в партийных спорах.
-- Да ведь вы еврей, -- яростно заговорил равви, -- ведь вы еврей, и к тому же из колена Давидова. Невозможно, чтобы вам доставляло удовольствие платить какую-нибудь подать, кроме динария, воздаваемого по древнему обычаю Иегове?
Иосиф сохранял прежнее спокойствие.
-- Я хлопочу не о размере подати, -- продолжал его друг. -- Динарий -- это пустяки. Нет, дело не в том. Сама попытка обложить нас податью -- оскорбление, согласие же наше платить ее будет с нашей стороны подчинением тирании. Скажите мне, правда ли, что Иуда провозглашает себя Мессией?
-- Я слышал, что последователи его говорят, что он Мессия, -- ответил Иосиф.
В эту минуту покрывало отдернулось и на мгновение стало видно лицо девушки. Равви как раз смотрел в ту сторону, так что успел увидеть редкую красоту спутницы Иосифа. Краска залила ее лицо, и вуаль тотчас же задернулась.
Политик забыл и предмет разговора.
-- Какая красавица у вас дочь! -- сказал он, понизив голос.
-- Она мне не дочь, -- повторил Иосиф.
Любопытство равви возросло, и назареянин, заметив это, поспешил пояснить:
-- Она дочь Иоакима и Анны вифлеемских, о которых вы, наверное, слышали, так как они пользовались большой известностью...
-- Да, -- заметил почтительно равви, -- я был с ними знаком. По прямой линии они происходят от Давида.
-- Теперь они умерли, -- продолжал назареянин, -- умерли в Назарете. Иоаким был небогат, но все-таки оставил после себя дом с небольшим садом двум своим дочерям, Марианне и Марии. Это одна из них. Для того чтобы ее доля осталась за ней, закон требует, чтобы она вышла замуж за ближайшего родственника. И я женился на ней.
-- А вы приходитесь...
-- Я ее дядя.
-- Так, так! Вы оба, стало быть, родились в Вифлееме, и теперь римлянин заставляет вас взять ее с собой, чтобы обоих внести в перепись.
Равви сжал руки и, глядя с негодованием в небо, воскликнул: "Жив Бог Израиля! И Он отомстит!"
С этими словами он отвернулся и быстро ушел. Незнакомец, стоявший неподалеку, заметив изумление Иосифа, спокойно произнес:
-- Равви Самуил настоящий ревнитель: сам Иуда вряд ли превзойдет его.
Иосиф, не желая начинать разговора с этим человеком, сделал вид, что не слышит его, и занялся собиранием травы, которую осел разбросал по сторонам, после чего снова оперся на палку и застыл в этой позе.
Через час вся эта компания вышла из ворот и, повернув налево, двинулась в сторону Вифлеема. Спуск в долину был неровный, однако с живописно разбросанными дикими оливковыми деревьями. Назареянин с поводом в руках шел рядом с сидевшей на осле женщиной, нежно заботясь о ее удобстве.
Осторожно миновали они пруд, с которого сбегала тень, отбрасываемая высоким холмом, осторожно прошли, придерживаясь водопроводов, проведенных из прудов Соломона, до деревенского домика, стоявшего на том месте, которое в настоящее время называется холмом Дурного Совета, потом начали взбираться к Рефаимской равнине. Яркие лучи солнца, освещавшие каменистую поверхность, заставили Mapию, дочь Иоакима, сбросить покрывало и открыть свою голову. Иосиф с торжественным видом рассказывал Марии историю о том, как на этом месте Давид застал врасплох лагерь филистимлян. Она его не всегда слушала.
О Давиде, сыне Иессея, сказано: "Он был белокур, с красивыми глазами и приятным лицом" (первая книга Царств 16:12). Поэтическая вольность распространила особенности предка и на его известных потомков. Так, все наши идеальные Соломоны имеют прекрасные лица, волосы и брови у них в тени -- каштанового цвета, а на солнце отливают золотом. Мы охотно верим, что таковы были и знаменитые волосы Авессалома. За отсутствием достоверных источников предание не менее любезно наделило красотой и ту, за которой мы сейчас следуем по направлению к родному городу белокурого царя.
Ей, казалось, было не более пятнадцати лет. Вся внешность ее, голос и движения вполне соответствовали этому нежному возрасту. Лицо было скорее бледное, чем белое, и все его линии выражали мягкость, нежность и кротость. Большие синие глаза оттенялись полузакрытыми веками и длинными ресницами. Со всем этим вполне гармонировал поток золотистых волос, спадавших по ее спине, достигая седла, на котором она сидела.
Красота очертаний лица дополнялась прелестью его выражения, не так легко поддающегося описанию. Это лицо было проникнуто чистотой, отражавшей идеальность души, свойственную только тем, кто непрерывно устремляет мысли к неземному. С трепещущими губами она поднимала к небу свои глаза, синева которых была небесная, и часто скрещивала руки на груди, как бы благоговея перед кем-то и молясь кому-то. Часто приподнимала она свою голову, как бы прислушиваясь к зовущему ее голосу.
По временам, в промежутках между своими рассказами, Иосиф оборачивался к ней и, уловив восторженное выражение ее лица, в изумлении забывал свой рассказ, продолжая молча идти рядом.
Вот они и прошли весь длинный путь, расстилавшийся по равнине, и наконец достигли Мар-Елиасского подъема, с которого за долиной увидели Вифлеем, белые стены которого увенчивали горный хребет, просвечивая сквозь оголенные сады. Они остановились тут и стояли, пока Иосиф показывал Марии разные места, знаменитые своей святостью, затем спустились в долину, к колодцу, хранящему память о чудесном подвиге сильных слуг Давида. Тут на узком пространстве столпилось множество народа. При виде толпы Иосиф начал опасаться за то, что в городе ему будет трудно найти помещение для Марии. Нигде не останавливаясь, не кланяясь никому из встречных, он проталкивался к покрытому садами склону, пока не остановился перед входом в канну, находившуюся за городскими воротами недалеко от перекрестка.

В Канне близ Вифлеема.

Для того чтобы лучше понять все происшедшее с назареянами в канне, читатель должен припомнить, что восточные канны не походили на западные гостиницы. Они представляли собой огороженный участок земли без постройки, часто даже без ворот. Места для их расположения выбирались богатые тенью и обильные водой. Таковы были постоялые дворы, которые укрывали еще Иакова во время его странствия в поисках невесты в Падан-Араме. В настоящее время их подобие можно встретить среди пустынь. Лишь некоторые из канн, в особенности те, что находились на пути между большими городами, представляли собой роскошные постройки, служившие памятниками благочестия построивших их царей. Обыкновенно же канны были владениями шейхов, в которых они размещали свой род. Помещения, отводимые путешественникам, менее всего служили источником доходов -- главным же образом они были рынками, факториями (поселение европейских торговцев), укреплениями, сборными местами и резиденциями купцов и ремесленников, а также местами, где могли найти себе кров люди, застигнутые в пути ночной темнотой. Внутри их стен круглый год кипела городская жизнь.
Своеобразное управление этих гостиниц составляло черту, которая, вероятно, способна вызвать изумление иностранца. В них не было ни хозяина, ни приказчика, ни повара -- единственным видимым признаком того, что канна составляла чью-то собственность, служил привратник. Следствием такой системы было то, что каждый вновь прибывший должен был привозить с собой припасы и кухонные принадлежности, постели и корм для скота или же покупать их у торговцев канны. Вода, покой, кровля и защита -- вот все, что он мог требовать от канны, и это ему предлагалось бесплатно. Спокойствие в синагогах иногда нарушалось громкими криками спорящих, в каннах же никогда: даже колодцы были почитаемы не более, чем канны.
Канна у Вифлеема, около которого остановились Иосиф и Мария, не была ни очень плоха, ни слишком роскошна. Построенная в восточном вкусе, она представляла собой сложенный из камней четырехугольник в один этаж, с плоской крышей, без окон и только с одним входом. Дорога так близко проходила возле двери, что меловая пыль почти наполовину прикрывала выступ над ней. Ограда из отесанных камней, которая начиналась от северо-восточного угла строения, сбегала на несколько ярдов вниз по склону, затем поворачивала к западу и заключалась известковыми утесами, образуя одну из существенных принадлежностей всякой благоустроенной канны -- безопасную изгородь для скота.
В городе с одним шейхом, подобном Вифлеему, не могло быть более одной канны. Рассчитывать же найти в ней приют наши назареяне не могли -- хотя они и родились в Вифлееме, но давно уже не жили в нем. К тому же перепись могла продолжаться неделями, даже месяцами: представители римской власти в провинции были баснословно медлительны. Нечего было и думать навязать себя на такой неопределенный срок родственникам и знакомым, если бы таковые и оказались. Поэтому боязнь не найти помещения, охватившая Иосифа еще у колодца, возросла до настоящего душевного беспокойства, чему содействовало и то, что теперь его путь пролегал через толпу народа. Мужчины и мальчики, попадавшиеся ему на каждом шагу, с великим трудом пробивали дорогу себе и своему скоту: одни -- спускаясь в долину, другие -- поднимаясь из нее, кто за водой, кто к соседним пещерам.
Когда Иосиф подъехал к самой канне, боязнь его нисколько не уменьшилась: у двери стояла громадная толпа, площадка же внутри ограды была битком набита.
-- К двери невозможно пробраться, -- сказал Иосиф, по обыкновению растягивая слова, -- остановимся здесь и узнаем, если можно, что тут произошло.
Не говоря ни слова, Мария отдернула покрывало. Выражение утомления, появившееся было на ее лице, быстро сменилось интересом к окружающему. Они были в хвосте сборища, которое, несомненно, способно было возбудить ее любопытство, хотя такие сборища -- вещь очень обыкновенная для всякой канны на большой дороге, по которой проходят большие караваны. Тут были и пешеходы, снующие взад и вперед, пронзительно кричащие на всех сирийских наречиях; всадники на лошадях, покрикивающее на хозяев верблюдов; люди, с сомнительным успехом борющиеся с угрюмыми коровами и пугливыми овцами; продавцы хлеба и вина и толпы мальчишек, гоняющихся за стаями собак. По всей вероятности, долго выносить такое зрелище прекрасной наблюдательнице оказалось не по силам: немного посмотрев вокруг, она вздохнула, спокойно уселась в седле и как бы в поисках тишины и спокойствия или в ожидании кого-то повернула голову к высоким скатам горы Парадос, розовым в лучах заходящего солнца.
В то время как Мария созерцала горы, какой-то человек с сердитым лицом, пробравшись сквозь толпу, остановился рядом с ослом. Назареянин заговорил с ним.
-- Поскольку я принимаю тебя за одного из тех, к кому и сам принадлежу, любезный друг, -- к сыновьям Иуды, то смею спросить, почему здесь собралось такое множество народа?
Незнакомец обернулся, но, увидев торжественное лицо Иосифа и услышав его спокойную и тихую речь, поднял руку для приветствия и сказал:
-- Мир тебе, рабби! Да, я из сынов Иуды и отвечу тебе. Я живу в Бет-Дагоне, находящемся, как ты знаешь, в местности, называемой землей племени Дана.
-- На дороге к Яффе из Мадона, -- сказал Иосиф.
-- А, ты бывал в Бет-Дагоне, -- сказал незнакомец с еще более любезным выражением лица. -- Много нам, сынам Иуды, приходится путешествовать! Я уже давным-давно пришел от гор старого Ефрата, как наш отец Иаков называл его. В чужих краях меня настиг декрет, призывающей всех евреев для переписи на место их рождения, вот в чем мое дело, рабби!
Лицо Иосифа оставалось неподвижным, как маска, когда он заметил: "Мы оба пришли за тем же".
Незнакомец взглянул на Марию и ничего не сказал. Она глядела на голую вершину Гедор. Солнце своими лучами касалось ее немного приподнятого лица и отражалось в глубокой синеве ее глаз. На ее полуоткрытых губах трепетало выражение вдохновения, совсем несвойственное смертным. Красота ее была положительно неземная: она походила на тех небожителей, которые стерегут ворота рая. Бет-дагонит увидел тот оригинал, который много столетий спустя явился во сне божественному Рафаэлю Санцио и обессмертил его имя.
-- Да, о чем я говорил? Ага, припоминаю. Я остановился на том, что услышал о приказе, когда был вдали от родины. Сначала я ужасно рассердился. Затем, вспомнив о старом холме, о городе и долине, по которой течет глубокий Кедронский поток, о виноградниках и садах, о засеянных полях, оставшихся неизменными со времен Вооза и Руфи, о старых знакомцах-горах, здесь Гедор, там Гибеах, вон там Мар-Eлиас, которые были для меня границами мира во время детства, -- вспомнив обо всем этом и забыв тиранов, я пришел сюда вместе с Рахилью, моей женой, и Деворой и Мелхолой -- нашими саронскими розами.
Мужчина снова умолк, бегло взглянув на Марию, теперь прислушивающуюся к его словам. Потом он сказал:
-- Рабби, не лучше ли будет твоей спутнице присоединиться к нам? Жена с детьми вон там, под той склонившейся оливой, что стоит на повороте дороги. Уверяю тебя, -- проговорил он тоном, не допускающим сомнения, -- канна сейчас полна.
У Иосифа воля была так же упорна, как и ум. Он немного поколебался и наконец ответил:
-- Предложение твое очень любезно. Во всяком случае, найдется для нас помещение в доме или нет, мы сочтем за долг познакомиться с твоим семейством. Я поговорю с привратником и скоро приду к тебе.
Передав поводья незнакомцу, он протиснулся сквозь волнующуюся толпу. Привратник с собакой сидел у ворот на большом обрубке кедра. К стене позади него было прислонено копье.
-- Мир Иеговы да будет с тобой! -- сказал Иосиф, приблизившись к нему.
-- Даваемое тобой да возвратится сторицей тебе и твоему дому, -- ответил страж, не пошевелившись.
-- Я вифлеемлянин, -- сказал Иосиф насколько мог непринужденно. -- Нет ли здесь свободного помещения?
-- Все занято.
-- Ты, по всей вероятности, слышал обо мне: я -- Иосиф из Назарета. Дом этот -- дом моих отцов, ведь по прямой линии я потомок Давида.
На эти слова Иосиф возлагал большие надежды. Уж если они не выручат его, то все дальнейшие переговоры, включая подкуп, можно считать тщетными. Происходить от Иуды в общественном мнении значило много, происхождение же от Давида в еврейском мире значило все. Тысячи лет прошли с тех пор, как мальчишка-пастух сделался наследником Саула и основал династию. Войны, мятежи, смена царей низвели его наследников до уровня простых евреев: хлеб, который они ели, они добывали тяжелым трудом, но за ними была история, почитаемая священной, и генеалогия играла в ней главную роль. Так было в Иерусалиме и повсюду в Израиле, и здесь, у двери вифлеемской канны, всякий принадлежавший к священной линии с полным основанием мог рассчитывать на почет. Сказать, как сказал Иосиф, -- "это дом моих отцов" -- значило сказать истину в самом простом, буквальном смысле слова, так как это был тот самый дом, который принадлежал еще Руфи, жене Вооза, -- тот самый, в котором родились Иессей, его десять сыновей и сам Давид в их числе, тот самый, куда Самуил приходил искать царя и где нашел его, тот самый, который Давид отдал сыну Барзилая, дружественному Гилиадиту, тот самый, наконец, в котором Иеремия молитвами спас остаток своего рода, убегавшего от вавилонян.
Ссылка на рождение произвела впечатление. Привратник слез с бревна и, приложив руку к бороде, сказал почтительно:
-- Рабби, я не знаю, когда эта дверь впервые отворилась для путешественников, однако думаю, что случилось это более тысячи лет назад, и за все это время не было случая, чтобы добрый человек нашел ее запертой. Если тебе угодно последовать за мной, я проведу тебя внутрь и ты удостоверишься, что места нет не только в комнатах и во дворе, но даже на крыше. Позволь узнать, давно ли вы прибыли?
-- Только сейчас.
Привратник улыбнулся.
-- Чужестранец, поместившийся под твоей кровлей, все равно что твой родной -- люби его, как самого себя, ведь так гласит закон?
Иосиф промолчал.
-- Если таков закон, то могу ли я сказать кому-нибудь, кто прибыл раньше: "Ступай своей дорогой, твое место займет другой"?
-- Что это за народ, -- спросил Иосиф, указывая на толпу, -- и зачем он здесь собрался?
-- Без сомнения, по тому же делу, которое привело сюда и вас. А вчера еще прибыл караван, проходящий из Дамаска в Аравию и Нижний Египет.
Иосиф настаивал:
-- Ведь двор просторен, -- сказал он.
-- Да, но он завален кладью -- кипами шелка, мешками с пряностями и тому подобным.
На мгновение выражение лица просителя изменилось, лишенные блеска глаза безнадежно опустились, и он мягко произнес:
-- Я не о себе хлопочу -- со мной Мария, а ночь здесь холодна, холоднее, чем в Назарете. Ей нельзя ночевать на открытом воздухе. Не найдется ли в городе помещения для нее?
-- Все эти люди, -- привратник сделал движение рукой по направлению к толпе, -- сначала думали поместиться в городе, но возвратились сюда -- говорят, что в городе все места заняты.
Иосиф сделал еще одну попытку:
-- Она так молода! Если ей придется ночевать на улице, мороз убьет ее!
Потом он снова обратился к привратнику:
-- Может, ты знаешь ее родителей, Иоакима и Анну из Вифлеема, тоже колена Давидова?
-- Да, я знал их. Хорошие были люди.
Привратник в раздумье смотрел на землю. Вдруг он приподнял голову.
-- Я не могу найти вам комнаты, -- сказал он, -- но не могу и отпустить вас отсюда. Все, что я могу сделать, я сделаю. Сколько вас?
Иосиф подумал и сказал:
-- Моя жена и мой друг с семейством из Бет-Дагона, городка за Яффой, всего шестеро.
-- Ладно. Вы не будете спать на открытом воздухе. Приводи их поскорее: солнце уже заходит, а ночь здесь наступает быстро.
-- Я благословляю тебя как бездомный путник, а затем благословлю как человек, нашедший у тебя приют.
Произнеся это, Иосиф радостно пошел к Марии и бет-дагониту. Тот быстро собрал свою семью. Когда они подъехали к двери, привратник мог заметить, что они принадлежат к низшему классу.
-- Вот та, о которой я говорил тебе, -- сказал назареянин, -- а это мои друзья.
Покрывало Марии было снято.
-- Синие глаза и золотые волосы, -- пробормотал про себя привратник, смотря на нее одну. -- Таков же был и молодой царь, когда он шел петь перед Саулом.
Он взял повод из рук Иосифа и сказал Марии: "Мир тебе, дочь Давида!", к остальным он обратился со словами "Мир всем вам!" и пригласил Иосифа следовать за ним.
Через широкий мощеный проход они вошли во двор канны, переполненный толпой. Узким проходом между грудами клади они проникли внутрь смежной с домом ограды, где увидели дремлющих верблюдов, лошадей и ослов. Между ними там и сям виднелись их хозяева -- они тоже или спали, или стерегли своих животных. Затем две семьи спустились по склону двора и медленно, повинуясь неповоротливости своих животных, вышли на дорожку, извивавшуюся по направлению к сырому известковому утесу.
-- Мы идем к пещере, -- пояснил Иосиф.
Проводник замедлил шаги, дожидаясь, пока Мария поравняется с ним.
-- Пещера, в которую мы идем, -- сказал он ей, -- служила Давиду убежищем. Вот с того поля и от колодца, что в долине, он сгонял сюда свои стада, a после, когда стал царем, возвратился сюда, в старый дом, чтобы отдохнуть и в покое насладиться богатством. Ясли с тех пор остались нетронутыми. Спать на полу лучше, чем во дворе или при дороге. А вот и дом, за ним пещера.
Речь эта не должна быть принята за обычную в подобных случаях похвалу предлагаемого жилища. В этом не было нужды -- место, действительно, было из лучших. Посетители принадлежали к простому народу, не избалованному жизнью, и к тому же для еврея того времени укрыться в пещере было делом самым обыкновенным. Сколько выдающихся событий в еврейской истории произошло в пещерах! К тому же все наши путешественники принадлежали к вифлеемским евреям, которым менее всего могло показаться странным провести так ночь, ибо их местность изобиловала пещерами. Для них не могло быть ничего оскорбительного и в том, что пещера, в которую они шли, когда-то, а может и теперь, служила хлевом. Все они происходили из племени пастухов, деливших со своими стадами и странствия, и места ночлегов, поэтому они весело следовали за привратником, с любопытством глядя на дом: все, что связано с именем Давида, интересовало их.
Строение это было низким и не имело окон, оно крайне незначительно отступало от скалы, к которой было прислонено своей задней частью. В передней его части была вымазанная желтой глиной дверь, вращавшаяся на огромных петлях.
Путники вошли и изумились. Вскоре они рассмотрели, что дом служит прикрытием для входа в естественную пещеру или грот. Свет из отворенной двери падал на неровный пол, освещая груды зерна, сена и домашнюю утварь, занимавшие середину пещеры. По стенам были устроены невысокие каменные ясли для овец. Стойл или каких бы то ни было перегородок не существовало. Пыль и мякина покрывали пол и толстым слоем лежали на паутине, грязными нитями спускавшейся с потолка. Когда-то место это было чисто и не уступало сводчатым льюинам (арочный пролет галереи) канны, ведь пещера и послужила образцом для льюин.
-- Войдите! -- сказал проводник. -- Распоряжайтесь всем, что здесь есть, как своей собственностью. Берите, что вам надо!
Потом он спросил Марию:
-- Будет ли тебе удобно здесь?
-- Место это священно, -- отвечала она.
-- Так оставайтесь здесь. Мир да будет со всеми вами!
Путники занялись устройством своего жилища.

Падающая звезда.

К вечеру жизнь в Канне и вокруг нее стихла. То был священный девятый час, тот час, в который каждый израильтянин, благоговейно сложив руки на груди, молился, обратившись в сторону Иерусалима, час, в который приносилась жертва в храме на горе Мориа и Бог, как думали, присутствовал при этом жертвоприношении. Но вот молитва окончена, и одни спешат поесть, другие улечься на ночлег. Еще немного -- и огни потушены, царит тишина, все спят.
Около полуночи кто-то из спавших на полу закричал:
-- Что это за свет на небе? Проснитесь, братья, смотрите!
Многие поднялись и сначала не могли прийти в себя, но скоро сон отлетел от них -- все были изумлены. Движение охватило и двор, и льюины. Все постояльцы канны глядели на небо.
Косой луч света с высоты, не достигающей и ближайших звезд, падал на землю. Луч этот в основании был широк, и края его незаметно сливались с мраком. В середине же он блистал сильным розовым блеском, на конце суживаясь до острия. Явление это, казалось, остановилось над ближайшей горой, образовав бледно-желтую корону над ее вершиной.
Удивление тем временем сменилось благоговением и страхом. Робкие дрожали, более смелые говорили шепотом:
-- Быть может, это падающая звезда?
-- Когда звезда падает, она потухает.
-- Я знаю, что это! -- вскрикивает с уверенностью третий. -- Пастухи приметили льва и зажгли огонь, чтобы отпугнуть его от стада.
-- Да, да, именно это! Стада пасутся там, в долине за горой.
Наступило молчание, прерванное восклицанием одного еврея почтенной наружности:
-- Братья, -- сказал он, -- это лестница, которую наш отец Иаков видел во сне. Да будет благословен Бог отцов наших!

Великая ночь.

В полутора или двух милях от Вифлеема есть долина, отделенная от города горным отрогом. Она хорошо защищена от ветров, покрыта богатой растительностью, среди которой возвышаются дикая смоковница, малорослые дубы и сосны. Долы же и рвы, прилегающие к ней, поросли густыми оливковыми и тутовыми кустарниками.
Несколько пастухов, отыскивая место для выпаса скота, завели его в эту долину. И вот с раннего утра рощи и перелески оглашаются криками пастухов, ударами бича, звоном колокольчиков, блеянием, мычанием и лаем. На закате пастухи погнали скот к загону, и с наступлением ночи разожгли костер, скромно поужинали и расположились отдохнуть и поболтать между собой, оставив одного пастуха сторожить.
С уходом сторожевого у огня остались шесть человек. Одни из них сидели, другие лежали на земле. Так как обыкновенно они ходили с обнаженными головами, то волосы их сбились в грубые, выжженные солнцем копны и спутанные бороды закрывали их шеи и падали на грудь. Они были до колен закутаны в плащи из кожи телят и ягнят шерстью наружу, руки оставались голыми. С правого плеча каждого свешивалась сумка с пищей и камнями, годными для бросания из пращи, которой они были вооружены. На земле около каждого из них лежал посох, символ их звания и орудие защиты.
По наружности грубые и дикие, на самом деле иудейские пастухи были простодушными и сердечными людьми. Эти качества лишь отчасти можно приписать их первобытному образу жизни, главным же образом -- их постоянной заботе о существах беспомощных и любимых ими.
Они отдыхали и разговаривали: предметом разговора были стада. Рассказы их были переполнены подробностями самых ничтожных событий. Если кто-нибудь из них рассказывал, например, о пропаже ягненка, то не пропускал ни малейшей детали, и в этом нет ничего удивительного, стоит только вспомнить об узах, связывавших пастуха с этим пропавшим ягненком. Великие события, слух о которых случайно достигал их ушей, события, сметающие с лица земли целые нации и изменяющие течение истории, были для них ничтожными пустяками. О деятельности Ирода, о постройке им дворцов и училищ и о допущении запрещенных обычаев они узнавали стороной. Рим в те времена не имел обыкновения прислушиваться к голосу народа, он действовал самостоятельно.
Однако эти простые и грубые люди обладали своеобразными мудростью и знанием. По субботним дням они принимали опрятный вид и шли в синагоги, где усаживались на самых дальних скамьях. Никто усерднее их не целовал Тору, когда ее обносил хазан (человек, руководящий пением молитвы), никто с более сильной верой не вслушивался в Священное Писание, не выносил больше них из проповеди старейшин и уж во всяком случае никто больше них не думал после об этой проповеди. Все учение и весь закон для этих простых людей заключались в том, что Господь их един и что они должны любить Его всей душой, и они любили Его. В этом и состояла их мудрость, превосходящая мудрость царей.
Разговор пастухов продолжался недолго: не прошла еще и первая стража, как все они один за другим заснули тут же, у костра.
Как всегда бывает зимой в гористых местностях, ночь стояла ясная и холодная. Небо сияло звездами, воздух был необыкновенно прозрачен. Было тихо, но тишина эта происходила не только от безветрия: это было святое молчание, предуведомление о том, что небо нисходит и несет внемлющему благую весть.
У дверей, крепко закутавшись в плащ, ходил сторожевой. По временам он останавливался, заметив движение в стаде или заслышав за горой вой шакала. Медленно приближалась полночь, но вот наступила и желанная минута: он исполнил свою обязанность, пора на покой. Сейчас он ляжет и проспит до утра без всяких снов, как спят все труженики. Он уже двинулся к огню, но остановился, заметив какой-то необыкновенный свет -- мягкий, белый, похожий на лунный. Свет усиливался, предметы, которые перед тем нельзя было различить, стали видны. Острый холод, превосходящий холод морозного воздуха, пронизал его. Он взглянул на небо: звезд не было видно, и свет исходил как будто из разверзшихся небес. Пока он смотрел, свет, все усиливаясь и усиливаясь, превратился в блеск, и сторожевой в ужасе закричал:
-- Вставайте, вставайте!
Собаки вскочили и с воем разбежались. Испуганный скот сбился в кучу. Люди поднялись на ноги с оружием наготове.
-- Что такое?
-- Смотрите -- небо горит.
Свет сделался нестерпимо ярок. Пастухи закрыли глаза и опустились на колени, сердца их сжались от ужаса, и они пали ниц, бледные, в состоянии, близком к обмороку, и, наверное, умерли бы от страха, если бы не голос, говоривший им: "Не бойтесь!"
Они стали прислушиваться.
-- Не бойтесь: я возвещаю вам великую радость для всех людей.
Голос тихий и внятный проник им в души и вселил уверенность. Они приподнялись на колена и, с благоговением подняв взоры, увидели перед собой человека, окруженного великим сиянием: он был в одеянии нестерпимой белизны, над плечами его виднелись вершины блестящих сложенных крыльев. Он простер к ним руки, как бы благословляя их. Лицо его сияло божественной красотой.
Им часто приходилось слышать и самим говорить об ангелах. Теперь они с уверенностью говорили себе: "С нами Бог, а это тот, кто некогда являлся пророку на реке Улай".
Ангел же говорил: "...ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, Который есть Христос Господь..." (Евангелие от Луки 2:11).
Он смолк, как бы выжидая, когда слова его запечатлеются в их душах.
-- И вот вам знак! -- продолжал провозвестник. -- Вы найдете младенца в пеленах, лежащего в яслях.
Он смолк: благая весть, принесенная им, была сообщена. Свет, окружавший его, вдруг сделался розовым и начал мерцать, и в то же время на высоте, едва доступной человеческому взору, стали видны взмахи крыльев и послышалось пение множества голосов: "Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение".
Провозвестник поднял свой взор, внемля кому-то в недоступной вышине. Крылья его начали плавно и величественно расправляться, сверху они были белы, как снег, снизу же блистали радужными цветами перламутра. Когда они расправились совсем, он легко поднялся с земли и исчез из виду, окруженный сиянием. Долго еще после того, как он исчез, с неба доносилось славословие, постепенно делаясь все тише и тише: "Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение".
Когда пастухи пришли в себя, они с недоумением глядели друг на друга, пока один из них не произнес:
-- То был Гавриил, посланник Бога.
Все промолчали.
-- Он сказал, что Бог Христос родился!
-- Он сказал и то, что это произошло в городе Давида -- стало быть, в нашем Вифлееме -- и что мы найдем там младенца в пеленах, лежащего в яслях.
Первый из говоривших смотрел задумчиво на огонь и наконец, словно найдя искомое, произнес:
-- Только в одном месте в Вифлееме есть ясли. Это в пещере близ старой канны.
-- Братья, пойдемте посмотрим, что там. Старейшины и ученые давно уже ищут Христа. И вот Он родился, и Бог дал нам знамение, по которому мы узнаем Его. Пойдемте, поклонимся Ему.
-- А как же стада?
-- Бог позаботится о них. Спешим!
Они все разом оставили загон, обошли гору и через город проникли к воротам канны, у которых стоял привратник.
-- Что вам надо? -- спросил он.
-- Нынешней ночью мы видели и слышали великое знамение, -- ответили они.
-- И мы сегодня видели знамение, но ничего не слышали. Что же вы слышали?
-- Дозволь нам пройти в пещеру, которая в ограде, чтобы увериться в слышанном: "Родился Христос", потом мы тебе все расскажем. Пойдем с нами, увидишь и сам.
Привратник презрительно засмеялся.
-- А если и Христос, так как же вы узнаете Его?
Они прошли двором, не обратив на себя внимания, хотя многие еще не спали, разговаривая о чудесном свете. Дверь в пещеру была отперта, и внутри виднелся свет от фонаря.
-- Мир вам, -- сказал привратник Иосифу и бет-дагониту. -- Эти люди разыскивают младенца, родившегося нынешней ночью.
В этот момент простодушное лицо Иосифа выразило волнение, и он сказал:
-- Вот тут дитя.
Он провел их к яслям, в них действительно лежал ребенок. Принесли фонарь, и пастухи в молчании остановились возле яслей.
-- Где же мать? -- спросил привратник.
Одна из женщин, взяв на руки ребенка, подошла к Mapии, лежавшей неподалеку, и вручила ей младенца.
-- Это и есть Христос, -- сказал один из пастухов.
-- Христос! -- повторили все, упав с молитвой на колени.
Один из них произнес:
-- Это Бог, и слава Его превыше неба и земли.
Поцеловав полы платья Марии, эти простые люди удалились с сердцами, переполненными радостью. В канне они рассказали теснившемуся вокруг них народу обо всем происшедшим с ними. На обратном пути они все время повторяли: "Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение!"
В последующие дни пещера посещалась многими любопытствующими: некоторые поверили, большинство же отнеслось с сомнением.

Три волхва.

В одиннадцатый день от рождения младенца три волхва приближались по Сихемской дороге к Иерусалиму. Переехав Кедронский поток, они стали чаще встречать народ.
Иудея по необходимости служила международной дорогой. Это обстоятельство было источником ее богатств: Иерусалим мог облагать пошлиной весь товар мимоидущих торговцев. Нигде, кроме Рима, не собиралось такое множество народа, как в Иерусалиме, и нигде иностранец не привлекал к себе столь ничтожное внимание горожан. И все-таки эти три человека возбуждали интерес у всех.
При дороге сидели несколько женщин. Ребенок одной из них, увидев путешественников, захлопал в ладошки и закричал:
-- Смотрите, смотрите: вот так колокольчики! Какие большие верблюды!
Колокольчики на верблюдах были серебряные, сами же верблюды были огромные и белые, их упряжь говорила о долгом путешествии по пустыне и указывала на богатство хозяев. Но не колокольчики, не верблюды и не их упряжь, точно так же, как и не сами путники, вызывали изумление: изумлял всех вопрос, задаваемый человеком, ехавшим на переднем верблюде.
С севера дорога к Иерусалиму идет через равнину, постепенно понижающуюся к югу, так что Дамасские ворота находятся как бы в углублении. Дорога узка, но хорошо укатана многочисленными путешественниками, только кое-где булыжники, обнаженные дождевыми потоками, мешают идти по ней. Справа и слева от нее видны поля и роскошные оливковые рощи, что делает дорогу прекрасной, в особенности же для путешественников, оставивших за собой необъятный простор пустыни. На этой-то дороге, у гробницы, три путника встретили людей, шедших им навстречу, и остановились перед ними.
-- Добрые люди, -- сказал Валтасар, поглаживая бороду и несколько склонившись с сиденья, -- до Иерусалима ведь уже недалеко?
-- Да, -- отвечала женщина с ребенком на руках. -- Если бы не мешали те деревья на холме, можно было бы увидеть башни рынка.
Валтасар переглянулся с греком и индусом и спросил:
-- Где здесь новорожденный Царь иудеев?
Женщины посмотрели друг на друга и ничего не ответили.
-- Вы разве не слыхали о Нем?
-- Нет.
-- В таком случае расскажите всем, что мы видели Его звезду на востоке и пришли поклониться Ему.
Тот же вопрос путники задавали многим, но одинаково безуспешно. Встретившаяся им по пути к гроту Иеремии толпа так сильно была удивлена их видом и вопросом, что последовала за ними обратно в город.
Путешественники совсем не обращали внимания на окружающее, а вид, открывшийся перед ними, стоил того, чтобы залюбоваться им. Невдалеке располагалась деревня, за ней стена с сорока высокими массивными башнями. Вдали красовался Сион, высочайший из холмов, увенчанный мраморными дворцами. Храм на горе Mopиa, считавшийся одним из чудес, блистал своими террасами, и царственные горы, окружая Священный Город, образовали как бы громадную чашу, на дне которой стоял Иерусалим.
Наконец дромадеры подошли к высокой башне над Дамасскими воротами, где сходились дороги из Сихема, Иерихона и Гаваона. Толпа, следовавшая за верблюдами, успела к этому времени возрасти. Валтасар остановился для переговоров с часовым.
-- Мир тебе! -- сказал египтянин.
Часовой не ответил.
-- Мы пришли издалека в поисках новорожденного Царя иудеев. Не можешь ли ты указать нам, где Он находится?
Солдат поднял забрало своего шлема и громко крикнул. Из помещения с правой стороны ворот появился офицер.
-- Дорогу! -- кричал он, пробиваясь сквозь толпу, и так как ему повиновались неохотно, он прочистил себе дорогу, быстро вертя дротиком направо и налево.
-- Что тебе надо? -- обратился он к Валтасару на местном наречии.
На том же языке Валтасар отвечал ему:
-- Где здесь новорожденный Царь иудеев?
-- Ирод? -- спросил сбитый с толку офицер.
-- Царствование Ирода от кесаря: не Ирода нам надо.
-- У иудеев нет другого царя.
-- Но мы видели Его звезду на востоке и пришли поклониться Ему.
Римлянин недоумевал.
-- Спросите ученых в храме или первосвященника Анну, -- наконец произнес он, -- а лучше всего самого Ирода. Если есть, кроме него, царь иудеев, он разыщет его.
Офицер пропустил чужестранцев, и те прошли в ворота.

Собрание синедриона.

В тот же вечер перед закатом солнца несколько женщин стирали белье на верхней ступеньке лестницы, спускавшейся к бассейну Силоамской купели. Каждая из них стояла на коленях перед большим глиняным сосудом. Девушка приносила им воду. Она пела, черпая ее. Песня была веселая и, без сомнения, облегчала им труд. По временам они присаживались и смотрели на Офелский склон, из-за которого возвышалась гора Соблазна, окрашенная нежными красками под лучами заходящего солнца.
В то время как они терли и полоскали белье, к ним подошли еще две женщины с кувшинами на плечах.
-- Мир вам, -- сказала одна из них. -- Ночь близко, пора кончать.
-- Говорят, родился Христос, -- отозвалась другая и приготовилась рассказывать.
Любопытно было посмотреть на оживление, которое выразилось на лицах работниц. Перевернув тазы, они быстро превратили их в сиденья.
-- Христос! -- вскричали слушательницы.
-- Да, говорят, что Он.
-- Кто же говорит?
-- Да все.
-- А верят-то все ли?
-- Сегодня к вечеру три человека через Кедронский поток выехали на Сихемскую дорогу, -- обстоятельно, дабы уничтожить всякое сомнение, начала рассказ одна из женщин. -- Они ехали на совершенно белых и таких высоких верблюдах, каких в Иерусалиме и не видали. Путники эти -- люди знатные и богатые. Пряжки на их седлах были золотые, а серебряные колокольчики звучали, как настоящая музыка! По-видимому, они пришли издалека. Один из них обращался даже к женщинам и детям с одним неизменным вопросом: "Где Царь иудеев?" Никто не понимал, чего они хотят. Так проходили они, говоря: "Мы видели Его звезду на востоке и пришли поклониться Ему". В воротах они обратились с тем же вопросом к римлянину. Он же, понимая не более простонародья, направил их к Ироду.
-- Где же они теперь?
-- В канне. Множество народу идет посмотреть на них.
-- А кто они?
-- Никто не знает. Говорят, что это персидские мудрецы-гадатели по звездам, а может быть, пророки вроде Илии и Иеремии.
-- Кого же они разумеют Царем иудеев?
-- Христа. Он будто бы только что родился.
Одна из женщин засмеялась:
-- Если я Его увижу, я уверую в Него.
Другая последовала ее примеру:
-- И я также, -- сказала она, -- если увижу, что Он воскрешает мертвых, уверую.
Третья спокойно заметила:
-- Давно уже предвещали Его пришествие. Для меня достаточно было бы увидеть, что Он исцелил хотя бы одного прокаженного.
Так в разговорах они просидели до самого наступления ночи, когда холодный воздух разогнал их по домам.
Вечером во дворце на Сионской горе состоялось собрание приблизительно пятидесяти лиц, никогда не собиравшихся иначе как по приказу Ирода, и то когда последнему требовались разъяснения каких-либо запутанных мест еврейской истории и права. Короче, это было собрание наиболее известных своей ученостью учителей и первосвященников, спокойных и мягкоречивых философов-стоиков, социалистов ессеев, саддукеев и фарисеев. Собрание состоялось в одном из внутренних залов дворца, украшенном в римском стиле. Мозаичный пол был выложен мраморными плитами в виде шахматной доски, стены без окон украшали фрески с панелями шафранно-желтого цвета. Диван с подушками занимал середину комнаты и имел форму буквы U, обращенной раскрытым концом ко входной двери. В излучине дивана помещался большой бронзовый треножник изящной работы с инкрустацией из золота и серебра, над ним с потолка спускалась люстра с семью светильниками.
На диване сидели люди, по большей части почтенных лет. Бороды обрамляли их лица с крупными носами, большие черные глаза были резко оттенены черными бровями. Держали они себя с достоинством, подобно патриархам. Словом, это было заседание синедриона.
Человек, сидевший перед треножником во главе дивана, имея по обеим сторонам остальных присутствующих, был, очевидно, главой собрания и потому наиболее заслуживает внимания читателя.
Он был высокого роста, но страшно сморщенный и сгорбившийся. Его белое платье складками спадало с плеч, не обнаруживая никаких намеков на мускулы. Руки, наполовину скрытые шелковыми рукавами, покоились на коленях. Когда он говорил, большой палец правой руки по временам конвульсивно вздрагивал, и казалось, что это было единственное движение, на которое он способен. Но голова его была великолепна. Редкие волосы, как тонкие серебряные нити, обрамляли его затылок; на широком, совершенно обнаженном черепе кожа была ослепительна: виски глубоко впали, отчего лоб резче выступал вперед, словно неприступная скала; глаза были бесцветны и тусклы; нос приплюснут; вся нижняя часть лица закрыта длинной почтенной бородой, как у Аарона. Таков был вавилонянин Гиллель! В Израиле ученые давно сменили пророков, он же считался первым по своей учености во всем, кроме божественного откровения. Хотя ему было уже 106 лет, он все еще состоял главой большого училища.
Шли дебаты, но в описываемый момент собрание уже пришло к решению, и каждому, по-видимому, хотелось отдохнуть. Почтенный Гиллель позвал юного слугу.
-- Поди скажи царю, мы готовы дать ему ответ.
Мальчик поспешно удалился.
Спустя некоторое время в помещение вошли два офицера и встали по обе стороны дверей. За ними медленно появился старик поразительной внешности, одетый в опушенную багрецом пурпурную мантию, охваченную в талии золотым поясом такой тонкой работы, что он сгибался, как кожа. Пряжки башмаков искрились драгоценными камнями. Узкий филигранный венец красовался над тарбушем из нежнейшего бархата. Вместо печати с его пояса свешивался кинжал. Старик шел прихрамывая, тяжело опираясь на посох. Он направился прямо к дивану, все время смотря в пол, потом, как бы вспомнив, что он перед собранием, и пробуждаясь в его присутствии, выпрямился и надменно обвел глазами собрание, как будто подозревая во всех присутствующих своих врагов. Мрачен, подозрителен и грозен был его взгляд. Таков был Ирод Великий -- с телом, изнуренным болезнями, с совестью, запятнанной преступлениями, с богато одаренным умом, с душой, родственной кесарю. Уже шестидесятисемилетним стариком он бдительно охранял свой трон и был безжалостным деспотом.
В собрании произошло общее движение: одни приветствовали его салямом, другие почтительно преклоняли колено, причем руки прикладывали к бороде или груди.
Осмотревшись, Ирод приблизился к треножнику.
-- Ответ! -- сказал царь с величавой простотой, обращаясь к Гиллелю и опираясь обеими руками на свой посох. -- Ответ!
Глаза патриарха кротко засветились: подняв голову и глядя прямо в лицо вопрошавшему, он отвечал, сосредоточивая на себе все внимание присутствующих.
-- О царь, да будет с тобой мир Бога Авраама, Исаака и Иакова! -- так начал он и затем продолжил:
-- Ты спросил нас о том, где должен родиться Христос?
Царь утвердительно кивнул головой. Его злые глаза были по-прежнему устремлены на Гиллеля.
-- Слушай же, царь: говоря от себя и от лица всех присутствующих братьев, я утверждаю, что Христос родится в Вифлееме Иудейском, ибо так написано у пророка: "...И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем не меньше воеводств Иудиных, ибо из тебя произойдет Вождь, Который упасет народ Мой, Израиля" (Евангелие от Матфея 2:6).
Лицо Ирода было неспокойно, глаза его блуждали. Он думал. Все затаили дыхание. Наконец, он повернулся и вышел из комнаты.
-- Братья, -- сказал Гиллель, -- мы можем разойтись.
Присутствующие поднялись и стали расходиться.
-- Симон, -- сказал снова Гиллель.
Человек лет пятидесяти, но по виду совершенно юноша, откликнулся на его голос и подошел к нему.
-- Дай мне твою руку, пойдем к носилкам.
Сильный человек наклонился, старик дряблыми руками оперся на него и, встав, колеблющимися шагами направился к двери. Так удалились знаменитый Гиллель и Симон, его сын, наследник мудрости, учености и сана своего отца.
Позже вечером волхвы лежали в льюине канны. Камни служили им изголовьями. Наблюдая мерцание звезд, они мечтали о предстоящем: "Как это должно случиться? Как это сбудется?" Они уже достигли Иерусалима: они заявили о рождении Христа, они искали Его, все свои упования возлагая на Святого Духа.
Волхвы еще пребывали в мечтаниях, как вдруг вошел человек и, остановившись у входа, заслонил им свет.
-- Проснитесь! -- сказал он. -- Я явился к вам с неотложным поручением.
Все поднялись.
-- От кого? -- спросил египтянин.
-- От царя Ирода.
Всех бросило в дрожь.
-- Ты управляющий канны? -- робко спросил Валтасар.
-- Да.
-- Чего желает от нас царь?
-- Он сам сообщит вам. Посланник его за воротами.
Они поднялись, надели сандалии, облеклись в плащи и вышли навстречу посланнику.
-- Приветствую вас, да будет над вами мир. Прошу вас меня простить: мой властелин, царь, послал меня к вам, чтобы пригласить вас во дворец, где он желал бы переговорить с вами наедине.
-- Желания царя для нас закон, -- заметил Валтасар посланнику. -- Мы последуем за тобой.
Затем египтянин подошел к управляющему и сказал ему на ухо:
-- Тебе известно, где во дворце сложены наши вещи и где помещаются наши верблюды. Нельзя ли во время нашего отсутствия приготовить все это к нашему отъезду, если того потребуют обстоятельства?
-- Ступайте и положитесь на меня, -- отвечал управляющий.
Следуя за своим провожатым, волхвы шли в глубоком молчании. Тускло мерцали звезды, их свет еще более скрадывался стенами по обеим сторонам дороги. Улицы Святого Города тогда были так же тесны, как и теперь, но не так неровны, потому что великий строитель, не удовлетворяясь требованиями одной красоты, придавал большое значение опрятности и удобству.
При свете огней они мельком оглядели здание дворца и неподвижных стражей, затем смело вошли внутрь. Им пришлось проходить по залам со сводами, через дворы, между колоннад, не всегда освещенных, подниматься на высокие лестницы, минуя бесчисленные коридоры и служебные помещения. Наконец их ввели в высокую башню. Проводник остановился и, указывая на растворенную дверь, сказал им:
-- Входите, там царь.
Воздух в зале был пропитан благоуханием сандала, и все здесь дышало негой. На полу был разостлан мохнатый ковер, на нем возвышался трон. Смущенные посетители, однако, имели время мельком разглядеть резные вызолоченные оттоманки и диваны, опахала, драгоценные сосуды, музыкальные инструменты, золотые подсвечники, стены, расписанные в стиле сладострастной греческой школы, один взгляд на которые заставил бы фарисея отвернуться в священном ужасе.
Они приблизились к краю ковра и пали ниц. Царь позвонил. Вошел служитель и поставил перед троном три скамьи.
-- Садитесь, -- милостиво сказал им монарх и, когда они уселись, продолжил: -- Сегодня я получил известие о прибытии через северные ворота трех чужеземцев. Вы ли это?
Египтянин, переглянувшись с греком и индусом, отвечал с глубоким салямом:
-- Если бы то были не мы, не послал бы за нами могущественный Ирод, слава которого, подобно фимиаму, наполняет весь мир. Без всякого сомнения, эти чужеземцы -- мы.
Ирод одобрительно махнул рукой.
-- Кто вы? Откуда пришли? -- спросил он и многозначительно прибавил: -- Пусть каждый говорит за себя.
Поочередно все отвечали ему, указывая только на место своего рождения и рассказывая, какими дорогами они пришли в Иерусалим. Ирод, немного разочарованный, спросил более прямо:
-- Какой вопрос вы задали в воротах офицеру?
-- Мы спросили его, где родившийся Царь иудеев.
-- Мне ясно теперь, почему народ так заинтересовался вами. Вы и во мне возбуждаете не меньшее любопытство. Разве существует царь иудеев, кроме меня?
Египтянин не пытался увильнуть.
-- Он недавно родился.
На сумрачном лице монарха, как бы под влиянием мучительных воспоминаний, выразилось страдание. Перед ним, взывая о мести, встали призраки убитых им детей. Несколько оправившись от волнения, он резко спросил:
-- Где новый царь?
-- Об этом-то, царь, мы и вопрошаем.
-- Вы являетесь с загадкой более трудной, чем те, разрешать которые приходилось Соломону, -- заметил Ирод и затем продолжал:
-- Я уже в том возрасте, когда любопытство так же непреодолимо, как и в детские годы, и когда издеваться над ним -- жестоко. Сообщите мне все, что вы знаете о Нем, и я окружу вас почестями, какие царь воздает царю. Говорите, что известно вам о новорожденном, и я присоединюсь к вам в поисках Его, а когда мы Его найдем, исполню все, что вы пожелаете. Я перевезу Его в Иерусалим, научу искусству царствовать, воспользуюсь расположением ко мне кесаря, чтобы упрочить Его славу. Клянусь, между нами не будет места зависти. Но скажите мне, как вы узнали об этом в одно и то же время, несмотря на то, что моря и пустыни отделяли вас друг от друга?
-- Я скажу тебе, царь, всю правду.
-- Говори, -- ответил царь.
Валтасар выпрямился и торжественно сказал:
-- Существует всемогущий Бог!
Ирод заметно вздрогнул.
-- Он заповедал нам идти сюда, обещая, что здесь мы найдем Спасителя мира, узрим Его, поклонимся Ему и засвидетельствуем то, что Он явился в мир. В знак этого каждому из нас дано было видеть звезду, а Дух Божий пребывал с нами. О царь, Дух Его и теперь не покидает нас!
Сильное чувство овладело всеми троими. Пристальный взгляд Ирода быстро перебегал от одного к другому. Он относился к ним все более подозрительно.
-- Вы издеваетесь надо мной? -- сказал он. -- Если нет, то скажите, что последует за пришествием нового царя.
-- Спасение людей от их несчастья.
-- Каким образом?
-- Угодными Богу путями: верой, любовью и добрыми делами.
-- В таком случае, -- Ирод остановился, но затем продолжил:
-- Вы предвозвестники Христа? В этом ваше назначение?
Валтасар низко поклонился.
-- Мы всегда готовы служить тебе, царь.
Монарх позвонил, и явился служитель.
-- Принеси дары, -- сказал Ирод.
Служитель удалился и, возвратившись через некоторое время, стоя на коленях перед гостями, подал каждому из них по верхнему платью из алой и синей материи и золотому поясу.
Они, согласно восточному обычаю, выразили благодарность за оказываемые почести, пав ниц.
-- Еще одно слово, -- сказал Ирод, когда кончилась эта церемония. -- Вы говорили офицеру у ворот, а теперь и мне, что видели звезду на востоке. Когда она появилась?
-- Когда мы получили повеление идти сюда.
Ирод встал, давая этим понять, что аудиенция окончилась. Сойдя с трона, он милостиво сказал:
-- Мне кажется, ученые мужи, что вы действительно предвозвестники только что родившегося Христа. Знайте, что я в эту ночь советовался с еврейскими мудрецами, и они единогласно говорят, что Он должен родиться в Вифлееме Иудейском. Идите туда, старательно ищите дитя и, когда вам удастся найти Его, дайте мне знать, чтобы я мог прийти поклониться Ему. На своем пути вы не встретите никаких препятствий, никаких помех. Идите с миром!
И, накинув край мантии на плечо, он оставил комнату. Явился проводник и повел их обратно на улицу, оттуда в канну, при входе в которую грек внезапно сказал:
-- Отправимся, братья, в Вифлеем, как советует царь.
-- Да, -- воскликнул индус, -- Дух пылает во мне.
-- Пусть будет так, -- подхватил с горячностью Валтасар, -- верблюды готовы.
Одарив привратника и справившись о дороге к Яффским воротам, они сели на верблюдов и отправились в путь.
Трое волхвов выехали за город, на дорогу, по которой так недавно еще проходили Иосиф и Мария. Когда они выбрались из Гиннома на Рафаимскую равнину, показался бледный свет, охвативший большое пространство. Свет становился все ярче. Сердца их сильно забились, они закрыли глаза от нестерпимого блеска луча. Когда они дерзнули взглянуть опять, -- удивительно! -- звезда, низко спустившись, тихо двигалась перед ними. Тогда они, скрестив руки, возликовали, и их радости не было границ. "С нами Бог!" -- повторяли они всю дорогу, пока звезда не остановилась над одним из домов на склоне.

Поклонение волхвов.

В начале третьей стражи на восточных холмах Вифлеема уже забрезжило утро, в долине же все еще царила ночь. Сторож на крыше старой канны, озябнув на свежем воздухе, прислушивался к первым различимым звукам, которыми просыпающаяся жизнь приветствует зарю. Вдруг он заметил свет, направлявшийся к дому с холма. Вначале он подумал, что это идет человек с факелом в руке, потом -- что это метеор, но что бы то ни было, а свет становился все ярче и наконец оказался звездой. Страшно испуганный, он закричал, созывая людей. Свет же все приближался. Деревья, дорога, скалы были освещены, как при блеске молнии. Свет становился ослепительным. Более робкие из зрителей пали на колени и молились, закрывая руками лицо, храбрые время от времени открывали глаза и бросали взгляд на загадочный свет. Звезда стояла прямо над домом перед пещерой, в которой родилось дитя.
В это самое время волхвы у ворот канны сошли с верблюдов и попросили их пропустить внутрь. Привратник, как только оправился от страха настолько, чтобы их заметить, сейчас же отодвинул засовы и отворил ворота. При чудесном освещении верблюды производили впечатление призраков, а лица и фигуры путников, не говоря об их внешности иноземцев, дышали такой страстной восторженностью, что еще сильнее возбудили страх привратника: он отступил назад и некоторое время не в силах был ответить на их вопрос: "Это ли Вифлеем Иудейский?"
Начали подходить другие люди, и их появление помогло привратнику прийти в себя.
-- Нет, это только канна, а город дальше, -- ответил он.
-- Нет ли здесь новорожденного дитя?
Присутствующие удивленно взглянули друг на друга и некоторые ответили:
-- Есть, есть!
-- Проводите нас к Нему! -- вскричал Валтасар и торжественно добавил: -- Мы видели Его звезду, ту самую, которую вы видите над домом, и пришли поклониться Ему.
Народ последовал за чужеземцами. Их провели через двор и ввели в ограду. При виде звезды, все стоящей над пещерой, хотя уже менее ослепительной, чем прежде, некоторые в испуге ушли, большая же часть людей осталась с ними. Когда чужеземцы подошли к дому, звезда поднялась, а когда они были в дверях, она уже высоко стояла над головами и начинала пропадать. Когда же они вошли, звезда совершенно исчезла. У всех видевших это явление возникло убеждение в чудесной связи, с одной стороны, между звездой и чужеземцами, с другой -- между звездой и некоторыми из находившихся в пещере. Когда дверь растворилась, народ толпой двинулся в помещение.
Комната освещалась фонарем, дававшим возможность чужеземцам увидеть мать с проснувшимся дитятей на коленях.
-- Это твое дитя? -- спросил Валтасар.
И та, для которой вся жизнь заключалась в этом младенце, Которого она носила под сердцем своим, подняв Его к свету, сказала:
-- Да, это мой сын!
Они увидели дитя, похожее на других детей. Они пали ниц и поклонились Ему.
Спустя некоторое время они поднялись с колен и отправились к верблюдам, затем принесли дары, состоявшие из золота, ладана и смирны, и положили их перед ребенком, не переставая произносить благоговейные молитвы, в которых не было ни одного заранее придуманного слова, ибо мудрый знает, что молитва от чистого сердца всегда была, есть и будет вдохновенной песней. Они поклонились Ему без всякого сомнения.
Почему?
Их вера основывалась на знамениях, ниспосланных Тем, Кого мы с тех пор признаем за Отца, и им было вполне достаточно Его обещаний -- они не спрашивали у Него о Его путях.
Немногие видели знамение и слышали обещание: мать, Иосиф, пастухи и три волхва, однако все уверовали одинаково. Это значит, что тогда еще Бог был -- все, а Сын -- ничто, но скоро настанет время, читатель, когда все знамения будут исходить от Сына, и счастливы те, кто тогда уверует в Него.

0

9

С. А. Ширинский-Шихматов. На Рождество Господне.

http://s52.radikal.ru/i138/1007/c2/2b1fa0f54739.jpg

Христос раждается - народы! Славьте с кликом,
Христос низшел с небес - сретайте общим ликом,
Христос в стране земной - неситесь выспрь умом;
Христа возвеличай, вселенная! Вовеки,
Христа в веселии воспойте, человеки!
Христос прославился в рождении самом.
Бог Слово! Сын Отца! Незримаго зерцало!
Твое во времени, Превечный! Рождество
Свет богознания вселенной возсияло,
И веры Твоея настало торжество:
Тогда, ея лучем, чудесно просвященны,
Учились от звезды поклонники звездам,
От буйства исхитив умы свои прелыценны,
По новым шествовать к премудрости следам,
И кланяться Тебе, о Солнце правды вечной!
И знать Тебя и чтить, Восток от высоты!
Господь! склонись и к нам - и дар хвалы сердечной
От нашей приими словесной нищеты.

0

10

Любимый О Генри...

Это самый настоящий рождественский рассказ , О Генри написал его перед Рождеством 1899 г, будучи заключенным № 34627.
Он писал его для своей дочери Маргарет
Это был дебют Уильяма Сиднея Портера.

Рождественский чулок Дика-Свистуна

http://s001.radikal.ru/i196/1007/b6/222be5ef42c4.jpg

По достижении двадцатилетнего возраста искусительный плод вполне созрел. Если вам случалось бывать хотя бы на расстоянии пятидесяти миль по соседству с ранчо Сэндаун, вы наверняка слышали об этом чуде. Густые, черные, как смоль, волосы, темно-карие глаза, а смех точно журчание ручейка, бегущего по прерии. Имя — Розита Мак Меллэн. То была дочь старого Мак Меллэна, владевшего овечьим ранчо Сэндаун.
Однажды в Сэндаун прибыли верхом на двух золотисто-рыжих конях,— или, выражаясь точнее, на облезлых гнедых,— два претендента на руку Розиты. Один из них был Мэдисон Лэн, а другой Малыш с Фрио. Но в это время его не звали Малышом с Фрио: он еще не успел тогда заслужить честь особой клички. Имя его было по-просту Джонни Мак Рой.
Не подумайте, однако, что эти двое являлись единственными обожателями прекрасной Розиты. Дюжина других коней грызла удила, стоя у длинной коновязи ранчо Сэндаун. Множество глаз при виде Розиты становились совсем бараньими, хотя и не принадлежали баранам Дэна Мак Меллэна. Но Медисон Лэн и Джонни Мак Рой далеко обогнали остальных участников этого ганди-капа, а потому мы и заносим их имена в летопись.
Мэдисон Лэн, молодой скотовод из округа Ньюесес, остался победителем. Он и Розита были обвенчаны в день Рождества.

Вооруженные, веселые, шумные ковбои и овчары, великодушно отложив свою наследственную взаимную ненависть, соединились вместе, чтобы общими силами отпраздновать торжество.
В ранчо Сэндаун стон стоял от револьверных залпов, от блеска сбруи и глаз, от поздравлений и приветствий.
Но когда свадебное торжество достигло крайнего предела веселья, вдруг появился Джой Мак Рой, мрачный, терзаемый ревностью, похожий на одержимого.
— Я вам сейчас поднесу рождественский подарок!! —. завопил он громовым голосом и встал у дверей, держа в руках револьвер 45-го калибра. Уже в те времена он имел репутацию необычайно меткого стрелка.
Первая его пуля сразила мочку правого уха у Мэдисона Лэна. Дуло револьвера отклонилось на один дюйм. Следующий выстрел поразил бы новобрачную, если бы у овчара Карстона винтики в голове не оказались бы хорошо смазанными и не работали бы так быстро. Садясь за стол, гости, соблюдая хороший тон, повесили свои револьверы, вместе с поясами, на гвозди, вбитые в стену.
Но Карстон с необычайной быстротой швырнул в Мак Роя свою тарелку с жареной дичью и картошкой и испортил ему прицел. Вторая пуля сбила только белые лепестки с цветка — «испанского кинжала», торчавшего фута на два над головой Розиты.
Гости вскочили со стульев и бросились к оружию.
Стрелять в жениха и невесту во время свадьбы показалось им поступком крайне бестактным. Через шесть секунд двадцать пуль должны были устремиться к Мак Рою.
— В следующий раз я буду точнее стрелять!— прокричал Джонни,— И этот следующий раз настанет скоро!
И он быстро скрылся.
Карстон, овчар, движимый после успешного опыта с брошенной тарелкой жаждой новых подвигов, первый добежал до дверей. Пуля Мак Роя из темноты уложила его. Тогда ковбои бросились за ним, взывая к мщению; вообще, убийство овчара не всегда вызывало возмущение с их стороны, но в данном случае оно определенно шло вразрез с правилами приличия. Карстон не был виноват ни в чем; он не принимал никакого участия в обряде бракосочетания; и никто даже не слыхал, чтобы он декламировал гостям рождественские гимны.
Но вылазка не удалась. Мак Рой был уже в седле и несся вскачь, осыпая своих преследователей громкими проклятиями-угрозами, и скрылся в спасительных зарослях чаппарели..

В ту ночь и родился Малыш с Фрио. Он стал «вредным элементом» этих краев. Отвергнутый мисс Мак Меллэн, он сделался опасным отщепенцем. Когда полицейские явились арестовать его за убийство Карстона, он убил двоих из них и затем стал вести жизнь отщепенца. Он научился удивительно хорошо стрелять с обеих рук.
Иногда он появлялся в городках и поселках, затевал ссоры по малейшему поводу, укладывал своего противника и смеялся над блюстителями закона. Он был так хладнокровен, так беспощаден, так проворен, так бесчеловечно
кровожаден, что его и ловить побаивались. Когда наконец его застрелил маленький однорукий мексиканец, который сам еле жив был от страха, на душе Малыша с Фрио было уже восемнадцать убийств.. Около половины жертв он уложил в честном поединке, где исход зависел от быстроты выстрела. Другую половину он умертвил просто из жестокости, ради одного удовольствия.
Много существует на границе рассказов о его дерзкой храбрости и отваге. Но он не был из породы тех головорезов, у которых все-таки бывают минуты великодушия и даже кротости. Уверяют, что он никогда не знал чувства милосердия к лицам, вызвавшим его гнев. Однако в этот и в каждый день Рождества как-то хочется отдать по возможности каждому должное за всякую искру добра, которая могла бы в нем оказаться. Если Малыш с Фрио совершил когда-нибудь доброе дело, если в сердце его шевельнулось когда-нибудь великодушное чувство, это случилось именно в этот день. Вот каким образом это произошло..

Человеку, потерпевшему неудачу в любви, никогда не следует вдыхать аромат цветов ратамы. Они опасно освежают память.
Однажды в декабре в округе Фрио ратама стояла в полном цвету: зима была теплая, точно весна. Мимо ехал Малыш с Фрио со своим сообщником по убийствам Франком-Мексиканцем. Малыш остановил своего мустанга, но остался в седле, задумчивый и нахмуренный, зловеще прищурив глаза. Слабый, сладкий аромат затронул какие-то фибры в нем, проникнув сквозь сковывавшую его броню из льда и железа.

— Не понимаю, о чем это я думаю, Мекс,— сказал он своим обычным мягким и певучим голосом.— Как это я мог забыть про один рождественский подарок? Завтра ночью поеду и пристрелю Мэдисона Лэна в его собственном доме. Он отбил у меня мою девушку. Розита вышла бы за меня, не встань он между нами. Сам не понимаю, как я это откладывал до сих пор.
— А, ерунда, Малыш! — сказал Мексиканец.— Не говори вздора. Ты знаешь, что завтра нельзя будет и на милю подъехать к дому Мэда Лэна. Я видел третьего дня старика Аллена, и он сказал мне, что у Мэда на Рождестве будут гости. Помнишь, как ты испортил торжество в день свадьбы Мэда и какие ты посылал угрозы? Неужели ты думаешь, что Мэд Лэн не держит теперь ухо востро, в предположении, что некто мистер Малыш может незванно появиться среди гостей? Тошно слушать, Малыш, такие речи.
— Я поеду, — спокойно повторил Малыш, — на праздник к Мэдисону Лэну и убью его. Мне давно надо было сделать это. Знаешь, Мекс, ровно две недели назад я видел во сне, что я женат на Розите, а не он; и мы жили вместе в доме, и я видел, как она мне улыбается... и проклятье, Мекс! — она досталась ему! но зато он будет моим,— да, сударь, она стала его в канун Рождества, и в этот же день он будет моим.
— Есть ведь и другие способы самоубийства, — посоветовал Мексиканец.— Почему бы тебе просто не отдаться в руки шерифу?
— Он будем моим,— сказал Малыш.

Канун Рождества наступил; воздух был мягок, точно в апреле. Быть может, был отдаленный намек на мороз, но он только пощипывал, как сельтерская вода, и в воздухе носился легкий запах поздних полевых, цветов и мескитной травы.
Вечером все пять или шесть комнат ранчо ярко осветились. В одной из комнат горела елка: у Лэнов был
трехлетний сынишка и ожидалось человек двенадцать, или более, гостей из ближайших ранчо.
Когда стемнело, Кэдисбн Лэн отозвал в сторону Джима Бэльчэра и еще троих ковбоев, служивших у него на ранчо.
— Слушайте, ребята,— сказал Лэн,— держите ухо востро. Ходите вокруг дома и наблюдайте зорко за дорогой.
Все вы знаете Малыша с Фрио, как его теперь зовут; если вы его увидите, откройте по нему огонь без всяких предисловий. Я не очень-то боюсь, что он явится сюда, но Розите страшно. Она боится этого каждое Рождество, с тех пор,. как мы женаты.
Вскоре приехали гости, в таратайках и верхами, и начали располагаться в комнатах. Вечер проходил весело.
Гости с удовольствием ели отличный ужин, приготовленный Розитой, и похваливали хозяйку, а затем разбрелись группами по комнатам и по широкой «галерее», куря и болтая.

Елка, разумеется, привела в восторг малышей; в особенности они обрадовались, когда появился рождественский дед, с великолепной белой бородой, одетый в белый мех, и начал раздавать игрушки.
— Это мой папа,— объявил шестилетний Билли Сэмпсон,— я видел, как он одевался.
Бэркли, овчар, старый приятель Лэна, остановил Розиту, когда она шла мимо него по галерее, где он сидел и курил.
— Ну, что же, мисс Лэн,— сказал он,— вы, надеюсь, перестали теперь каждое Рождество бояться этого парня, Мак Роя, не правда ли? Мы как раз толковали об этом с Мэдисоном.
— Почти,— улыбаясь, ответила Розита,— но я все-таки иногда нервничаю. Никогда не забуду я этого ужаса, когда он чуть не убил нас.
— Это самый безжалостный негодяй в мире,— сказал Бэркли.— Всем жителям округа следовало бы подняться и сделать на него облаву, как на волка.
— Он совершил ужасные преступления,— сказала Розита,— но... я... не знаю. Я думаю, что в каждом человеке где-то в глубине души таится крупица добра. Он не всегда был злодеем — я это знаю.
Розита вышла в коридор между комнатами. Рождественский дед, в бороде и мехах, как раз проходил
мимо.
— Я слышал в окно, что вы говорили, мисс Лэн,—сказал он.— В тот момент я только что опустил руку в карман, чтобы вынуть рождественский подарок Вашему мужу. Но вместо этого я оставил подарок Вам. Он там, в комнате направо.
— Спасибо, милый дедушка,— весело сказала Розита.
Она вошла в комнату, а рождественский дед вышел на свежий воздух.
В комнате направо она нашла одного Мэдисона.

— Где же мой подарок? Дед сказал, что оставил его здесь для меня? — спросила Розита..
— Я не видел ничего похожего на подарок,— смеясь, сказал ей муж, — разве только, что он меня назвал подарком?
На следующий день Габриэль Родд, старший ранчо Хо, вошел в почтовую контору в Лома-Альта.
Ну, вот, Малыш с Фрио получил, наконец, свою порцию свинца,— сказал он почтмейстеру.
— Да неужели? Каким образом?-
— Отличился один из мексиканцев-овчаров старого Санхэса. Подумайте только: Малыш с Фрио убит овчаром! Пастух увидел, около полуночи, что он едет мимо лагеря, и так перепугался, что схватил свой винчестер и выпустил заряд. Но всего забавнее то, что Малыш оказался наряженным в полное одеяние рождественского деда с ног до головы. Подумайте только — Малыш с Фрио вздумал разыгрывать Санта Клауса.

0

11

Олечка, спаси Господи!

                                         Ф.М. Достоевский
  Мальчик у Христа на елке

                                                                                                           I

                                                                                            МАЛЬЧИК С РУЧКОЙ

       Дети странный народ, они снятся и мерещатся. Перед елкой и в самую елку перед рождеством я все встречал на улице, на известном углу, одного мальчишку, никак не более как лет семи. В страшный мороз он был одет почти по-летнему, но шея у него была обвязана каким-то старьем, -- значит его все же кто-то снаряжал, посылая. Он ходил "с ручкой"; это технический термин, значит -- просить милостыню. Термин выдумали сами эти мальчики. Таких, как он, множество, они вертятся на вашей дороге и завывают что-то заученное; но этот не завывал и говорил как-то невинно и непривычно и доверчиво смотрел мне в глаза, -- стало быть, лишь начинал профессию. На расспросы мои он сообщил, что у него сестра, сидит без работы, больная; может, и правда, но только я узнал потом, что этих мальчишек тьма-тьмущая: их высылают "с ручкой" хотя бы в самый страшный мороз, и если ничего не наберут, то наверно их ждут побои. Набрав копеек, мальчик возвращается с красными, окоченевшими руками в какой-нибудь подвал, где пьянствует какая-нибудь шайка халатников, из тех самых, которые, "забастовав на фабрике под воскресенье в субботу, возвращаются вновь на работу не ранее как в среду вечером". Там, в подвалах, пьянствуют с ними их голодные и битые жены, тут же пищат голодные грудные их дети. Водка, и грязь, и разврат, а главное, водка. С набранными копейками мальчишку тотчас же посылают в кабак, и он приносит еще вина. В забаву и ему иногда нальют в рот косушку и хохочут, когда он, с пресекшимся дыханием, упадет чуть не без памяти на пол,
       ...и в рот мне водку скверную
       Безжалостно вливал...
       Когда он подрастет, его поскорее сбывают куда-нибудь на фабрику, но все, что он заработает, он опять обязан приносить к халатникам, а те опять пропивают. Но уж и до фабрики эти дети становятся совершенными преступниками. Они бродяжат по городу и знают такие места в разных подвалах, в которые можно пролезть и где можно переночевать незаметно. Один из них ночевал несколько ночей сряду у одного дворника в какой-то корзине, и тот его так и не замечал. Само собою, становятся воришками. Воровство обращается в страсть даже у восьмилетних детей, иногда даже без всякого сознания о преступности действия. Под конец переносят все -- голод, холод, побои, -- только за одно, за свободу, и убегают от своих халатников бродяжить уже от себя. Это дикое существо не понимает иногда ничего, ни где он живет, ни какой он нации, есть ли бог, есть ли государь; даже такие передают об них вещи, что невероятно слышать, и, однакоже, всё факты.

                                                                                                                   II

                                                                                            МАЛЬЧИК У ХРИСТА НА ЕЛКЕ

       Но я романист, и, кажется, одну "историю" сам сочинил. Почему я пишу: "кажется", ведь я сам знаю наверно, что сочинил, но мне все мерещится, что это где-то и когда-то случилось, именно это случилось как раз накануне рождества, в каком-то огромном городе и в ужасный мороз.
       Мерещится мне, был в подвале мальчик, но еще очень маленький, лет шести или даже менее. Этот мальчик проснулся утром в сыром и холодном подвале. Одет он был в какой-то халатик и дрожал. Дыхание его вылетало белым паром, и он, сидя в углу на сундуке, от скуки нарочно пускал этот пар изо рта и забавлялся, смотря, как он вылетает. Но ему очень хотелось кушать. Он несколько раз с утра подходил к нарам, где на тонкой, как блин, подстилке и на каком-то узле под головой вместо подушки лежала больная мать его. Как она здесь очутилась? Должно быть, приехала с своим мальчиком из чужого города и вдруг захворала. Хозяйку углов захватили еще два дня тому в полицию; жильцы разбрелись, дело праздничное, а оставшийся один халатник уже целые сутки лежал мертво пьяный, не дождавшись и праздника. В другом углу комнаты стонала от ревматизма какая-то восьмидесятилетняя старушонка, жившая когда-то и где-то в няньках, а теперь помиравшая одиноко, охая, брюзжа и ворча на мальчика, так что он уже стал бояться подходить к ее углу близко. Напиться-то он где-то достал в сенях, но корочки нигде не нашел и раз в десятый уже подходил разбудить свою маму. Жутко стало ему, наконец, в темноте: давно уже начался вечер, а огня не зажигали. Ощупав лицо мамы, он подивился, что она совсем не двигается и стала такая же холодная, как стена. "Очень уж здесь холодно", -- подумал он, постоял немного, бессознательно забыв свою руку на плече покойницы, потом дохнул на свои пальчики, чтоб отогреть их, и вдруг, нашарив на нарах свой картузишко, потихоньку, ощупью, пошел из подвала. Он еще бы и раньше пошел, да все боялся вверху, на лестнице, большой собаки, которая выла весь день у соседских дверей. Но собаки уже не было, и он вдруг вышел на улицу.
       Господи, какой город! Никогда еще он не видал ничего такого. Там, откудова он приехал, по ночам такой черный мрак, один фонарь на всю улицу. Деревянные низенькие домишки запираются ставнями; на улице, чуть смеркнется -- никого, все затворяются по домам, и только завывают целые стаи собак, сотни и тысячи их, воют и лают всю ночь. Но там было зато так тепло и ему давали кушать, а здесь -- господи, кабы покушать! И какой здесь стук и гром, какой свет и люди, лошади и кареты, и мороз, мороз! Мерзлый пар валит от загнанных лошадей, из жарко дышащих морд их; сквозь рыхлый снег звенят об камни подковы, и все так толкаются, и, господи, так хочется поесть, хоть бы кусочек какой-нибудь, и так больно стало вдруг пальчикам. Мимо прошел блюститель порядка и отвернулся, чтоб не заметить мальчика.
       Вот и опять улица, -- ох какая широкая! Вот здесь так раздавят наверно; как они все кричат, бегут и едут, а свету-то, свету-то! А это что? Ух, какое большое стекло, а за стеклом комната, а в комнате дерево до потолка; это елка, а на елке сколько огней, сколько золотых бумажек и яблоков, а кругом тут же куколки, маленькие лошадки; а по комнате бегают дети, нарядные, чистенькие, смеются и играют, и едят, и пьют что-то. Вот эта девочка начала с мальчиком танцевать, какая хорошенькая девочка! Вот и музыка, сквозь стекло слышно. Глядит мальчик, дивится, уж и смеется, а у него болят уже пальчики и на ножках, а на руках стали совсем красные, уж не сгибаются и больно пошевелить. И вдруг вспомнил мальчик про то, что у него так болят пальчики, заплакал и побежал дальше, и вот опять видит он сквозь другое стекло комнату, опять там деревья, но на столах пироги, всякие -- миндальные, красные, желтые, и сидят там четыре богатые барыни, а кто придет, они тому дают пироги, а отворяется дверь поминутно, входит к ним с улицы много господ. Подкрался мальчик, отворил вдруг дверь и вошел. Ух, как на него закричали и замахали! Одна барыня подошла поскорее и сунула ему в руку копеечку, а сама отворила ему дверь на улицу. Как он испугался! А копеечка тут же выкатилась и зазвенела по ступенькам: не мог он согнуть свои красные пальчики и придержать ее. Выбежал мальчик и пошел поскорей-поскорей, а куда, сам не знает. Хочется ему опять заплакать, да уж боится, и бежит, бежит и на ручки дует. И тоска берет его, потому что стало ему вдруг так одиноко и жутко, и вдруг, господи! Да что ж это опять такое? Стоят люди толпой и дивятся: на окне за стеклом три куклы, маленькие, разодетые в красные и зеленые платьица и совсем-совсем как живые! Какой-то старичок сидит и будто бы играет на большой скрипке, два других стоят тут же и играют на маленьких скрипочках, и в такт качают головками, и друг на друга смотрят, и губы у них шевелятся, говорят, совсем говорят, -- только вот из-за стекла не слышно. И подумал сперва мальчик, что они живые, а как догадался совсем, что это куколки, -- вдруг рассмеялся. Никогда он не видал таких куколок и не знал, что такие есть! И плакать-то ему хочется, но так смешно-смешно на куколок. Вдруг ему почудилось, что сзади его кто-то схватил за халатик: большой злой мальчик стоял подле и вдруг треснул его по голове, сорвал картуз, а сам снизу поддал ему ножкой. Покатился мальчик наземь, тут закричали, обомлел он, вскочил и бежать-бежать, и вдруг забежал сам не знает куда, в подворотню, на чужой двор, -- и присел за дровами: "Тут не сыщут, да и темно".
       Присел он и скорчился, а сам отдышаться не может от страху и вдруг, совсем вдруг, стало так ему хорошо: ручки и ножки вдруг перестали болеть и стало так тепло, так тепло, как на печке; вот он весь вздрогнул: ах, да ведь он было заснул! Как хорошо тут заснуть: "Посижу здесь и пойду опять посмотреть на куколок, -- подумал мальчик и усмехнулся, вспомнив про них,-- совсем как живые!.." И вдруг ему послышалось, что над ним запела его мама песенку. "Мама, я сплю, ах, как тут спать хорошо!"
       -- Пойдем ко мне на елку, мальчик, -- прошептал над ним вдруг тихий голос.
       Он подумал было, что это все его мама, но нет, не она; кто же это его позвал, он не видит, но кто-то нагнулся над ним и обнял его в темноте, а он протянул ему руку и... и вдруг, -- о, какой свет! О, какая елка! Да и не елка это, он и не видал еще таких деревьев! Где это он теперь: все блестит, все сияет и кругом всё куколки, -- но нет, это всё мальчики и девочки, только такие светлые, все они кружатся около него, летают, все они целуют его, берут его, несут с собою, да и сам он летит, и видит он: смотрит его мама и смеется на него радостно.
       -- Мама! Мама! Ах, как хорошо тут, мама! -- кричит ей мальчик, и опять целуется с детьми, и хочется ему рассказать им поскорее про тех куколок за стеклом. -- Кто вы, мальчики? Кто вы, девочки? -- спрашивает он, смеясь и любя их.
       -- Это "Христова елка", -- отвечают они ему. -- У Христа всегда в этот день елка для маленьких деточек, у которых там нет своей елки... -- И узнал он, что мальчики эти и девочки все были всё такие же, как он, дети, но одни замерзли еще в своих корзинах, в которых их подкинули на лестницы к дверям петербургских чиновников, другие задохлись у чухонок, от воспитательного дома на прокормлении, третьи умерли у иссохшей груди своих матерей, во время самарского голода, четвертые задохлись в вагонах третьего класса от смраду, и все-то они теперь здесь, все они теперь как ангелы, все у Христа, и он сам посреди их, и простирает к ним руки, и благословляет их и их грешных матерей... А матери этих детей все стоят тут же, в сторонке, и плачут; каждая узнает своего мальчика или девочку, а они подлетают к ним и целуют их, утирают им слезы своими ручками и упрашивают их не плакать, потому что им здесь так хорошо...
       А внизу наутро дворники нашли маленький трупик забежавшего и замерзшего за дровами мальчика; разыскали и его маму... Та умерла еще прежде его; оба свиделись у господа бога в небе.
       И зачем же я сочинил такую историю, так не идущую в обыкновенный разумный дневник, да еще писателя? А еще обещал рассказы преимущественно о событиях действительных! Но вот в том-то и дело, мне все кажется и мерещится, что все это могло случиться действительно, -- то есть то, что происходило в подвале и за дровами, а там об елке у Христа -- уж и не знаю, как вам сказать, могло ли оно случиться, или нет? На то я и романист, чтоб выдумывать.

Отредактировано Наташа (2010-07-16 12:49:52)

0

12

Наташенька, во славу Божью :)

Знаменитая сказка, но не в идеологической обработке, а в подлинном написании :)

Г. Х. Андерсен. Снежная королева.

http://s003.radikal.ru/i202/1007/9c/2031d832ca83.jpg

История первая, в которой говорится о зеркале и его осколках
Ну, начнем! Когда мы доберемся до конца нашей истории, будем знать больше, чем теперь.
Так вот, жил-был тролль, злой-презлой — это был сам дьявол. Как-то раз у него было прекрасное настроение: он смастерил зеркало, обладавшее удивительным свойством. Все доброе и прекрасное, отражаясь в нем, почти исчезало, но все ничтожное и отвратительное особенно бросалось в глаза и становилось еще безобразнее. Чудесные пейзажи казались в этом зеркале вареным шпинатом, а лучшие из людей — уродами; чудилось, будто они стоят вверх ногами, без животов, а лица их так искажались, что их нельзя было узнать.
Если у кого-нибудь на лице была одна-единственная веснушка, этот человек мог быть уверен, что в зеркале она расплывется во весь нос или рот. Дьявола все это ужасно забавляло. Когда человеку в голову приходила добрая благочестивая мысль, зеркало тотчас строило рожу, а тролль хохотал, радуясь своей забавной выдумке. Все ученики тролля — а у него была своя школа — рассказывали, что свершилось чудо.
—Только теперь, — говорили они, — можно видеть мир и людей такими, какие они на самом деле.
Они повсюду носились с зеркалом, и в конце концов не осталось ни одной страны и ни одного человека, которые бы не отразились в нем в искаженном виде. И вот они захотели добраться до неба, чтобы посмеяться над ангелами и над господом богом. Чем выше поднимались они, тем больше гримасничало и кривлялось зеркало; им трудно было удержать его: они летели все выше и выше, все ближе к богу и ангелам; но вдруг зеркало так перекосилось и задрожало, что вырвалось у них из рук и полетело на землю, там оно разбилось вдребезги. Миллионы, биллионы, несметное множество осколков наделали гораздо больше вреда, чем само зеркало. Некоторые из них, величиной с песчинку, разлетелись по белу свету и, случалось, попадали людям в глаза; они оставались там, а люди с той поры видели все шиворот-навыворот или замечали во всем только дурные стороны: дело в том, что каждый крошечный осколок обладал той же силой, что и зеркало. Некоторым людям осколки попали прямо в сердце, — это было ужаснее всего — сердце превращалось в кусок льда. Попадались и такие большие осколки, что их можно было вставить в оконную раму, но сквозь эти окна не стоило смотреть на своих друзей. Иные осколки были вставлены в очки, но стоило людям надеть их, чтобы хорошенько все рассмотреть и вынести справедливое суждение, как приключалась беда. А злой тролль хохотал до колик в животе, словно его щекотали. И много осколков зеркала все еще летало по свету. Послушаем же, что было дальше!

История вторая
Мальчик и девочка
В большом городе, где столько людей и домов, что не всем удается разбить маленький садик и где поэтому очень многим приходится довольствоваться комнатными цветами, жили двое бедных детей, у которых садик был чуть побольше цветочного горшка. Они не были братом и сестрой, но любили друг друга, словно родные. Родители их жили по соседству, под самой крышей — в мансардах двух смежных домов. Кровли домов почти соприкасались, а под выступами проходил водосточный желоб, — вот как раз туда и выходили окошки обеих комнатушек. Стоило только перешагнуть желобок, и можно было сразу попасть через окошко к соседям.
У родителей под окнами было по большому деревянному ящику; в них они разводили зелень и коренья, а еще в каждом ящике росло по небольшому кусту роз, кусты эти чудесно разрастались. Вот и додумались родители поставить ящики поперек желобка; они тянулись от одного окна к другому, словно две цветочные грядки. Усики гороха свисали с ящиков зелеными гирляндами; на розовых кустах появлялись все новые побеги: они обрамляли окна и переплетались — все это было похоже на триумфальную арку из листьев и цветов.
Ящики были очень высоки, и дети хорошо знали, что залезать на них нельзя, поэтому родители часто позволяли им ходить друг к другу в гости по желобу и сидеть на скамеечке под розами. Как весело они там играли!
Но зимой дети были лишены этого удовольствия. Окна часто совсем замерзали, но малыши нагревали на печке медные монетки и прикладывали их к замерзшим стеклам, — лед быстро оттаивал, и получалось чудесное окошко, такое круглое, круглое — в нем показывался веселый, ласковый глазок, это мальчик и девочка смотрели из своих окон. Его звали Кай, а ее — Гер да. Летом они могли одним прыжком очутиться друг у друга, а зимой приходилось сначала спуститься на много ступенек вниз, а потом подняться на столько же ступенек вверх! А на дворе бушевала метель.
—Это роятся белые пчелки, — сказала старая бабушка.
—А у них есть королева? — спросил мальчик, потому что он знал, что у настоящих пчел она есть.
—Есть, — ответила бабушка. — Королева летает там, где снежный рой всего гуще; она больше всех снежинок и никогда не лежит подолгу на земле, а снова улетает с черной тучей. Иногда в полночь она летает по улицам города и заглядывает в окна, — тогда они покрываются чудесными ледяными узорами, словно цветами.
—Мы видели, видели, — сказали дети и поверили, что все это сущая правда.
—А может Снежная королева придти к нам? — спросила девочка.
—Пусть только попробует! — сказал мальчик. — Я посажу ее на раскаленную печку, и она растает.
Но бабушка погладила его по голове и завела разговор о другом.
Вечером, когда Кай вернулся домой и уже почти разделся, собираясь лечь в постель, он забрался на скамеечку у окна и заглянул в круглое отверстие в том месте, где оттаял лед. За окном порхали снежинки; одна из них, самая большая, опустилась на край цветочного ящика. Снежинка росла, росла, пока, наконец, не превратилась в высокую женщину, закутанную в тончайшее белое покрывало; казалось, оно было соткано из миллионов снежных звездочек. Женщина эта, такая прекрасная и величественная, была вся изо льда, из ослепительного, сверкающего льда, — и все же живая; глаза ее сияли, как две ясные звезды, но в них не было ни тепла, ни покоя. Она склонилась к окну, кивнула мальчику и поманила его рукой. Мальчик испугался и спрыгнул со скамеечки, а мимо окна промелькнуло что-то, похожее на огромную птицу.
На другой день был славный мороз, но потом началась оттепель, а там пришла весна. Светило солнце, проглядывала первая зелень, ласточки вили гнезда под крышей, окна были распахнуты настежь, и дети снова сидели в своем крошечном садике у водосточного желоба высоко над землей.
Розы в то лето цвели особенно пышно; девочка выучила псалом, в котором говорилось о розах, и, напевая его, она думала о своих розах. Этот псалом она спела мальчику, и он стал ей подпевать:
Розы в долинах цветут . . . Красота!
Скоро узрим мы младенца Христа.
Взявшись за руки, дети пели, целовали розы, смотрели на ясные солнечные блики и разговаривали с ними, — в этом сиянии им чудился сам младенец Христос. Как прекрасны были эти летние дни, как хорошо было сидеть рядом под кустами благоухающих роз, — казалось, они никогда не перестанут цвести.
Кай и Герда сидели и рассматривали книжку с картинками, — разных зверей и птиц. И вдруг—как раз на башенных часах пробило пять — Кай вскрикнул:
—Меня кольнуло прямо в сердце! А теперь что-то попало в глаз! Девочка обвила ручонками его шею. Кай мигал глазами; нет, ничего не было видно.
—Наверное, выскочило, — сказал он; но в том-то и дело, что не выскочило. Это был как раз крошечный осколок дьявольского зеркала; ведь мы, конечно, помним об этом ужасном стекле, отражаясь в котором все великое и доброе казалось ничтожным и гадким, а злое и дурное выступало еще резче, и каждый недостаток сразу бросался в глаза. Крошечный осколок попал Каю прямо в сердце. Теперь оно должно было' превратиться в кусок льда. Боль прошла, но осколок остался.
—Что ты хнычешь? — спросил Кай. — Какая ты сейчас некрасивая! Ведь мне совсем не больно! . . . Фу! — закричал он вдруг. — Эту розу точит червь! Посмотри, а та совсем кривая! Какие гадкие розы! Ничуть не лучше ящиков, в которых они торчат!
И вдруг он толкнул ногой ящик и сорвал обе розы.
—Кай! Что ты делаешь? — закричала девочка.
Увидев, как она испугалась, Кай сломал еще одну ветку и убежал от милой маленькой Герды в свое окно.
Приносила ли ему после того девочка книжку с картинками, он говорил, что эти картинки хороши только для младенцев; всякий раз, когда бабушка что-нибудь рассказывала, он перебивал ее и придирался к словам; а иногда на него такое находило, что он передразнивал ее походку, надевал очки и подражал ее голосу. Получалось очень похоже, и люди покатывались со смеху. Вскоре мальчик научился передразнивать всех соседей. Он так ловко выставлял на показ все их странности и недостатки, что люди только диву давались:
—Что за голова у этого мальчугана!
А причиной всему был осколок зеркала, что попал ему в глаз, а потом и в сердце. Потому-то он передразнивал даже маленькую Герду, которая любила его всей душой.
И играл теперь Кай совсем по-другому — чересчур замысловато. Как-то раз зимой, когда шел снег, он пришел с большим увеличительным стеклом и подставил под падающий снег полу своего синего пальто.
—Посмотри в стекло, Герда! — сказал он. Каждая снежинка увеличилась под стеклом во много раз и походила на роскошный цветок или на десятиконечную звезду. Это было очень красиво.
—Посмотри, как искусно сделано! — сказал Кай. — Это куда интереснее, чем настоящие цветы. И какая точность! Ни одной кривой линии. Ах, если бы только они не таяли!
Немного погодя Кай пришел в больших рукавицах, с санками за спиной и крикнул Герде в самое ухо:
—Мне позволили покататься на большой площади с другими мальчиками! — и убежал.
На площади каталось много детей. Самые храбрые мальчишки привязывали свои салазки к крестьянским саням и отъезжали довольно далеко. Веселье так и кипело. В самый его разгар на площади появились большие белые сани; в них сидел' человек, укутанный в пушистую, белую меховую шубу, на голове у него была такая же шапка. Сани два раза объехали площадь, Кай живо привязал к ним свои маленькие салазки и покатил. Большие сани понеслись быстрее и вскоре свернули с площади в переулок. Тот, кто сидел в них, обернулся и приветливо кивнул Каю, словно они были давно знакомы. Каждый раз, когда Кай хотел отвязать санки, седок в белой шубе кивал ему, и мальчик ехал дальше. Вот они выехали за городские ворота. Снег вдруг повалил густы-им хлопьями, так что мальчик ничего не видел на шаг впереди себя, а сани все мчались и мчались.
Мальчик попытался скинуть веревку, которую он зацепил за большие сани. Это не помогло: салазки его словно приросли к саням и все так же неслись вихрем. Кай громко закричал, но никто его не услышал. Метель бушевала, а сани все мчались, ныряя в сугробах; казалось, что они перескакивают через изгороди и канавы. Кай дрожал от страха, он хотел прочесть “Отче наш”, но в уме у него вертелась только таблица умножения.
Снежные хлопья все росли и росли, наконец, они превратились в больших белых кур. Вдруг куры разлетелись во все стороны, большие сани остановились, и человек, сидевший в них, встал. Это была высокая, стройная, ослепительно белая женщина — Снежная королева; и шуба, и шапка на ней были из снега.
—Славно проехались! — сказала она. — Ух, какой мороз! Ну-ка, залезай ко мне под медвежью шубу!
Она посадила мальчика рядом с собой на большие сани и закутала его в свою шубу; Кай словно провалился в снежный сугроб.
—Тебе все еще холодно? — спросила она и поцеловала его в лоб. У! Поцелуй ее был холоднее льда, он пронизал его насквозь и дошел до самого сердца, а оно и так уже было наполовину ледяным. На мгновение Каю показалось, что он вот-вот умрет, а потом ему стало хорошо, и он уже не чувствовал холода.
—Мои санки! Не забудь про мои санки! — спохватился мальчик. Салазки привязали на спину одной из белых куриц, и она полетела с ними вслед за большими санями. Снежная королева поцеловала Кая еще раз, и он забыл и маленькую Герду, и бабушку, всех-всех, кто остался дома.
—Больше я не буду целовать тебя, — сказала она. — А не то зацелую до смерти!
Кай взглянул на нее, она была так хороша! Он и представить себе не мог более умного, более прелестного лица. Теперь она не казалась ему ледяной, как в тот раз, когда сидела за окном и кивала ему. В его глазах она была совершенством. Кай уже не чувствовал страха и рассказал ей, что умеет считать в уме и даже знает дроби, а еще знает, сколько в каждой стране квадратных миль и жителей ... А Снежная королева только улыбалась. И Каю показалось, что он, и в самом деле, знает так мало, и он устремил взор в бесконечное воздушное пространство. Снежная королева подхватила мальчика и взвилась с ним на черную тучу.
Буря плакала и стонала, словно распевала старинные песни. Кай и Снежная королева летели над лесами и озерами, над морями и сушей. Под ними проносились со свистом холодные ветры, выли волки, сверкал снег, а над головами с криком кружили черные вороны; но высоко вверху светил большой ясный месяц. Кай смотрел на него всю долгую-долгую зимнюю ночь, — днем он спал у ног Снежной королевы.

История третья
Цветник женщины, умевшей колдовать
А что же было с маленькой Гердой после того, как Кай не вернулся? Куда он исчез? Никто этого не знал, никто не мог ничего рассказать о нем. Мальчики говорили только, что видели, как он привязал свои салазки к большим великолепным саням, которые потом свернули на другую улицу и умчались за городские ворота. Никто не знал, куда он девался. Много слез было пролито: горько и долго плакала маленькая Гер да. Наконец, все решили, что Кая больше нет в живых: может быть, он утонул в реке, которая протекала неподалеку от города. Ох, как тянулись эти мрачные зимние дни! Но вот пришла весна, засияло солнце.
—Кай умер, он больше не вернется, — сказала маленькая Герда.
—Я этому не верю! — возразил солнечный свет.
—Он умер, и больше не вернется! — сказала она ласточкам.
—Не верим! — ответили они, и, наконец, сама Герда перестала этому верить.
—Надену-ка я свои новые красные башмачки, — сказала она как-то утром. — Кай еще ни разу не видел их. А потом спущусь к реке и спрошу о нем.
Было еще очень рано. Девочка поцеловала спящую бабушку, надела красные башмачки, одна-одинешенька вышла за ворота и спустилась к реке:
—Правда, что ты взяла моего маленького дружка? Я подарю тебе свои красные башмачки, если ты мне его вернешь.
И девочке почудилось, будто волны как-то странно кивают ей; тогда она сняла свои красные башмачки — самое дорогое, что у нее было — бросила их в реку; но она не могла забросить их далеко, и волны тут же вынесли башмачки обратно на берег — видно, река не захотела взять ее сокровище, раз у нее не было маленького Кая. Но Герда подумала, что слишком близко бросила башмачки, вот она и вскочила в лодку, лежавшую на песчаной отмели, подошла к самому краю кормы и бросила башмачки в воду. Лодка не была привязана и от резкого толчка соскользнула в воду. Герда заметила это и решила поскорее выбраться на берег, но пока она пробиралась обратно на нос, лодка отплыла на сажень от берега и понеслась по течению. Герда очень испугалась и заплакала, но никто, кроме воробьев, не слышал ее; а воробьи не могли перенести ее на сушу, но они летели вдоль берега и щебетали, словно хотели утешить ее:
—Мы тут! Мы тут!
Поток уносил лодку все дальше, Герда сидела совсем тихо в одних чулках — красные башмачки плыли за лодкой, но они не могли ее догнать: лодка плыла гораздо быстрее.
Берега реки были очень красивы: повсюду росли вековые деревья, пестрели чудесные цветы, на склонах паслись овцы и коровы, но нигде не было видно людей.
“Может быть, река несет меня прямо к Каю?” — подумала Герда. Она повеселела, встала на ноги и долго-долго любовалась живописными зелеными берегами; лодка подплыла к большому вишневому саду, в котором приютился маленький домик с чудесными красными и синими окнами и с соломенной крышей. Перед домиком стояли два деревянных солдата и отдавали ружьями честь всем, кто проплывал мимо. Герда подумала, что они живые, и окликнула их, но солдаты, конечно, не ответили ей; лодка подплыла еще ближе, — она почти вплотную подошла к берегу.
Девочка закричала еще громче, и тогда из домика, опираясь на клюку, вышла дряхлая-предряхлая старушка в широкополой соломенной шляпе, расписанной чудесными цветами.
—Ах ты, бедняжка! — сказала, старушка. — Как это ты попала на такую большую, быструю реку, да еще заплыла так далеко?
Тут старушка вошла в воду, подцепила своей клюкой лодку, подтянула ее к берегу и высадила Герду.
Девочка была рада-радешенька, что наконец выбралась на берег, хоть и немного побаивалась незнакомой старухи.
—Ну, пойдем; расскажи мне, кто ты и как сюда попала, — сказала старушка.
Герда стала рассказывать обо всем, что с ней приключилось, а старушка качала головой и говорила: “Гм! Гм!” Но вот Герда кончила и спросила ее, не видела ли она маленького Кая. Старушка ответила, что здесь он еще не проходил, но, наверное, скоро придет сюда, так что девочке нечего горевать — пусть отведает ее вишен да посмотрит на цветы, что растут в саду; цветы эти красивее любых книжек с картинками, и каждый цветок рассказывает свою сказку. Тут старушка взяла Герду за руку, увела ее к себе в домик и заперла дверь на ключ.
Окна в домике были высоко от полу и все из разных стекол: красных, синих и желтых, — поэтому и вся комната была освещена каким-то удивительным радужным светом. На столе стояли чудесные вишни, и старушка позволила Герде есть, сколько душе угодно. А пока девочка ела, старушка расчесывала ей волосы золотым гребешком, они блестели, словно золотые, и так чудесно вились вокруг ее нежного личика, кругленького и румяного, словно роза.
—Давно мне хотелось иметь такую миленькую девочку! — сказала старушка. — Вот увидишь, как славно мы с тобой заживем!
И чем дольше расчесывала она Герде волосы, тем быстрее Герда забывала своего названного братца Кая: ведь эта старушка умела колдовать Но она не была злой волшебницей и колдовала только изредка, для своего удовольствия; а сейчас ей очень хотелось, чтобы маленькая Герда осталась у нее. И вот она пошла в сад, помахала своей клюкой над каждым розовым кустом, и те, как стояли в цвету, так все и ушли глубоко в землю — и следа от них не осталось. Старушка боялась, что Герда, увидев розы, вспомнит свои собственные, а там и Кая, и убежит.
Сделав свое дело, старушка повела Герду в цветник. Ах, как там было красиво, как благоухали цветы! Все цветы, какие только есть на свете, всех времен года пышно цвели в этом саду; никакая книжка с картинками не могла быть пестрей и прекраснее этого цветника. Гер да прыгала от радости и играла среди цветов, пока солнце не скрылось за высокими вишневыми деревьями. Потом ее уложили в чудесную постельку с красными шелковыми перинками, а перинки те были набиты голубыми фиалками; девочка уснула, и ей снились такие чудесные сны, какие видит разве только королева в день своей свадьбы.
На другой день Герде опять позволили играть на солнышке в чудесном цветнике. Так прошло много дней. Герда знала теперь каждый цветок, но хоть их и было так много, ей все же казалось, что какого-то цветка недостает; только вот какого? Как-то раз она сидела и рассматривала соломенную шляпу старушки, расписанную цветами, и среди них прекраснее всех была роза. Старушка забыла стереть ее со шляпы, когда заколдовала живые розы и спрятала их под землю. Вот до чего доводит рассеянность!
—Как! Тут нет роз? — воскликнула Герда и побежала искать их на клумбах. Искала, искала, да так и не нашла.
Тогда девочка опустилась на землю и заплакала. Но ее горячие слезы упали как раз на то место, где был спрятан розовый куст, и как только они смочили землю, он мгновенно появился на клумбе такой же цветущий, как прежде. Герда обвила его ручонками и стала целовать розы; тут она вспомнила о тех чудных розах, что цвели дома, а потом и о Кае.
—Как же я замешкалась! — сказала девочка. — Ведь мне нужно искать Кая! Вы не знаете, где он? — спросила она у роз. — Вы верите, что его нет в живых?
—Нет, он не умер! — ответили розы. — Мы же побывали под землей, где лежат все умершие, но Кая меж ними нет.
—Спасибо вам! — сказала Герда и пошла к другим цветам. Она заглядывала в их чашечки и спрашивала:
—Не знаете ли вы, где Кай?
Но каждый цветок грелся на солнышке и грезил только своей собственной сказкой или историей; много их выслушала Герда, но никто из цветов ни слова не сказал о Кае.
Что же рассказала ей огненная лилия?
—Слышишь, как бьет барабан? “Бум!”, “Бум!”. Звуки очень однообразные, всего лишь два тона: “Бум!”, “Бум!”. Слушай заунывное пение женщин! Слушай крики жрецов ... В длинном алом одеянии стоит на костре вдова индийца. Языки пламени охватывают ее и тело умершего мужа, но женщина думает о живом человеке, что стоит тут же, — о том, чьи глаза горят ярче пламени, чьи взоры обжигают сердце горячее огня, который вот-вот испепелит ее тело. Может ли пламя сердца погаснуть в пламени костра!
—Ничего не понимаю! — сказала Герда.
—Это моя сказка, — объяснила огненная лилия. Что рассказал вьюнок?
—Старинный рыцарский замок возвышается над скалами. К нему ведет узкая горная тропинка. Старые красные стены увиты густым плющом, листья его цепляются друг за друга, плющ обвивает балкон; на балконе стоит прелестная девушка. Она перегнулась через перила и смотрит вниз на тропинку: ни одна роза не может сравниться с ней в свежести; и цветок яблони, сорванный порывом ветра, не трепещет так, как она. Как шелестит ее дивное шелковое платье! “Неужели он не придет?”
—Ты говоришь про Кая? — спросила Герда.
—Я рассказываю о своих грезах! Это моя сказка, — ответил вьюнок. Что рассказал крошка-подснежник?
—Между деревьями на толстых веревках висит длинная доска — это качели. На них стоят две маленькие девочки; платьица на них белые, как снег, а на шляпах длинные зеленые шелковые ленты, они развеваются по ветру. Братишка, постарше их, стоит на качелях, обвив веревку рукой, чтобы не упасть; в одной руке у него чашечка с водой, а в другой трубочка, — он пускает мыльные пузыри; качели качаются, пузыри летают по воздуху и переливаются всеми цветами радуги. Последний пузырь еще висит на конце трубочки и раскачивается на ветру. Черная собачка, легкая, как мыльный пузырь, встает на задние лапы и хочет вспрыгнуть на качели: но качели взлетают вверх, собачонка падает, сердится и тявкает: дети дразнят ее, пузыри лопаются ... Качающаяся доска, разлетающаяся по воздуху мыльная пена — вот моя песенка!
—Что ж, она очень мила, но ты рассказываешь все это таким печальным голосом! И опять ни слова о Кае! Что рассказали гиацинты?
—Жили на свете три сестры, стройные, воздушные красавицы. На одной платье было красное, на другой голубое, на третьей — совсем белое. Взявшись за руки, танцевали они у тихого озера при ясном лунном свете. То были не эльфы, а настоящие живые девушки. В воздухе разлился сладкий аромат, а девушки исчезли в лесу. Но вот запахло еще сильней, еще слаще — три гроба выплыли из лесной чащи на озеро. В них лежали девушки; светлячки кружили в воздухе, словно крошечные трепещущие огоньки. Спят юные плясуньи или умерли? Аромат цветов говорит, что умерли. Вечерний колокол звонит по усопшим!
—Вы совсем меня расстроили, — сказала Герда. — Вы тоже так сильно пахнете. Теперь у меня из головы не идут умершие девушки! Неужели Кай тоже умер! Но розы побывали под землей, и они говорят, что его там нет.
—Динь-дон! — зазвенели колокольчики гиацинтов. — Мы звонили не над Каем. Мы и не знаем его. Мы поем свою собственную песенку.
Герда подошла к лютику, сидевшему среди блестящих зеленых листьев.
—Маленькое ясное солнышко! — сказала Герда. — Скажи, не знаешь ли ты, где мне искать моего маленького дружка?
Лютик засиял еще ярче и взглянул на Герду. Какую же песенку спел лютик? Но и в этой песенке ни слова не было о Кае!
—Был первый весенний день, солнышко приветливо светило на маленький дворик и пригревало землю. Лучи его скользили по белой стене соседнего дома. Возле самой стены распустились первые желтые цветочки, словно золотые сверкали они на солнце; старая бабушка сидела во дворе на своем стуле; вот вернулась из гостей домой ее внучка, бедная прелестная служанка. Она поцеловала бабушку; поцелуй ее — чистое золото, он идет прямо от сердца. Золото на устах, золото в сердце, золото на небе в утренний час. Вот она, моя маленькая история! — сказал лютик.
—Бедная моя бабушка! — вздохнула Герда. — Она, конечно, тоскует и страдает из-за меня; как она горевала о Кае! Но я скоро вернусь домой вместе с Каем. Незачем больше расспрашивать цветы, они ничего не знают, кроме своих собственных песен, — все равно они мне ничего не посоветуют.
И она подвязала свое платьице повыше, чтобы удобнее было бежать. Но когда Герда хотела перепрыгнуть через нарцисс, он хлестнул ее по ноге. Девочка остановилась, посмотрела на длинный желтый цветок и спросила:
—Может, ты что-нибудь знаешь?
И она склонилась над нарциссом, ожидая ответа.
Что же сказал нарцисс?
—Я вижу себя! Я вижу себя! О, как я благоухаю! Высоко под самой крышей в маленькой каморке стоит полуодетая танцовщица. Она то стоит на одной ножке, то на обеих, она попирает весь свет, — ведь она лишь обман зрения. Вот она льет воду из чайника на кусок материи, который держит в руках. Это ее корсаж. Чистота — лучшая красота! Белое платье висит на гвозде, вбитом в стену; оно тоже выстирано водою из чайника и высушено на крыше. Вот девушка одевается и повязывает на шею ярко-желтый платочек, а он еще резче оттеняет белизну платья. Опять одна ножка в воздухе! Смотри, как прямо она держится на другой, точно цветок на своем стебельке! Я вижу в ней себя! Я вижу в ней себя!
—Какое мне до всего этого дело! — сказала Герда. — Нечего мне об этом рассказывать!
И она побежала в конец сада. Калитка была заперта, но Герда так долго расшатывала заржавевший засов, что он поддался, калитка распахнулась, и вот девочка босиком побежала по дороге. Раза три она оглядывалась, но никто не гнался за ней. Наконец, она устала, присела на большой камень и огляделась по сторонам: лето уже прошло, наступила поздняя осень. У старушки в волшебном саду этого не было заметно, — ведь там все время сияло солнце и цвели цветы всех времен года.
—Господи! Как я замешкалась!,— сказала Герда. — Ведь уже осень! Нет, мне нельзя отдыхать!
Она встала и пошла дальше.
Ах, как ныли ее усталые ножки! Как неприветливо и холодно было вокруг! Длинные листья на ивах совсем пожелтели, роса стекала с них крупными каплями. Листья падали на землю один за другим. Только на терновнике еще остались ягоды, но они были такие вяжущие, терпкие.
Ах, до чего серым и унылым казался весь мир!

Четвертая история
Принц и Принцесса
Герде пришлось опять присесть и отдохнуть. На снегу прямо перед ней прыгал большой ворон; долго-долго смотрел он на девочку, кивая головой, и, наконец, сказал:
—Карр-карр! Добррый день!
Лучше ворон не умел говорить, но от всей души желал девочке добра и спросил ее, куда это она бредет по белу свету одна-одинешенька. Слово “одна” Герда хорошо поняла, она почувствовала, что это значит. Вот она и рассказала ворону о своей жизни и спросила, не видел ли он Кая.
Ворон в раздумье покачал головой и прокаркал:
—Очень верроятно! Очень верроятно!
—Как? Правда? — воскликнула девочка; она осыпала ворона поцелуями и так крепко обняла его, что чуть не задушила.
—Будь благорразумна, будь благорразумна! — сказал ворон. — Я думаю, что это был Кай! Но он, верно, совсем забыл тебя из-за своей принцессы!
—Разве он живет у принцессы? — спросила Герда.
—Да вот, послушай! — сказал ворон. — Только мне ужасно трудно говорить на человечьем языке. Вот если бы ты понимала по-вороньи, я бы тебе куда лучше все рассказал!
—Нет, этому я не научилась, — вздохнула Герда. — Но бабушка, та понимала, она даже знала “тайный” язык*. Вот и мне бы научиться!
—Ну, ничего, — сказал ворон. — Расскажу, как сумею, пусть хоть плохо. И он рассказал обо всем, что знал.
—В королевстве, где мы с тобой находимся, живет принцесса — такая умница, что и сказать нельзя! Она прочла все газеты, какие только есть на свете, и тут же позабыла, что в них написано, — вот какая умница! Как-то недавно сидела она на троне — а люди говорят, что это скука смертная! — и вдруг начала напевать вот эту песенку: “Что бы мне бы не выйти замуж! Что бы мне бы не выйти замуж!”. “А почему бы и нет!” — подумала она, и ей захотелось выйти замуж. Но в мужья она хотела взять такого человека, который сумел бы ответить, если с ним заговорят, а не такого, который только и знает, что важничать, — ведь это так скучно. Она приказала барабанщикам ударить в барабаны и созвать всех придворных дам; а когда придворные дамы собрались и узнали о намерениях принцессы, они очень обрадовались.
—Вот и хорошо! — говорили они. — Мы сами совсем недавно об этом думали . . .
—Верь, все, что я тебе говорю, истинная правда! — сказал ворон. У меня при дворе есть невеста, она ручная, и ей можно разгуливать по замку. Вот она-то мне обо всем и рассказала.
Невеста его была тоже ворона: ведь каждый ищет себе жену под стать.
—На другой день все газеты вышли с каймой из сердечек и с вензелями принцессы. В них было объявлено, что каждый молодой человек приятной наружности может беспрепятственно явиться во дворец и побеседовать с принцессой; того, кто будет говорить непринужденно, словно дома, и окажется всех красноречивей, принцесса возьмет себе в мужья.
—Да, да! — повторил ворон. — Все это так же верно, как то, что здесь сижу. Народ повалил во дворец толпами — какая там была толкотня, давка! Но ни в первый, ни во второй день никому не улыбнулось счастье. Все женихи бойко разговаривали, пока были на улице, но стоило им перешагнуть дворцовый порог, увидеть гвардию в расшитых серебром мундирах, а на лестнице лакеев в золотых ливреях, залитые светом залы, как их брала оторопь. А как встанут они перед троном, на котором сидит принцесса, так ни звука из себя выдавить не могут, только повторяют последние принцессины слова. А ей вовсе неинтересно было слушать все это снова. Можно было подумать, что всех их дурманом опоили! Но стоило им снова очутиться на улице, как языки у них развязывались. Длинный-предлинный хвост женихов тянулся от городских ворот до самого дворца. Я сам там был и все видел. Женихи хотели пить и едва держались на ногах от голода, а во дворце им даже стакана теплой воды не поднесли. Правда, те, что поумнее, захватили с собой хлеба с маслом, но, конечно, никто и не подумал поделиться со своими соседями. “Нет, уж пусть лучше у него будет голодный вид, тогда принцесса его не выберет”, — рассуждали они.
—Ну, а Кай-то, Кай? — спросила Герда. — Когда же он появился? И он приходил свататься?
—Постой, постой! Теперь мы как раз и до него добрались! На третий день пришел маленький человек — ни в карете, ни верхом, а просто пешком и храбро зашагал прямо во дворец; глаза его сияли, как твои, у него были красивые длинные волосы, но одет был совсем бедно.
—Это Кай! — обрадовалась Герда. — Наконец-то я нашла его! От радости она захлопала в ладоши.
—За спиной у него была котомка, — сказал ворон.
—Нет, это были салазки! — возразила Герда. — Он ушел из дома с санками.
—А может, и санки, — согласился ворон. Я не разглядел хорошенько. Но моя невеста, ручная ворона, рассказала мне, что когда он вошел во дворец и увидел гвардию в расшитых серебром мундирах, а на лестнице лакеев в золотых ливреях, он ни капельки не смутился, а только приветливо кивнул им и сказал: “Должно быть, скучно стоять на лестнице! Пойду-ка я лучше в комнаты!” Залы были залиты светом; тайные советники и их превосходительства ходили без сапог и разносили золотые блюда, — ведь надо же держаться с достоинством!
А сапоги мальчика ужасно скрипели, но это его ничуть не смущало.
—Это, наверное, был Кай! — сказал Герда.—Я помню, у него были новые сапоги, я слышала, как они скрипели у бабушки в комнате!
—Да, скрипели они порядком, — продолжал ворон. — Но мальчик смело подошел к принцессе, которая сидела на жемчужине величиной с колесо прялки. Вокруг стояли все придворные дамы со своими служанками и со служанками своих служанок и все кавалеры со своими камердинерами, слугами своих камердинеров и прислужниками камердинерских слуг; и чем ближе к двери стояли они, тем надменнее держались. На прислужника камердинерских слуг, который всегда носит туфли, нельзя было взглянуть без трепета, до того важно стоял он у порога!
—Ах, наверное, было очень страшно! — сказала Герда. — Ну, так что же, женился Кай на принцессе?
—Не будь я вороном, я бы сам на ней женился, хоть я и помолвлен! Он стал беседовать с принцессой и говорил так же хорошо, как я, когда говорю по-вороньи. Так сказала моя милая невеста, ручная ворона. Мальчик был очень храбрый и в то же время милый; он заявил, что пришел во дворец не свататься, — просто ему захотелось побеседовать с умной принцессой; ну, так вот, она понравилась ему, а он ей.
—Да, конечно, это Кай! — сказала Герда. — Он ведь ужасно умный! Он умел считать в уме, да еще знал дроби! Ах, пожалуйста, проводи меня во дворец!
—Легко сказать! — ответил ворон, — Да как это сделать? Я поговорю об этом с моей милой невестой, ручной вороной; может, она что-нибудь посоветует; должен тебе сказать, что такую маленькую девочку, как ты, ни за что не пустят во дворец!
—Меня пустят! — сказала Герда. — Как только Кай услышит, что я здесь, он сейчас же придет за мной.
—Подожди меня у решетки! — каркнул ворон, покачал головой и улетел. Он вернулся только поздно вечером.
—Карр! Карр! — закричал он. — Моя невеста шлет тебе наилучшие пожелания и кусочек хлеба. Она стащила его в кухне — там хлеба много, а ты, наверное, проголодалась. Тебе не попасть во дворец, — ведь ты босая. Гвардия в серебряных мундирах и лакеи в золотых ливреях ни за что не пропустят тебя. Но не плачь, ты все-таки туда попадешь! Моя невеста знает маленькую заднюю лестницу, которая ведет прямо в спальню, и она сумеет раздобыть ключ.
Они вошли в сад, пошли по длинной аллее, где с деревьев один за другим падали осенние листья. А когда в окнах погасли огни, ворон подвел Герду к задней дверце, которая была чуть приоткрыта.
О, как билось сердце девочки от страха и нетерпения! Точно она собиралась сделать что-то дурное, — а ведь ей только хотелось убедиться, Кай ли это! Да, да, конечно он здесь! Она так живо представляла себе его умные глаза и длинные волосы. Девочка ясно видела, как он улыбается ей, словно в те дни, когда они сидели рядом под розами. Он, конечно, обрадуется, как только увидит ее и узнает, в какой длинный путь отправилась она из-за него и как горевали о нем все родные и близкие. Она была сама не своя от страха и радости!
Но вот они и на площадке лестницы. На шкафу горела маленькая лампа. На полу посреди лестничной площадки стояла ручная ворона, она вертела головой во все стороны и разглядывала Герду. Девочка присела и поклонилась вороне, как ее учила бабушка.
—Мой жених рассказывал мне о вас столько хорошего, милая барышня, — сказала ручная ворона. —Ваша “vita”**, как принято говорить, тоже очень трогательна. Не угодно ли Вам взять лампу, а я пойду впереди. Мы пойдем напрямик, тут мы не встретим ни души.
—Мне кажется, что кто-то идет за нами, — сказала Герда, и в это мгновение какие-то тени с легким шумом промчались мимо нее: кони на стройных ногах, с развевающимися гривами, охотники, дамы и кавалеры верхом на лошадях.
—Это сны! — сказала ворона. — Они пришли, чтобы унести мысли высоких особ на охоту. Тем лучше для нас, по крайней мере никто не помешает вам повнимательнее рассмотреть спящих. Но я надеюсь, что вы, заняв высокое положение при дворе, покажете себя с самой лучшей стороны и не забудете нас!
—Есть о чем говорить! Это сам собой разумеется, — сказал лесной ворон. Тут они вошли в первый зал. Стены его были обиты атласом, а на том атласе были вытканы дивные цветы; и тут мимо девочки опять пронеслись сны, но они летели так быстро, что Герда не смогла рассмотреть благородных всадников. Один зал был великолепнее другого; Герду эта роскошь совсем ослепила. Наконец, они вошли в спальню; потолок ее напоминал огромную пальму с листьями из драгоценного хрусталя; со средины пола к потолку поднимался толстый золотой ствол, а на нем висели две кровати в виде лилий; одна была белая — в ней лежала принцесса, а другая красная — в ней Герда надеялась найти Кая. Она отвела в сторону один из красных лепестков и увидела русый затылок. О, это Кай! Она громко его окликнула и поднесла лампу к самому его лицу, — сны с шумом умчались прочь; принц проснулся и повернул голову . . . Ах, это был не Кай!
Принц походил на Кая только с затылка, но он тоже был молодой и красивый. Из белой лилии выглянула принцесса и спросила, что случилось. Герда расплакалась и рассказала обо всем, что с ней приключилось, упомянула она и о том, что сделали для нее ворон и его невеста.
—Ах ты, бедняжка! — пожалели девочку принц и принцесса; они похвалили ворон и сказали, что вовсе не сердятся на них, — но только впредь пусть этого не делают! А за этот поступок они даже решили их наградить.
—Хотите быть вольными птицами? — спросила принцесса. — Или желаете занять должность придворных ворон на полном содержании из кухонных остатков?
Ворон с вороной поклонились и попросили позволения остаться при дворе. Они подумали о старости и сказали:
—Хорошо иметь верный кусок хлеба на старости лет!
Принц встал и уступил свою постель Герде, пока он больше ничего не мог для нее сделать. А девочка сложила ручки и подумала: “До чего же добры люди и животные!” Потом она закрыла глаза и сладко заснула. Сны опять прилетели, но теперь они были похожи на божьих ангелов и везли маленькие санки, на которых сидел Кай и кивал. Увы, это был только сон, и стоило девочке проснуться, как все исчезло.
На другой день Герду с ног до головы нарядили в шелк и бархат; ей предложили остаться во дворце и пожить в свое удовольствие; но Герда попросила только лошадь с повозкой и сапожки, — она хотела тут же отправиться на поиски Кая.
Ей дали и сапожки, и муфту, и нарядное платье, а когда она простилась со всеми, к дворцовым воротам подъехала новая карета из чистого золота: герб принца и принцессы сиял на ней, словно звезда. Кучер, слуги и форейторы — да, там были даже форейторы — сидели на своих местах, а на головах у них красовались маленькие золотые короны. Принц и принцесса сами усадили Герду в карету и пожелали ей счастья. Лесной ворон — теперь он уже был женат — провожал девочку первые три мили; он сидел рядом с ней, потому что не переносил езды “задом-наперед”. Ручная ворона сидела на воротах и хлопала крыльями; она не поехала вместе с ними: с тех пор, как ей пожаловали должность при дворе, она страдала головными болями от обжорства. Карета была набита сахарными крендельками, а ящик под сиденьем — фруктами и пряниками.
—Прощай, прощай! — закричали принц и принцесса. Герда заплакала, и ворона тоже. Так они проехали три мили, потом ворон тоже простился с ней. Тяжело им было расставаться. Ворон взлетел на дерево и махал черными крыльями, пока карета, сверкавшая, как солнце, не скрылась из виду.

История пятая
Маленькая разбойница
Они ехали по темному лесу, карета горела, словно пламя, свет резал разбойникам глаза: этого они не потерпели.
—Золото! Золото! — закричали они, выскочили на дорогу, схватили лошадей под уздцы, убили маленьких форейторов, кучера и слуг и вытащили из кареты Герду.
—Ишь, какая толстенькая! Орешками откормлена! — сказала старая разбойница с длинной жесткой бородой и мохнатыми нависшими бровями.
—Словно откормленный барашек! Посмотрим, какова она на вкус? И она вытащила свой острый нож; он так сверкал, что на него было страшно взглянуть.
—Ай! — закричала вдруг разбойница: это ее укусила за ухо собственная дочка, сидевшая у нее за спиной. Она была такая своенравная и озорная, что любо посмотреть.
—Ах ты, дрянная девчонка! — закричала мать, но убить Герду она не успела.
—Пусть она со мной играет! — сказала маленькая разбойница. — Пусть отдаст мне свою муфту и свое хорошенькое платьице, а спать она будет со мной в моей постельке!
Тут она снова укусила разбойницу, да так, что та подпрыгнула от боли и завертелась на одном месте.
Разбойники хохотали и говорили:
—Ишь, как она пляшет со своей девчонкой!
—Я хочу в карету! — сказала маленькая разбойница и настояла на своем, — такая уж она была избалованная и упрямая.
Маленькая разбойница и Герда сели в карету и понеслись по корягам и камням, прямо в чащу леса. Маленькая разбойница была ростом с Герду, но сильнее, шире ее в плечах и гораздо смуглее; волосы у нее были темные, а глаза совсем черные и грустные. Она обняла Герду и сказала:
—Они не посмеют тебя убить, пока я сама не рассержусь на тебя. Ты, наверное, принцесса?
—Нет, — ответила Герда и рассказала ей обо всем, что ей пришлось пережить, и о том, как она любит Кая.
Маленькая разбойница серьезно поглядела на нее и сказала:
—Они не посмеют тебя убить, даже если я на тебя рассержусь, — скорей уж я сама тебя убью!
Она вытерла Герде слезы и засунула руки в ее красивую, мягкую и теплую муфточку.
Вот карета остановилась; они въехали во двор разбойничьего замка. Замок потрескался сверху донизу; из трещин вылетали вороны и вороны. Огромные бульдоги, такие свирепые, точно им не терпелось проглотить человека, прыгали по двору; но лаять они не лаяли — это было запрещено.
Посреди огромного, старого, почерневшего от дыма зала прямо на каменном полу пылал огонь. Дым поднимался к потолку и сам должен был искать себе выход; в большом котле варилась похлебка, а на вертелах жарились зайцы и кролики.
—Эту ночь ты будешь спать со мной, рядом с моими зверюшками, — сказала маленькая разбойница.
Девочек накормили и напоили, и они ушли в свой угол, где лежала солома, покрытая коврами. Над этим ложем на жердочках и шестах сидело около сотни голубей: казалось, что все они спали, но когда девочки подошли, голуби слегка зашевелились.
—Это все мои! — сказала маленькая разбойница. Она схватила того, что сидел поближе, взяла его за лапку и так тряхнула, что он забил крыльями.
—На, поцелуй его! — крикнула она, ткнув голубя прямо в лицо Герде. — А там сидят лесные пройдохи! — продолжала она,—Это дикие голуби, витютни, вон те два! — и показала на деревянную решетку, закрывавшую углубление в стене. — Их нужно держать взаперти, не то улетят. А вот и мой любимец, старина-олень! — И девочка потянула за рога северного оленя в блестящем медном ошейнике; он был привязан к стене. — Его тоже нужно держать на привязи, не то мигом удерет. Каждый вечер я щекочу его шею своим острым ножом. Ух, как он его боится!
И маленькая разбойница вытащила из расщелины в стене длинный нож и провела им по шее оленя; бедное животное стало брыкаться, а маленькая разбойница захохотала и потащила Герду к постели.
—А ты что, спишь с ножом? — спросила Герда и испуганно покосилась на острый нож.
—Я всегда сплю с ножом! — ответила маленькая разбойница. — Мало ли что может случиться? А теперь расскажи еще раз о Кае и о том, как ты странствовала по белу свету.
Герда рассказала все с самого начала. Лесные голуби тихо ворковали за решеткой, а остальные уже спали. Маленькая разбойница обняла одной рукой Герду за шею, — в другой у нее был нож — и захрапела; но Герда не могла сомкнуть глаз: девочка не знала, убьют ее или оставят в живых. Разбойники сидели вокруг огня, пили вино и распевали песни, а старуха-разбойница кувыркалась. Девочка с ужасом смотрела на них.
Вдруг заворковали дикие голуби:
—Курр! Курр! Мы видели Кая! Белая курица несла на спине его салазки, а сам он сидел рядом со Снежной королевой в ее санях; они мчались над лесом, когда мы еще лежали в гнезде; она дохнула на нас, и все птенцы, кроме меня и брата, умерли. Курр! Курр!
—Что вы говорите? — воскликнула Герда. — Куда умчалась Снежная королева? Знаете вы еще что-нибудь?
—Видно, она улетела в Лапландию, — ведь там вечный снег и лед. Спроси у северного оленя, что стоит тут на привязи.
—Да, там лед и снег! Да, там чудесно! — сказал олень.—Там хорошо! Скачи себе на воле по необъятным сверкающим снежным равнинам! Там Снежная королева раскинула свой летний шатер, а постоянные ее чертоги у Северного полюса на острове Шпицберген!
—О Кай, мой милый Кай! — вздохнула Герда.
—Лежи смирно! — проворчала маленькая разбойница. — Не то пырну тебя ножом!
Утром Герда пересказала ей все, что говорили лесные голуби. Маленькая разбойница серьезно посмотрела на нее и сказала:
—Ладно, ладно... А ты знаешь, где Лапландия? — спросила она у северного оленя.
—Кому же это знать, как не мне! — ответил олень, и глаза у него заблестели. — Там я родился и вырос, там я скакал по снежным равнинам!
—Слушай! — сказала Герде маленькая разбойница. — Видишь, все наши ушли, только мать осталась дома; но она немного погодя хлебнет из большой бутыли и вздремнет, — тогда я кое-что сделаю для тебя.
Тут она спрыгнула с постели, обняла мать, дернула ее за бороду и сказала:
—Здравствуй, мой милый козлик!
А мать ущипнула ее за нос, так что он покраснел и посинел, — это они, любя, ласкали друг друга.
Потом, когда мать хлебнула из своей бутыли и задремала, маленькая разбойница подошла к оленю и сказала:
—Я бы еще не раз пощекотала тебя этим острым ножом! Ты ведь так смешно дрожишь. Ну, да ладно! Я отвяжу тебя и выпущу на волю! Можешь убираться в свою Лапландию. Только беги, что есть силы, и отнеси эту девочку во дворец Снежной королевы к ее милому дружку. Ты ведь слышал, что она рассказывала? Говорила она довольно громко, а ты вечно подслушиваешь!
Северный олень подпрыгнул от радости. Маленькая разбойница посадила на него Герду, крепко привязала ее на всякий случай и даже подсунула под нее мягкую подушечку, чтобы ей удобно было сидеть.
—Так и быть, — сказала она, — бери свои меховые сапожки, ведь тебе будет холодно, а муфту я не отдам, уж очень она мне нравится! Но я не хочу, чтобы ты зябла. Вот тебе рукавицы моей матери. Они огромные, как раз до самых локтей. Сунь в них руки! Ну вот, теперь руки у тебя, как у моей уродины-мамаши!
Герда плакала от радости.
—Терпеть не могу, когда ревут, — сказала маленькая разбойница. — Ты теперь радоваться должна! Вот тебе две буханки хлеба и окорок; чтобы ты не голодала.
Маленькая разбойница привязала все это оленю на спину, открыла ворота, заманила собак в дом, перерезала веревку своим острым ножом и сказала оленю:
—Ну, беги! Да смотри, береги девочку!
Герда протянула маленькой разбойнице обе руки в огромных рукавицах и попрощалась с нею. Олень пустился во всю прыть через пни и кусты, по лесам, по болотам, по степям. Выли волки, каркали вороны. “Трах! Трах!” — послышалось вдруг сверху. Казалось, что весь небосвод охватило алое зарево.
—Вот оно, мое родное северное сияние! — сказал олень. — Посмотри, как горит!
И он побежал еще быстрее, не останавливаясь ни днем, ни ночью. Прошло много времени. Хлеб был съеден, ветчина тоже. И вот они в Лапландии.

История шестая
Лапландка и финка
Они остановились у жалкой лачужки; крыша почти касалась земли, а дверь была ужасно низенькая: чтобы войти в избушку или выйти из нее, людям приходилось проползать на четвереньках. Дома была только старая лапландка, жарившая рыбу при свете коптилки, в которой горела ворвань. Северный олень рассказал лапландке историю Герды, но сначала он поведал свою собственную, — она казалась ему гораздо важнее. А Герда так продрогла, что и говорить не могла.
—Ах вы, бедняжки! — сказала лапландка. — Вам еще предстоит долгий путь; нужно пробежать сто с лишним миль, тогда вы доберетесь до Финмарка; там дача Снежной королевы, каждый вечер она зажигает голубые бенгальские огни. Я напишу несколько слов на сушеной треске — бумаги у меня нет — а вы снесите ее одной финке, что живет в тех местах. Она лучше меня научит вас, что надо делать.
Когда Герда согрелась, наелась и напилась, лапландка написала несколько слов на сушеной треске, наказала Герде хорошенько ее беречь, привязала девочку к спине оленя, и тот снова помчался во весь дух. “Трах! Трах!” — потрескивало что-то вверху, а небо всю ночь озаряло чудесное голубое пламя северного сияния.
Так добрались они до Финмарка и постучали в дымовую трубу лачуги финки — у нее и дверей-то не было.
В лачуге было так жарко, что финка ходила полунагая; это была маленькая, угрюмая женщина. Она живо раздела Герду, стащила с нее меховые сапожки и рукавицы, чтобы девочке не было слишком жарко, а оленю положила на голову кусок льда и только потом принялась читать то, что было написано на сушеной треске. Три раза она прочла письмо и запомнила его наизусть, а треску бросила в котел с супом: ведь треску можно было съесть, — у финки ничего даром не пропадало.
Тут олень рассказал сначала свою историю, а потом историю Герды. Финка молча слушала его и только мигала своими умными глазами.
—Ты мудрая женщина, — сказал северный олень. — Я знаю, ты можешь связать одной ниткой все ветры на свете; развяжет моряк один узел — подует попутный ветер; развяжет другой — ветер станет крепче; развяжет третий и четвертый — разыграется такая буря, что деревья повалятся. Не могла бы ты дать девочке такого питья, чтобы она получила силу дюжины богатырей и одолела Снежную королеву?
—Силу дюжины богатырей? — повторила финка. — Да, это бы ей помогло! Финка подошла к какому-то ящичку, вынула из него большой кожаный свиток и развернула его; на нем были начертаны какие-то странные письмена. Финка принялась разбирать их и разбирала так усердно, что у нее на лбу выступил пот.
Олень снова принялся просить за маленькую Герду, а девочка глядела на финку такими умоляющими, полными слез глазами, что та опять замигала и отвела оленя в угол. Положив ему на голову новый кусочек льда, она прошептала:
—Кай в самом деле у Снежной королевы. Он всем доволен и уверен, что это самое лучшее место на земле. А причиной всему осколки волшебного зеркала, что сидят у него в глазу и в сердце. Нужно их вынуть, иначе Кай никогда не будет настоящим человеком, и Снежная королева сохранит над ним свою власть!
—А не можешь ли дать что-нибудь Герде, чтобы она справилась с этой злой силой?
—Сильнее, чем она есть, я не могу ее сделать. Разве ты не видишь, как велика ее сила? Разве ты не видишь, как ей служат люди и животные? Ведь она босая обошла полсвета! Она не должна думать, что силу ей дали мы: сила эта в ее сердце, сила ее в том, что она милое, невинное дитя. Если она сама не сможет проникнуть в чертоги Снежной королевы и вынуть осколки из сердца и из глаза Кая, мы ей ничем не сможем помочь. В двух милях отсюда начинается сад Снежной королевы; ту да ты можешь отнести девочку. Ссадишь ее около куста с красными ягодами, что стоит в снегу. Не трать времени на разговоры, а мигом возвращайся обратно.
С этими словами финка посадила Герду на оленя и тот побежал со всех ног.
—Ах, я забыла мои сапожки и рукавицы! — закричала Герда: ее обожгло холодом. Но олень не посмел остановиться, пока не добежал до куста с красными ягодами. Там он спустил девочку, поцеловал ее в губы, по его щекам покатились крупные блестящие слезы. Затем он стрелой помчался назад. Бедная Герда стояла без сапожек, без рукавиц посреди ужасной ледяной пустыни.
Она побежала вперед, что было силы; навстречу ей несся целый полк снежных хлопьев, но они не падали с неба — небо было совсем ясное, освещенное северным сиянием. Нет, снежные хлопья неслись по земле, и чем ближе они подлетали, тем крупнее становились. Вспомнила тут Герда большие красивые снежинки, которые она видела под увеличительным стеклом, но эти были куда больше, страшнее, и все живые. Это были передовые отряды войска Снежной королевы. Вид у них был диковинный: одни напоминали больших безобразных ежей, другие — клубки змей, третьи — толстых медвежат со взъерошенной шерстью; но все они сверкали белизной, все были живыми снежными хлопьями.
Герда принялась читать “Отче наш”, а холод был такой, что ее дыхание тотчас превращалось в густой туман. Туман этот все сгущался и сгущался, и вдруг из него начали выделяться маленькие светлые ангелочки, которые, коснувшись земли, вырастали в больших грозных ангелов со шлемами на головах; все они были вооружены щитами и копьями. Ангелов становилось все больше и больше, а когда Герда дочитала молитву, ее окружал целый легион. Ангелы пронзали копьями снежных чудовищ, и они рассыпались на сотни кусков. Герда смело пошла вперед, теперь у нее была надежная защита; ангелы гладили ей руки и ноги, и девочка почти не ощущала холода.
Она быстро приближалась к чертогам Снежной королевы.
Ну, а что же в это время делал Кай? Конечно, он не думал о Герде; где уж ему было догадаться, что она стоит перед самым дворцом.

История седьмая
Что произошло в чертогах снежной королевы и что случилось потом
Стены дворца намели снежные метели, а окна и двери проделали буйные ветры. Во дворце было больше ста залов; они были разбросаны как попало, по прихоти вьюг; самый большой зал простирался на много-много миль. Весь дворец освещался ярким северным сиянием. Как холодно, как пустынно было в этих ослепительно белых залах!
Веселье никогда не заглядывало сюда! Ни разу не устраивались здесь медвежьи балы под музыку бури, балы, на которых белые медведи расхаживали бы на задних лапах, показывая свою грацию и изящные манеры; ни разу не собралось здесь общество, чтобы поиграть в жмурки или фанты; даже беленькие кумушки-лисички, и те никогда не забегали сюда поболтать за чашкой кофе. Холодно и пустынно было в огромных чертогах Снежной королевы. Северное сияние сияло так правильно, что можно было рассчитать, когда оно разгорится ярким пламенем и когда совсем ослабнет.
Посреди самого большого пустынного зала лежало замерзшее озеро. Лед на нем треснул и разбился на тысячи кусков; все куски были совершенно одинаковые и правильные, — настоящее произведение искусства! Когда Снежная королева бывала дома, она восседала посреди этого озера и говорила потом, что она сидит на зеркале разума: по ее мнению, это было единственное и неповторимое зеркало, самое лучшее на свете.
Кай посинел и почти почернел от холода, но не замечал этого, — ведь поцелуй Снежной королевы сделали его нечувствительным к стуже, а сердце его давно превратилось в кусок льда. Он возился с остроконечными плоскими льдинками, укладывая их на все лады, — Кай хотел что-то сложить из них. Это напоминало игру, которая называется “китайской головоломкой”; состоит она в том, что из деревянных дощечек складываются различные фигуры. И Кай тоже складывал фигуры, одну затейливее другой. Эта игра называлась “ледяной головоломкой”. В его глазах эти фигуры были чудом искусства, а складывание их — занятием первостепенной важности. И все потому, что в глазу у него сидел осколок волшебного зеркала. Он складывал целые слова из льдин, но никак не мог составить того, что ему так хотелось, — слова “вечность”. А Снежная королева сказала ему: “Сложи это слово, — и ты будешь сам себе господин, а я подарю тебе весь мир и новые коньки”. Но он никак не мог его сложить.
—Теперь я полечу в теплые края! — сказала Снежная королева. — Загляну в черные котлы!
Котлами она называла кратеры огнедышащих гор, Везувия и Этны.
—Побелю их немного. Так надо. Это полезно для лимонов и винограда! Снежная королева улетела, а Кай остался один в пустом ледяном зале, тянувшемся на несколько миль. Он смотрел на льдины и все думал, думал, так что голова у него трещала. Окоченевший мальчик сидел неподвижно. Можно было подумать, что он замерз.
А тем временем Герда входила в огромные ворота, где разгуливали свирепые ветры. Но она прочла вечернюю молитву, и ветры утихли, словно заснули. Герда вошла в необозримый пустынный ледяной зал, увидела Кая и тотчас узнала его. Девочка бросилась ему на шею, крепко обняла его и воскликнула:
—Кай, мой милый Кай! Наконец-то я тебя нашла!
Но Кай даже не пошевельнулся: он сидел все такой же невозмутимый и холодный. И тут Герда расплакалась: горячие слезы упали Каю на грудь и проникли в самое сердце; они растопили лед и расплавили осколок зеркала. Кай взглянул на Герду, а она запела:
—Розы в долинах цветут... Красота!
Скоро мы узрим младенца Христа.
Кай вдруг залился слезами и плакал так сильно, что второй осколок выкатился из глаза. Он узнал Герду и радостно воскликнул:
—Герда! Милая Герда! Где ты пропадала? И где я сам был? — И он посмотрел по сторонам. — Как здесь холодно! Как пустынно в этих огромных залах!
Он крепко прижался к Герде, а она смеялась и плакала от радости. Да, радость ее была так велика, что даже льдины пустились в пляс, а когда устали, улеглись так, что из них составилось то самое слово, которое велела сложить Каю Снежная королева. За это слово она пообещала подарить ему свободу, весь свет и новые коньки.
Герда поцеловала Кая в обе щеки, и они опять порозовели; поцеловала в глаза — и они засияли, как у нее; поцеловала его руки и ноги — и он снова стал бодрым и здоровым. Пусть Снежная королева возвращается, когда ей вздумается, — ведь его отпускная, написанная блестящими ледяными буквами, лежала здесь.
Кай и Герда взялись за руки и вышли из дворца. Они говорили о бабушке и розах, что росли дома под самой крышей. И повсюду, где они шли, стихали буйные ветры, а солнышко выглядывало из-за туч. У куста с красными ягодами их поджидал северный олень, он привел с собой и молодую олениху, вымя ее было полно молока. Она напоила детей теплым молоком и поцеловала их в губы. Потом она с оленем отвезла Кая и Герду сначала к Финке. У нее они отогрелись и узнали дорогу домой, а потом отправились к лапландке; та сшила им новую одежду и починила салазки Кая.
Олень с оленихой бежали рядом и провожали их до самой границы Лапландии, где уже пробивалась первая зелень. Тут Кай и Герда расстались с оленями и с лапландкой.
—Прощайте! Прощайте! — говорили они друг другу.
Щебетали первые птички, деревья покрылись зелеными почками. Из лесу верхом на великолепном коне выехала молодая девушка в ярко-красной шапочке и с пистолетом в руках. Герда сразу узнала коня, когда-то он был впряжен в золотую карету. Это была маленькая разбойница; ей надоело сидеть дома и она захотела побывать на севере, а если там не понравится, — то и в других частях света.
Они с Гер дои сразу узнали друг друга. Вот была радость!
—Ну и бродяга же ты! — сказала она Каю. — Хотела бы я знать, стоишь ли ты того, чтобы за тобой бегали на край света!
Но Герда погладила ее по щеке и спросила про принца и принцессу.
—Они уехали в чужие края, — ответила девушка-разбойница.
—А ворон? — спросила Герда.
—Ворон умер; ручная ворона овдовела, теперь она носит на ножке в знак траура черную шерстинку и жалуется на свою судьбу. Но все это пустяки! Расскажи лучше, что было с тобой, и как ты его нашла?
Кай и Герда рассказали ей обо всем.
—Вот и сказке конец! — сказала разбойница, пожала им руки, пообещала навестить их, если ей когда-нибудь доведется побывать в их городе. Затем она отправилась странствовать по свету. Кай и Герда, взявшись за руки, пошли своей дорогой. Повсюду их встречала весна: цвели цветы, зеленела трава.
Послышался колокольный звон, и они узнали высокие башни своего родного города. Кай и Герда вошли в город, в котором жила бабушка; потом они поднялись по лестнице и вошли в комнату, где все было по-старому: часы тикали: “тик-так”, а стрелки все так же двигались. Но проходя в дверь, они заметили, что выросли и стали взрослыми. Розы цвели на желобке и заглядывали в открытые окна.
Тут же стояли их детские скамеечки. Кай с Гердой уселись на них и взялись за руки. Холодное, пустынное великолепие чертогов Снежной королевы они забыли, как тяжелый сон. Бабушка сидела на солнышке и вслух читала евангелие: “Если не будете, как дети, не войдете в царствие небесное!”
Кай и Герда взглянули друг на друга и тут только поняли смысл старого псалма:
Розы в долинах цветут... Красота!
Скоро узрим мы младенца Христа!
Так сидели они, оба уже взрослые, но дети сердцем и душою, а на дворе стояло теплое, благодатное лето.

0

13

Г. Х. Андерсен. Девочка со спичками.

http://s60.radikal.ru/i170/1007/18/fe6736fcc99f.jpg

Морозило, шел снег, на улице становилось все темнее и темнее. Это было как раз под Новый год. В этот-то холод и тьму по улицам пробиралась девочка с непокрытою головой и босая. Она вышла из дома в туфлях, но куда они годились! Огромные-преогромные! Последнею их носила мать девочки, и они слетели у малютки с ног, когда она перебегала через улицу, испугавшись двух мчавшихся карет. Одной туфли она так и не нашла, другую же подхватил какой-то мальчишка и убежал с ней, говоря, что из нее выйдет отличная колыбель для его детей, когда они у него будут. И вот девочка побрела дальше босая; ножонки ее совсем покраснели и посинели от холода. В стареньком передничке у нее лежало несколько пачек серных спичек; одну пачку она держала в руке. За целый день никто не купил у нее ни спички - она не выручила ни гроша. Голодная, иззябшая, шла она все дальше, дальше... Жалко было и взглянуть на бедняжку! Снежные хлопья падали на ее прекрасные, вьющиеся белокурые волосы, но она и не думала об этой красоте. Во всех окнах светились огоньки, по улицам пахло жареными гусями: был канун Нового года - вот об этом она думала.
   
  Наконец она уселась за выступом одного дома, съежилась и поджала ножки, чтобы хоть немножко согреться. Но нет, стало еще холоднее, а домой она вернуться не смела, ведь она не продала ни одной спички, не выручила ни гроша - отец прибьет ее! Да и не теплее у них дома! Только крыша над головой, а ветер так и гуляет по жилью, несмотря на то что щели и дыры тщательно заткнуты соломой и тряпками.
   
  Ручонки ее окоченели. Ах! Одна спичка могла бы согреть ее! Если бы только она смела взять из пачки хоть одну, чиркнуть ею о стену и погреть пальчики! Она вытащила одну. Чирк! Как она зашипела и загорелась! Пламя было теплое, ясное, и, когда девочка прикрыла его от ветра горсточкой, ей показалось, что перед нею горит свечка. Странная это была свечка: девочке чудилось, будто она сидит перед большою железною печкой с блестящими медными ножками и дверцами. Как славно пылал в ней огонь, как тепло стало малютке! Она вытянула было и ножки, но... огонь погас. Печка исчезла, в руках девочки остался лишь обгорелый конец спички. Бог она чиркнула другою; спичка загорелась, пламя ее упало на стену, и стена стала вдруг прозрачною. Девочка увидела всю комнату, накрытый белоснежною скатертью и уставленный дорогим фарфором стол, а на нем жареного гуся, начиненного черносливом и яблоками. Что за запах шел от него! Лучше же всего было то, что гусь вдруг спрыгнул со стола и, как был с вилкою и ножом в спине, так и побежал вперевалку прямо к девочке. Тут спичка погасла, и перед девочкой опять стояла одна толстая холодная стена. Она зажгла еще спичку и очутилась под великолепною елкой, куда больше и наряднее, чем та, которую девочка видела в сочельник, заглянув в окошко дома одного богатого купца. Елка горела тысячами огоньков, а из зелени ветвей выглядывали пестрые картинки, какие девочка видела раньше в окнах магазинов. Малютка протянула к елке обе ручонки, но спичка потухла, огоньки стали подниматься все выше и выше и превратились в ясные звездочки; одна из них вдруг покатилась по небу, оставляя за собою длинный огненный след.
   
  - Вот кто-то умирает! - сказала малютка. Покойная бабушка, единственная любившая ее, говорила ей: "Падает звездочка - чья-нибудь душа идет к Богу". Девочка чиркнула об стену новою спичкой; яркий свет озарил пространство, и перед малюткой стояла вся окруженная сиянием, такая ясная, блестящая и в то же время такая кроткая и ласковая, ее бабушка.
   
  - Бабушка! - вскричала малютка. - Возьми меня с собой! Я знаю, что ты уйдешь, как только погаснет спичка, уйдешь, как теплая печка, чудесный жареный гусь и большая, славная елка!
   
  И она поспешно чиркнула всем остатком спичек, которые были у нее в руках, - так ей хотелось удержать бабушку. И спички вспыхнули таким ярким пламенем, что стало светлее, чем днем. Никогда еще бабушка не была такою красивою, такою величественною! Она взяла девочку па руки, и они полетели вместе в сиянии и в блеске высоко-высоко, туда, где нет ни холода, ни голода, ни страха: к Богу! В холодный утренний час в углу за домом по-прежнему сидела девочка с розовыми щечками и улыбкой на устах, но мертвая. Она замерзла в последний вечер старого года; новогоднее солнце осветило маленький труп. Девочка сидела со спичками; одна пачка почти совсем обгорела.
   
  - Она хотела погреться, бедняжка! - говорили люди.
   
  Но никто и не знал, что она видела, в каком блеске вознеслась вместе с бабушкой к новогодним радостям на небо!
   
 

посмотреть одноименные мультфильмы можно здесь .

0

14

Ф. М. Достоевский. Рождество на каторге.

http://s59.radikal.ru/i166/1007/d9/06ae7f3314f0.jpg

Праздник Рождества Христова.

Наконец наступили и праздники.  Еще  в  сочельник  арестанты  почти  не выходили на работу. Вышли в швальни, в мастерские; остальные  только  побыли на разводке, и хоть и были кой-куда назначены, но почти все, поодиночке  или кучками, тотчас же возвратились в острог, и после обеда никто уже не выходил из него. Да и утром большая часть ходила только по  своим  делам,  а  не  по казенным: иные - чтоб похлопотать о пронесении вина и заказать новое; другие - повидать знакомых куманьков и кумушек или собрать к празднику должишки  за сделанные ими прежде работы; Баклушин и участвовавшие в театре - чтоб обойти некоторых  знакомых,  преимущественно  из  офицерской  прислуги,  и  достать необходимые костюмы. Иные ходили с заботливым и суетливым видом единственно потому, что и другие были суетливы  и  заботливы,  и  хоть  иным,  например,
ниоткуда не предстояло получить денег, но они смотрели так, как будто и  они тоже получат от кого-нибудь деньги; одним словом, все как  будто  ожидали  к завтрашнему  дню  какой-то  перемены,  чего-то  необыкновенного.  К   вечеру инвалиды, ходившие на базар по арестантским рассылкам, нанесли с собой много всякой всячины из  съестного:  говядины,  поросят,  даже  гусей.  Многие  из арестантов, даже самые скромные и  бережливые,  копившие  круглый  год  свои копейки, считали обязанностью раскошелиться к такому дню и достойным образом справить разговень. Завтрашней день был настоящий, неотъемлемый у  арестанта праздник, признанный за ним формально законом. В этот день арестант  не  мог быть выслан на работу, и таких дней всего было три в году.
     И, наконец, кто знает, сколько воспоминаний должно было зашевелиться  в душах этих отверженцев при встрече такого дня! Дни великих праздников  резко отпечатлеваются в памяти простолюдинов, начиная с самого  детства.  Это  дни отдохновения от их тяжких работ, дни  семейного  сбора.  В  остроге  же  они должны были припоминаться с мучениями и тоской.  Уважение  к  торжественному дню переходило у арестантов даже в какую-то  форменность;  немногие  гуляли; все были серьезны и как будто чем-то заняты, хотя у многих совсем  почти  не было дела. Но и праздные  и  гуляки  старались  сохранять  в  себе  какую-то важность... Смех как будто был запрещен. Вообще настроение дошло до какой-то щепетильности и раздражительной нетерпимости, и кто нарушал общий тон,  хоть бы невзначай, того осаживали с криком и бранью и сердились на него как будто за  неуважение  к  самому  празднику.   Это   настроение   арестантов   было замечательно, даже трогательно. Кроме врожденного  благоговения  к  великому
дню, арестант бессознательно ощущал, что он этим соблюдением  праздника  как будто соприкасается со  всем  миром,  что  не  совсем  же  он,  стало  быть, отверженец, погибший человек, ломоть отрезанный, что и в остроге то же,  что у людей. Они это чувствовали; это было видно и понятно.
     Аким Акимыч тоже очень  готовился  к  празднику.  У  него  не  было  ни семейных воспоминаний, потому что он вырос сиротой в чужом доме и чуть не  с пятнадцати лет пошел на тяжелую службу; не было  в  жизни  его  и  особенных радостей, потому что всю жизнь свою провел он регулярно, однообразно,  боясь хоть на волосок выступить из  показанных  ему  обязанностей.  Не  был  он  и особенно религиозен, потому что благонравие, казалось, поглотило в  нем  все остальные его человеческие дары и особенности, все страсти и желания, дурные и хорошие. Вследствие всего этого он готовился встретить торжественный  день не суетясь, не волнуясь, не смущаясь тоскливыми  и  совершенно  бесполезными воспоминаниями, а с тихим, методическим благонравием,  которого  было  ровно настолько,  сколько  нужно  для  исполнения  обязанности  и   раз   навсегда указанного обряда. Да и вообще он  не  любил  много  задумываться.  Значение факта, казалось, никогда не  касалось  его  головы,  но  раз  указанные  ему правила он исполнял с священною аккуратностью. Если б  завтра  же  приказали ему сделать совершенно противное,  он  бы  сделал  и  это  с  тою  же  самою
покорностью и тщательностью, как делал и противоположное тому накануне. Раз, один только раз в жизни он попробовал пожить своим умом - и попал в каторгу. Урок не пропал для него даром. И хоть ему не  суждено  было  судьбою  понять хоть когда-нибудь, в чем именно он провинился, но зато он  вывел  из  своего приключения спасительное правило -  не  рассуждать  никогда  и  ни  в  каких обстоятельствах, потому что рассуждать "не его  ума  дело",  как  выражались промеж себя арестанты. Слепо преданный обряду, он  даже  и  на  праздничного поросенка своего, которого начинил кашей и изжарил (собственноручно,  потому что умел и жарить), смотрел с каким-то предварительным уважением, точно  это был не обыкновенный поросенок, которого всегда можно было купить и изжарить, а какой-то особенный, праздничный. Может  быть,  он  еще  с  детства  привык видеть на столе в этот день поросенка и вывел, что поросенок  необходим  для
этого дня, и я уверен, если б хоть раз в этот день он не покушал  поросенка, то  на  всю  жизнь  у  него  бы  осталось  некоторое  угрызение  совести   о неисполненном долге. До праздника он ходил в своей старой куртке и в  старых панталонах,  хоть  и  благопристойно  заштопанных,   но   зато   уж   совсем заносившихся. Оказалось теперь, что новую  пару,  выданную  ему  еще  месяца четыре назад, он тщательно сберегал в своем сундучке и  не  притрогивался  к ней с улыбающейся мыслью торжественно обновить  ее  в  праздник.  Так  он  и сделал. Еще  с  вечера  он  достал  свою  новую  пару,  разложил,  осмотрел, пообчистил,  обдул  и,  исправив  все  это,  предварительно   примерил   ее. Оказалось, что  пара  была  совершенно  впору;  все  было  прилично,  плотно застегивалось доверху, воротник, как из кордона, высоко подпирал подбородок;
в талье образовалось даже что-то вроде мундирного перехвата, и  Аким  Акимыч даже осклабился от удовольствия и не  без  молодцеватости  повернулся  перед крошечным свои зеркальцем, которое собственноручно  и  давно  уже  оклеил  в свободную минутку золотым бордюрчиком.  Только  один  крючочек  у  воротника куртки оказался как будто не на месте.  Сообразив  это,  Аким  Акимыч  решил переставить крючок; переставил,  примерил  опять,  и  оказалось  уже  совсем хорошо. Тогда он сложил все по-прежнему и с  успокоенным  духом  упрятал  до завтра в сундучок. Голова его была  обрита  удовлетворительно;  но,  оглядев себя внимательно в зеркальце, он заметил, что как будто не совсем гладко  на голове; показывались чуть видные ростки волос,  и  он  немедленно  сходил  к "майору" чтоб обриться совершенно прилично и по форме. И хоть Акима  Акимыча никто  не  стал  бы  завтра  осматривать,  но  обрился  он  единственно  для спокойствия своей совести, чтоб уж так, для такого дня, исполнить  все  свои обязанности. Благоговение к пуговке, к погончику, к петличке еще  с  детства неотъемлемо напечатлелось в уме его в  виде  неоспоримой  обязанности,  а  в сердце - как образ последней  степени  красоты,  до  которой  может  достичь порядочный человек. Все  исправив,  он,  как  старший  арестант  в  казарме, распорядился приносом сена и тщательно наблюдал,  как  разбрасывали  его  по полу. То же самое было и в других казармах. Не знаю почему, но  к  рождеству всегда разбрасывали у нас по казарме сено. Потом, окончив  все  свои  труды, Аким Акимыч помолился богу, лег на свою койку и тотчас же заснул безмятежным сном младенца,  чтоб  проснуться  как  можно  раньше  утром.  Так  же  точно поступили, впрочем, и все  арестанты.  Во  всех  казармах  улеглись  гораздо раньше  обыкновенного.  Обыкновенные  вечерние  работы  были  оставлены;  об
майданах и помину не было. Все ждало завтрашнего утра.
     Оно наконец настало. Рано, еще до  свету,  едва  только  пробили  зорю, отворили казармы, и  вошедший  считать  арестантов  караульный  унтер-офицер поздравил их всех с праздником. Ему отвечали тем же, отвечали  приветливо  и ласково. Наскоро помолившись, Аким Акимыч и многие, имевшие  своих  гусей  и поросят на кухне, поспешно пошли смотреть,  что  с  ними  делается,  как  их жарят, где что стоит и так далее. Сквозь темноту из  маленьких,  залепленных снегом и льдом окошек нашей казармы видно было, что в обеих кухнях, во  всех шести печах, пылает яркий огонь, разложенный  еще  до  свету.  По  двору,  в темноте, уже швыряли арестанты в своих полушубках, в рукава и внакидку;  все это стремилось в кухню. Но некоторые, впрочем  очень  немногие,  успели  уже побывать и у целовальников. Это были уже самые нетерпеливые. Вообще  же  все
вели себя благопристойно, смирно и  как-то  не  по-обыкновенному  чинно.  Не слышно было ни обычной ругани, ни  обычных  ссор.  Все  понимали,  что  день большой и праздник великий.  Были  такие,  что  сходили  в  другие  казармы, поздравили кой-кого из своих. Проявлялось  что-то  вроде  дружества.  Замечу мимоходом: между арестантами почти совсем не замечалось дружества, не говорю общего, - это уж подавно, - а так, чтоб один какой-нибудь арестант сдружился с другим. Этого почти совсем у нас не было, и это замечательная  черта:  так не бывает на воле. У нас вообще все были в обращении друг с другом  черствы, сухи, за очень редкими исключениями, и  это  был  какой-то  формальный,  раз принятый и установленный тон. Я тоже вышел из  казармы;  начинало  чуть-чуть светать; звезды меркли; морозный тонкий пар подымался кверху. Из печных труб
на кухне валил дым столбом. Некоторые из попавшихся мне навстречу арестантов сами охотно и ласково поздравили меня с праздником. Я благодарил  и  отвечал тем же. Из них были и такие, которые до сих пор еще  ни  слова  со  мной  не сказали во весь этот месяц.
     У самой кухни  нагнал  меня  арестант  из  военной  казармы,  в  тулупе внакидку. Он  еще  с  полдвора  разглядел  меня  и  кричал  мне:  "Александр Петрович! Александр Петрович!" Он бежал на кухню и торопился. Я  остановился и подождал его. Это был молодой парень, с круглым лицом, с тихим  выражением глаз, очень неразговорчивый со всеми, а со мной не сказавший еще  ни  одного слова и не обращавший на меня доселе  никакого  внимания  со  времени  моего поступления в острог; я даже не знал, как его и зовут. Он  подбежал  ко  мне запыхавшись и стал передо мной в упор, глядя на меня с какой-то тупой, но  в то же время и блаженной улыбкой.
     - Что вам? - не без удивления спросил я его, видя, что он стоит  передо мной, улыбается, глядит во все глаза, а разговора не начинает.
     - Да как же, праздник... - пробормотал он и, сам догадавшись, что не  о чем больше говорить, бросил меня и поспешно отправился на кухню.
     Замечу здесь кстати, что и после  этого  мы  с  ним  ровно  никогда  не сходились и почти не сказали ни слова друг другу до самого моего  выхода  из острога.
     На кухне около жарко разгоревшихся печей шла суетня и  толкотня,  целая давка.  Всякий  наблюдал  за  своим  добром;  стряпки  принимались  готовить казенное кушанье, потому что в  этот  день  обед  начинался  раньше.  Никто, впрочем, не начинал еще есть, хоть иным бы и хотелось, но наблюдалось  перед другими приличие. Ждали священника, и уже после него  полагались  разговени. Между тем еще не успело совсем  ободнять,  как  уже  начали  раздаваться  за воротами острога призывные крики ефрейтора: "Поваров!" Эти крики раздавались чуть не поминутно и продолжались почти два часа. Требовали поваров с  кухни, чтоб  принимать  приносимое  со  всех  концов  города  в  острог   подаяние. Приносилось оно в чрезвычайном количестве в виде калачей,  хлеба,  ватрушек,
пряжеников, шанег, блинов и прочих сдобных печений. Я думаю, не осталось  ни одной хозяйки из купеческих и мещанских домов во всем городе, которая бы  не прислала своего хлеба, чтоб поздравить с великим праздником  "несчастных"  и заключенных. Были подаяния  богатые  -  сдобные  хлеба  из  чистейшей  муки, присланные в большом количестве.  Были  подаяния  и  очень  бедные  -  такой какой-нибудь грошовый калачик и две каких-нибудь  черные  шаньги,  чуть-чуть обмазанные сметаной: это уже был дар бедняка  бедняку,  из  последнего.  Все принималось с одинаковою благодарностью,  без  различия  даров  и  даривших. Принимавшие арестанты снимали шапки, кланялись, поздравляли с  праздником  и относили подаяние на кухню. Когда же набрались целые груды подаянного хлеба, требовали старших из каждой казармы, и они уже распределили все поровну,  по казармам. Не было ни  спору,  ни  брани;  дело  вели  честно,  поровну.  Что пришлось на нашу казарму, разделили уже у  нас;  делил  Аким  Акимыч  и  еще
другой арестант; делили своей рукой и своей рукой раздавали каждому. Не было ни малейшего возражения, ни малейшей зависти от  кого-нибудь;  все  остались довольны; даже подозрения не могло  быть,  что  подаяние  можно  утаить  или раздать не поровну. Устроив свои дела  в  кухне,  Аким  Акимыч  приступил  к своему облачению, оделся со всем приличием и торжественностью, не оставив ни одного крючочка незастегнутым, и, одевшись, тотчас же приступил к  настоящей молитве. Он молился довольно долго. На молитве стояло уже много  арестантов, большею  частью  пожилых.  Молодежь   помногу   не   молилась:   так   разве перекрестится кто, вставая, даже и  в  праздник.  Помолившись,  Аким  Акимыч подошел ко мне и с некоторою торжественностью поздравил меня с праздником. Я тут же позвал его на чай, а он меня  на  своего  поросенка.  Спустя  немного прибежал ко мне и Петров поздравить меня.  Он,  кажется,  уж  выпил  и  хоть
прибежал запыхавшись, но многого не сказал, а только постоял недолго  передо мной с каким-то ожиданием и вскоре ушел  от  меня  на  кухню.  Между  тем  в военной казарме приготовлялись  к  принятию  священника.  Эта  казарма  была устроена не так, как другие: в ней нары тянулись около стен, а не  посредине комнаты, как во всех прочих  казармах,  так  что  это  была  единственная  в остроге комната, не загроможденная посредине. Вероятно, она и устроена  была таким образом, чтоб в  ней,  в  необходимых  случаях,  можно  было  собирать арестантов. Среди комнаты поставили столик, накрыли его  чистым  полотенцем, поставили на нем образ и зажгли лампадку. Наконец пришел священник с крестом и  святою  водою.  Помолившись  и  пропев  перед  образом,  он  стал   перед арестантами, и все с истинным благоговением стали подходить прикладываться к кресту. Затем священник обошел все казармы и окропил  их  святою  водою.  На кухне он похвалил наш острожный хлеб, славившийся своим вкусом в  городе,  и арестанты тотчас же пожелали ему послать два свежих и только что  выпеченных хлеба; на отсылку их немедленно употреблен был один инвалид. Крест проводили с тем же благоговением, с  каким  и  встретили,  и  затем  почти  тотчас  же приехали плац-майор и комендант. Коменданта у нас любили и даже уважали.  Он обошел все казармы в сопровождении плац-майора, всех поздравил с праздником, зашел в кухню и попробовал острожных щей. Щи вышли  славные;  отпущено  было для такого дня чуть не по фунту говядины на каждого арестанта.  Сверх  того, сготовлена была просяная каша, и масла отпустили вволю. Проводив коменданта, плац-майор велел начинать обедать. Арестанты старались не попадаться ему  на глаза. Не любили у нас его злобного  взгляда  из-под  очков,  которым  он  и теперь  высматривал  направо  и  налево,  не  найдется  ли  беспорядков,  не попадется ли какой-нибудь виноватый.
     Стали обедать. Поросенок Акима Акимыча был зажарен превосходно.  И  вот
не могу объяснить, как это случилось:  тотчас  же  по  отъезде  плац-майора,
каких-нибудь  пять  минут  спустя,  оказалось  необыкновенно  много  пьяного
народу, а между тем, еще за пять минут, все были почти  совершенно  трезвые.
Явилось много рдеющих и сияющих лиц, явились балалайки. Полячок со  скрипкой
уже ходил за каким-то гулякой, нанятый на весь день,  и  пилил  ему  веселые
танцы. Разговор становился хмельнее  и  шумнее.  Но  отобедали  без  больших
беспорядков. Все были сыты. Многие из стариков и солидных отправились тотчас
же спать, что сделал и Аким Акимыч, полагая, кажется, что в большой праздник
после  обеда  непременно   нужно   заснуть.   Старичок   из   стародубовских
старообрядцев, вздремнув немного, полез на печку,  развернул  свою  книгу  и
промолился до глубокой ночи, почти не  прерывая  молитвы.  Ему  тяжело  было
смотреть на "страм", как говорил он про  всеобщую  гулянку  арестантов.  Все
черкесы уселись на крылечке  и  с  любопытством,  а  вместе  и  с  некоторым
омерзением смотрели на пьяный народ. Мне повстречался Нурра: "Яман, яман!  -
сказал он мне, покачивая головою с благочестивым негодованием, -  ух,  яман!
Аллах сердит будет!" Исай Фомич упрямо и высокомерно засветил в своем уголку
свечку и начал  работать,  видимо  показывая,  что  ни  во  что  не  считает
праздник. Кой-где по углам начались  майданы.  Инвалидов  не  боялись,  а  в
случае унтер-офицера, который сам старался  ничего  не  замечать,  поставили
сторожей. Караульный офицер раза три заглядывал во весь этот день в  острог.
Но пьяные прятались, майданы снимались при  его  появлении,  да  и  сам  он,
казалось, решался не обращать внимания на мелкие беспорядки. Пьяный  человек
в этот день считался уже беспорядком мелким. Мало-помалу народ разгуливался.
Начинались и ссоры. Трезвых все-таки оставалось  гораздо  большая  часть,  и
было кому присмотреть за нетрезвыми. Зато уж гулявшие пили без  меры.  Газин
торжествовал. Он разгуливал с самодовольным  видом  около  своего  места  на
нарах, под которое смело перенес вино, хранившееся до того времени где-то  в
снегу за казармами, в потаенном  месте,  и  лукаво  посмеивался,  смотря  на
прибывавших к нему потребителей. Сам он был трезв и не выпил  ни  капли.  Он
намерен был гулять в конце праздника, обобрав предварительно все денежки  из
арестантских карманов. По казармам раздавались песни. Но пьянство переходило
уже в чадный угар, и от песен недалеко было до слез.  Многие  расхаживали  с
собственными балалайками, тулупы внакидку, и с молодецким  видом  перебирали
струны. В особом отделении образовался даже  хор,  человек  из  восьми.  Они
славно пели под аккомпанемент балалаек и гитар. Чисто народных песен  пелось
мало. Помню только одну, молодецки пропетую:

          Я вечор млада
          Во пиру была.

     И здесь  я  услышал  новый  вариант  этой  песни,  которого  прежде  не
встречал. В конце песни прибавлялось несколько стихов:

          У меня ль, младой,
          Дома убрано:
          Ложки вымыла,
          Во щи вылила;
          С косяков сскребла,
          Пироги спекла.

     Пелись же большею частью  песни  так  называемые  у  нас  арестантские, впрочем  все  известные.  Одна  из  них:  "Бывало...  "  -   юмористическая, описывающая, как прежде человек веселился и жил барином на  воле,  а  теперь попал в острог. Описывалось, как он подправлял прежде "бламанже шемпанским", а теперь -

          Дадут капусты мне с водою -
          И ем, так за ушми трещит.

     В ходу была тоже слишком известная: Прежде жил я, мальчик, веселился  И имел свой капитал: Капиталу, мальчик, я решился И в неволю жить попал... и так далее. Только у нас произносили не "капитал", а "копитал", производя капитал от слова "копить"; пелись тоже заунывные. Одна была чисто каторжная, тоже, кажется, известная:

          Свет небесный воссияет,
          Барабан зорю пробьет, -
          Старший двери отворяет,
          Писарь требовать идет.
          Нас не видно за стенами,
          Каково мы здесь живем;
          Бог, творец небесный, с нами,
          Мы и здесь не пропадем, и т. д.

     Другая пелась еще заунывнее, впрочем  прекрасным  напевом,  сочиненная, вероятно, каким-нибудь  ссыльным,  с  приторными  и  довольно  безграмотными словами. Из нее я вспоминаю теперь несколько стихов:

          Не увидит взор мой той страны,
               В которой я рожден;
          Терпеть мученья без вины
               Навек я осужден.
          На кровле филин прокричит,
               Раздастся по лесам,
          Заноет сердце, загрустит,
               Меня не будет там.

     Эта песня пелась у нас часто, но не хором, а в одиночку. Кто-нибудь,  в
гулевое время, выйдет,  бывало,  на  крылечко  казармы,  сядет,  задумается,
подопрет щеку рукой и затянет ее высоким фальцетом. Слушаешь, и как-то  душу
надрывает. Голоса у нас были порядочные.
     Между  тем  начинались  уж  и  сумерки.  Грусть,  тоска  и  чад  тяжело
проглядывали среди пьянства и гульбы. Смеявшийся за час тому назад уже рыдал
где-нибудь, напившись через край. Другие успели уже раза по  два  подраться.
Третьи, бледные и чуть держась на  ногах,  шатались  по  казармам,  заводили
ссоры. Те же, у  которых  хмель  был  незадорного  свойства,  тщетно  искали
друзей, чтобы излить перед ними свою душу и выплакать свое пьяное горе. Весь
этот бедный народ хотел повеселиться, провесть весело великий праздник -  и,
господи! какой тяжелый и грустный был этот день чуть не для каждого.  Каждый
проводил его, как будто обманувшись в какой-то надежде. Петров раза два  еще
забегал ко мне. Он очень немного выпил во  весь  день  и  был  почти  совсем
трезвый. Но он до самого последнего часа все чего-то ожидал, что  непременно
должно случиться, чего-то необыкновенного, праздничного,  развеселого.  Хоть
он и не говорил об этом, но видно было по его глазам. Он сновал из казармы в
казарму без устали. Но ничего особенного  не  случалось  и  не  встречалось,
кроме пьянства, пьяной  бестолковой  ругани  и  угоревших  от  хмеля  голов.
Сироткин бродил тоже в новой красной рубашке по всем казармам,  хорошенький,
вымытый, и тоже тихо  и  наивно,  как  будто  ждал  чего-то.  Мало-помалу  в
казармах  становилось  несносно  и  омерзительно.  Конечно,  было  много   и
смешного, но мне было как-то грустно и жалко их всех, тяжело и  душно  между
ними. Вон два арестанта спорят, кому кого угощать. Видно, что они уже  долго
спорят и преж-того даже поссорились. У одного в  особенности  есть  какой-то
давнишний зуб на другого. Он жалуется и, нетвердо  ворочая  языком,  силится
доказать,  что  тот  поступил  с  ним  несправедливо:  был  продан  какой-то
полушубок, утаены когда-то какие-то деньги, в  прошлом  году  на  масленице.
Что-то еще, кроме этого, было... Обвиняющий - высокий и мускулистый  парень,
неглупый, смирный, но когда пьян - с стремлением  дружиться  и  излить  свое
горе. Он ругается и претензию показывает как будто  с  желанием  еще  крепче
потом помириться с соперником.  Другой  -  плотный,  коренастый,  невысокого
роста, с круглым лицом, хитрый и пронырливый. Он выпил, может  быть,  больше
своего товарища, но пьян только слегка. Он с характером и слывет богатым, но
ему почему-то выгодно не раздражать теперь своего экспансивного друга, и  он
подводит его к целовальнику; друг утверждает, что он  должен  и  обязан  ему
поднести, "если только ты честный человек есть".
     Целовальник с некоторым уважением к требователю и с оттенком  презрения
к экспансивному другу, потому что тот  пьет  не  на  свои,  а  его  потчуют,
достает и наливает чашку вина.
     - Нет, Степка, это ты должен, - говорит экспансивный  друг,  видя,  что
его взяла, - потому ефто твой долг.
     - Да я с тобой и язык-то даром не стану мозолить! - отвечает Степка.
     - Нет, Степка,  это  ты  врешь,  -  подтверждает  первый,  принимая  от
целовальника чашку, - потому ты мне деньги должен; совести нет и глаза-то  у
тебя не свои, а заемные! Подлец, Степка, вот тебе; одно слово подлец!
     - Ну чего рюмишь, вино расплескал! Честь ведут  да  дают,  так  пей!  -
кричит целовальник на экспансивного друга, - не до завтра над тобой стоять!
     - Да и выпью, чего кричишь! С праздником, Степан Дорофеич! - вежливо  и
с легким поклоном обратился он, держа чашку в руках, к Степке, которого  еще
за полминуты обзывал подлецом. - Будь здоров на сто годов, а что жил,  не  в
зачет! - Он выпил, крякнул и утерся. - Прежде, братцы, я много вина подымал,
- заметил он с серьезною важностью, обращаясь как будто ко всем и ни к  кому
в особенности, - а теперь  уж,  знать,  лета  мои  подходят.  Благодарствую,
Степан Дорофеич.
     - Не на чем.
     - Так я все про то буду тебе, Степка, говорить; и, окромя того, что  ты
выходишь передо мной большой подлец, я тебе скажу...
     - А я тебе вот что, пьяная ты  харя,  скажу,  -  перебивает  потерявший
терпение Степка. - Слушай да всякое мое слово считай: вот тебе свет пополам;
тебе полсвета и мне полсвета. Иди и не встречайся ты больше мне. Надоел!
     - Так не отдашь денег?
     - Каких тебе еще денег, пьяный ты человек?
     - Эй, на том свете сам придешь  отдавать  -  не  возьму!  Наша  денежка
трудовая, да потная, да мозольная. Замаешься с моим пятаком на том свете.
     - Да ну тебя к черту.
     - Что нукаешь; не запрег.
     - Пошел, пошел!
     - Подлец!
     - Варнак!
     И пошла опять ругань, еще больше, чем до потчеванья.
     Вот сидят на нарах отдельно два друга: один высокий, плотный, мясистый,
настоящий мясник; лицо его красно. Он  чуть  не  плачет,  потому  что  очень
растроган. Другой - тщедушный, тоненький, худой, с длинным носом, с которого
как будто что-то каплет, и с  маленькими  свиными  глазками,  обращенными  в
землю. Это  человек  политичный  и  образованный;  был  когда-то  писарем  и
трактует своего друга несколько свысока, что тому  втайне  очень  неприятно.
Они весь день вместе пили.
     - Он меня дерзнул! - кричит мясистый друг, крепко качая  голову  писаря
левой рукой, которою он обхватил его. "Дерзнул" -  значит  ударил.  Мясистый
друг, сам из унтер-офицеров, втайне завидует своему испитому другу, и потому
оба они, один перед другим, щеголяют изысканностью слога.
     - А я тебе говорю, что и ты не прав... - начинает догматически  писарь,
упорно не подымая на него своих глаз и с важностью смотря в землю.
     - Он меня дерзнул, слышь ты! - прерывает друг, еще больше теребя своего
милого друга. - Ты один мне теперь на всем  свете  остался,  слышь  ты  это?
Потому я тебе одному говорю: он меня дерзнул!..
     - А я опять скажу: такое  кислое  оправданье,  милый  друг,  составляет
только стыд твоей голове! - тоненьким и вежливым голоском возражает  писарь,
- а лучше согласись, милый друг, все это  пьянство  через  твое  собственное
непостоянство...
     Мясистый друг несколько отшатываясь назад, тупо глядит  своими  пьяными
глазами на самодовольного писаришку и вдруг, совершенно неожиданно, изо всей
силы ударяет своим  огромным  кулаком  по  маленькому  лицу  писаря.  Тем  и
кончается дружба за целый день. Милый друг без памяти летит под нары...
     Вот входит в нашу казарму  один  мой  знакомый  из  особого  отделения,
бесконечно добродушный и веселый парень, неглупый,  безобидно-насмешливый  и
необыкновенно простоватый с виду. Это тот самый, который, в первый мой  день
в остроге, в кухне за обедом искал, где живет богатый мужик, уверял, что  он
"с анбицией", и напился со мною чаю. Он лет сорока, с необыкновенно  толстой
губой и с большим мясистым носом, усеянным угрями. В руках его балалайка, на
которой он небрежно перебирает струны. За ним следовал,  точно  прихвостень,
чрезвычайно маленький арестантик, с большой головой, которого я  очень  мало
знал доселе. На него, впрочем, и никто не обращал никакого внимания. Он  был
какой-то  странный,  недоверчивый,  вечно  молчаливый  и  серьезный;   ходил
работать в швальню и,  видимо,  старался  жить  особняком  и  ни  с  кем  не
связываться. Теперь же, пьяный, он привязался, как  тень,  к  Варламову.  Он
следовал за ним в ужасном волнении, размахивал руками, бил кулаком по стене,
по нарам и даже чуть не плакал.  Варламов,  казалось,  не  обращал  на  него
никакого внимания, как будто и не было его подле. Замечательно,  что  прежде
эти два человека почти совсем друг  с  другом  не  сходились;  у  них  и  по
занятиям и по характеру ничего нет общего. И разрядов они разных и живут  по
разным казармам. Звали маленького арестанта - Булкин.
     Варламов, увидев меня, осклабился. Я сидел на своих нарах у  печки.  Он
стал поодаль против меня, что-то сообразил, покачнулся и,  неровными  шагами
подойдя ко мне, как-то  молодцевато  избоченился  всем  корпусом  и,  слегка
потрогивая струны, проговорил речитативом, чуть-чуть постукивая сапогом:

          Круглолица, белолица,
          Распевает, как синица,
               Милая моя;
          Она в платьице атласном,
          Гарнитуровом прекрасном,
               Очень хороша.

     Эта песня, казалось, вывела из себя  Булкина;  он  взмахнул  руками  и,
обращаясь ко всем, закричал:
     - Все-то, братцы, все-то он врет! Ни одного слова  не  скажет  вправду,
все врет!
     - Старичку Александру Петровичу! - проговорил  Варламов,  с  плутоватым
смехом заглядывая мне в глаза, и чуть не полез со мной  целоваться.  Он  был
пьяненек.  Выражение  "Старичку  такому-то...  ",  то  есть  такому-то   мое
почтение, употребляется в простонародье по всей Сибири, хотя бы относилось к
человеку  двадцати  лет.  Слово   "старичок"   означает   что-то   почетное,
почтительное, даже льстивое.
     - Ну что, Варламов, как поживаете?
     - Да по деньку на день. А уж кто празднику рад, тот спозаранку пьян; вы
уж меня извините! - Варламов говорил несколько нараспев.
     - И все-то врет, все-то он опять врет! - закричал  Булкин,  в  каком-то
отчаянии стуча рукою по нарам. Но тот как будто слово  дал  не  обращать  на
него ни малейшего внимания, и в этом было чрезвычайно много комизму,  потому
что Булкин привязался к Варламову совершенно ни с  того  ни  с  сего  еще  с
самого утра именно за  то,  что  Варламов  "все  врет",  как  ему  отчего-то
показалось. Он бродил за ним, как тень, привязывался к  каждому  его  слову,
ломал свои руки, обколотил их чуть не в кровь об стены и об нары и  страдал,
видимо страдал от убеждения, что Варламов "все врет"! Если  б  у  него  были
волосы на голове, он бы, кажется, вырвал их от огорчения. Точно он  взял  на
себя обязанность отвечать за поступки Варламова, точно на его совести лежали
все недостатки Варламова. Но в том-то и штука, что тот даже и не  глядел  на
него.
     - Все врет, все врет, все врет! Ни одно-то  слово  его  ни  к  чему  не
подходит! - кричал Булкин.
     - Да тебе-то что! - отвечали со смехом арестанты.
     - Я вам, Александр Петрович, доложу, что был я очень красив из  себя  и
очень меня любили девки... - начал вдруг ни с того ни с сего Варламов.
     - Врет! Опять врет! - прерывает с каким-то визгом Булкин.
     Арестанты хохочут.
     - А я-то перед ними куражусь: рубаха на мне красная, шаровары плисовые;
лежу себе, как этакой граф Бутылкин, ну то есть пьян, как швед, одно слово -
чего изволите!
     - Врет! - решительно подтверждает Булкин.
     - А в те поры был у меня от батюшки дом  двухэтажный  каменный.  Ну,  в
два-то года я два этажа и спустил, остались у меня одни ворота без  столбов.
Что ж, деньги - голуби: прилетят и опять улетят!
     - Врет! - еще решительнее подтверждает Булкин.
     - Так уж я вот опомнясь и послал моим родичам  отсюда  слезницу;  авось
деньжонок  пришлют.  Потому,  говорили,  я  против   родителев   моих   шел.
Неуважительный был! Вот уж седьмой год, как послал.
     - И нет ответу? - спросил я, засмеявшись.
     - Да нет, - отвечал он, вдруг засмеявшись  сам  и  все  ближе  и  ближе
приближая свой нос к самому моему лицу. -  А  у  меня,  Александр  Петрович,
здесь полюбовница есть...
     - У вас? Любовница?
     - Онуфриев даве и говорит: "Моя пусть рябая, нехорошая, да зато  у  ней
несколько одежи; а твоя хорошая, да нищая, с мешком ходит".
     - Да разве правда?
     - А и вправду нищая! - отвечал он и залился неслышным смехом; в казарме
тоже захохотали. Действительно, все знали, что он связался с какой-то  нищей
и выдал ей в полгода всего десять копеек.
     - Ну, так что ж? - спросил я, желая от него наконец отвязаться.
     Он помолчал, умильно посмотрел на меня и нежно произнес:
     - Так вот не соблаговолите ли мне по сей причине на  косушку?  Я  ведь,
Александр Петрович, все чай пил сегодня, - прибавил он в умилении,  принимая
деньги, - и так я этого чаю нахлестался, что одышка взяла, а в брюхе  как  в
бутылке болтается...
     Меж тем как он  принимал  деньги,  нравственное  расстройство  Булкина,
казалось, дошло до последних пределов.  Он  жестикулировал,  как  отчаянный,
чуть не плакал.
     - Люди божии! - кричал он, обращаясь ко всей казарме в  исступлении,  -
смотрите на него! Все врет! Что ни скажет, все-то, все-то, все-то врет!
     - Да тебе-то что? - кричат ему арестанты, удивляясь на  его  ярость,  - несообразный ты человек!
     - Не дам соврать! - кричит Булкин, сверкая глазами и стуча из всей силы кулаком по нарам, - не хочу, чтоб он врал!
     Все хохочут. Варламов берет деньги,  откланивается  мне  и,  кривляясь, спешит из казармы, разумеется к целовальнику. И тут, кажется,  он  в  первый раз замечает Булкина.
     - Ну, пойдем! - говорит он ему, останавливаясь на пороге,  точно  он  и впрямь был ему на что-то нужен. - Набалдашник! - прибавляет он с презрением, пропуская огорченного Булкина вперед  себя  и  вновь  начиная  тренькать  на балалайке...
     Но что описывать этот  чад!  Наконец  кончается  этот  удушливый  день. Арестанты тяжело засыпают на нарах. Во сне они говорят и бредят еще  больше, чем в другие ночи. Кой-где еще сидят за майданами. Давно ожидаемый  праздник прошел. Завтра опять будни, опять на работу...

0

15

Светлана Кекова. Иней Рождества.

http://s55.radikal.ru/i147/1007/15/ec8a283f0bd5.jpg

Ветку ясеня, дудочку узкую,
птичий щебет, следы на снегу —
всё возьмите — оставьте мне музыку,
я без музыки жить не могу.
Без неё я как город без имени,
как случайная тень на песке...
Пишет ангел рождественским инеем,
словно мелом на классной доске,
что вина прощена и заглажена,
что по-прежнему кровь горяча,
что судьба — как замочная скважина,
как закрытая дверь без ключа.
Но не пробуй проникнуть в таинственный
мир, где снег ослепительно бел,
где родился Господь,
где единственный раз
я слышала музыку сфер.

В Вифлеем опять караваны бредут во мгле...

http://s005.radikal.ru/i209/1007/f7/5842bc7612b1.jpg

В Вифлеем опять караваны бредут во мгле.
Мой отец и мать почивают в сырой земле.
Как давно они в колыбелях дубовых спят!
Снится им, что вновь у Марии родился Сын,
Он бродил по миру и был на кресте распят,
и об этом знают трава, журавлиный клин,
облака на небе и сонмы летящих душ...
Сколько летних засух и лютых декабрьских стуж
пронеслось над миром, и сколько лилось дождей
на сухую землю, и как проливалась кровь
царедворцев, смердов, невинных детей, вождей!
Но услышал мир, что его создала Любовь.
Только слова жаждет немая моя душа,
а любовь есть Слово, ведь Богу не нужен жест.
У седых волхвов я спрошу, словно лист, дрожа:
не гора соблазна ли стала горой блаженств?
Я ладонью глажу прохладный базальт, гранит.
Говорит мне мать: “Ты о нас не тоскуй, не плачь,
ведь любую душу Господь для Себя хранит,
и к любому сердцу приставлен его палач.
И земному дому не нужен небесный дом,
и земному грому ответит небесный гром,
и земной воде мы прощаем и шум, и плеск,
в земляной ладье мы ныряем в небесный блеск,
где Благая Весть, как горящий во тьме светец.
Сын родился здесь — и прощает нас всех Отец!”

0

16

О'Генри. Дары волхвов

http://s39.radikal.ru/i084/1007/fd/0c7bdd494d53.jpg

Один доллар восемьдесят семь центов. Это было все. Из них шестьдесят центов монетками по одному центу. За каждую из этих монеток пришлось торговаться с бакалейщиком, зеленщиком, мясником так, что даже уши горели от безмолвного неодобрения, которое вызывала подобная бережливость. Делла пересчитала три раза. Один доллар восемьдесят семь центов. А завтра Рождество.

Единственное, что тут можно было сделать, это хлопнуться на старенькую кушетку и зареветь. Именно так Делла и поступила. Откуда напрашивается философский вывод, что жизнь состоит из слез, вздохов и улыбок, причем вздохи преобладают.

Пока хозяйка дома проходит все эти стадии, оглядим самый дом. Меблированная квартирка за восемь долларов в неделю. В обстановке не то чтобы вопиющая нищета, но скорее красноречиво молчащая бедность. Внизу, на парадной двери, ящик для писем, в щель которого не протиснулось бы ни одно письмо, и кнопка электрического звонка, из которой ни одному смертному не удалось бы выдавить ни звука. К сему присовокуплялась карточка с надписью: "М-р Джеймс Диллингем Юнг". "Диллингем" развернулось во всю длину в недавний период благосостояния, когда обладатель указанного имени получал тридцать долларов в неделю. Теперь, после того, как этот доход понизился до двадцати долларов, буквы в слове "Диллингем" потускнели, словно не на шутку задумавшись: а не сократиться ли им в скромное и непритязательное "Д"? Но когда мистер Джеймс Диллингем Юнг приходил домой и поднимался к себе на верхний этаж, его неизменно встречал возглас: "Джим!" -- и нежные объятия миссис Джеймс Диллингем Юнг, уже представленной вам под именем Деллы. А это, право же, очень мило.

Делла кончила плакать и прошлась пуховкой по щекам. Она теперь стояла у окна и уныло глядела на серую кошку, прогуливавшуюся по серому забору вдоль серого двора. Завтра Рождество, а у нее только один доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Долгие месяцы она выгадывала буквально каждый цент, и вот все, чего она достигла. На двадцать долларов в неделю далеко не уедешь. Расходы оказались больше, чем она рассчитывала. С расходами всегда так бывает. Только доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Ее Джиму! Сколько радостных часов она провела, придумывая, что бы такое ему подарить к Рождеству. Что-нибудь совсем особенное, редкостное, драгоценное, что-нибудь, хоть чуть-чуть достойное высокой чести принадлежать Джиму.

В простенке между окнами стояло трюмо. Вам никогда не приходилось смотреться в трюмо восьмидолларовой меблированной квартиры? Очень худой и очень подвижной человек может, наблюдая последовательную смену отражений в его узких створках, составить себе довольно точное представление о собственной внешности. Делле, которая была хрупкого сложения, удалось овладеть этим искусством.

Она вдруг отскочила от окна и бросилась к зеркалу. Глаза ее сверкали, но с лица за двадцать секунд сбежали краски. Быстрым движением она вытащила шпильки и распустила волосы.

Надо вам сказать, что у четы Джеймс Диллингем Юнг было два сокровища, составлявших предмет их гордости. Одно - золотые часы Джима, принадлежавшие его отцу и деду, другое - волосы Деллы. Если бы царица Савская проживала в доме напротив, Делла, помыв голову, непременно просушивала бы у окна распущенные волосы - специально для того, чтобы заставить померкнуть все наряди и украшения ее величества. Если бы царь Соломон служил в том же доме швейцаром и хранил в подвале все свои богатства, Джим, проходя мимо, всякий раз доставал бы часы из кармана - специально для того, чтобы увидеть, как он рвет на себе бороду от зависти.

И вот прекрасные волосы Деллы рассыпались, блестя и переливаясь, точно струи каштанового водопада. Они спускались ниже колен и плащом окутывали почти всю ее фигуру. Но она тотчас же, нервничая и торопясь, принялась снова подбирать их. Потом, словно заколебавшись, с минуту стояла неподвижно, и две или три слезинки упали на ветхий красный ковер.

Старенький коричневый жакет на плечи, старенькую коричневую шляпку на голову - и, взметнув юбками, сверкнув невысохшими блестками в глазах, она уже мчалась вниз, на улицу.

Вывеска, у которой она остановилась, гласила: "M-me Sophronie. Всевозможные изделия из волос". Делла взбежала на второй этаж и остановилась, с трудом переводя дух.

- Не купите ли вы мои волосы? - спросила она у мадам.

- Я покупаю волосы, - ответила мадам. - Снимите шляпку, надо посмотреть товар.

Снова заструился каштановый водопад.

- Двадцать долларов, - сказала мадам, привычно взвешивая на руке густую массу.

- Давайте скорее, - сказала Делла.

Следующие два часа пролетели на розовых крыльях - прошу прощенья за избитую метафору. Делла рыскала по магазинам в поисках подарка для Джима.

Наконец она нашла. Без сомнения, это было создано для Джима, и только для него. Ничего подобного не нашлось в других магазинах, а уж она все в них перевернула вверх дном. Это была платиновая цепочка для карманных часов, простого и строгого рисунка, пленявшая истинными своими качествами, а не показным блеском, - такими и должны быть все хорошие вещи. Ее, пожалуй, даже можно было признать достойной часов. Как только Делла увидела ее, она поняла, что цепочка должна принадлежать Джиму. Она была такая же, как сам Джим. Скромность и достоинство - эти качества отличали обоих. Двадцать один доллар пришлось уплатить в кассу, и Делла поспешила домой с восемьюдесятью семью центами в кармане. При такой цепочке Джиму в любом обществе не зазорно будет поинтересоваться, который час. Как ни великолепны были его часы, а смотрел он на них часто украдкой, потому что они висели на дрянном кожаном ремешке.

Дома оживление Деллы поулеглось и уступило место предусмотрительности и расчету. Она достала щипцы для завивки, зажгла газ и принялась исправлять разрушения, причиненные великодушием в сочетании с любовью. А это всегда тягчайший труд, друзья мои, исполинский труд.

Не прошло и сорока минут, как ее голова покрылась крутыми мелкими локончиками, которые сделали ее удивительно похожей на мальчишку, удравшего с уроков. Она посмотрела на себя в зеркало долгим, внимательным и критическим взглядом.

"Ну, - сказала она себе, - если Джим не убьет меня сразу, как только взглянет, он решит, что я похожа на хористку с Кони-Айленда. Но что же мне было делать, ах, что же мне было делать, раз у меня был только доллар и восемьдесят семь центов!"

В семь часов кофе был сварен, и раскаленная сковорода стояла на газовой плите, дожидаясь бараньих котлеток.

Джим никогда не запаздывал. Делла зажала платиновую цепочку в руке и уселась на краешек стола поближе к входной двери. Вскоре она услышала его шаги внизу на лестнице и на мгновение побледнела. У нее была привычка обращаться к богу с коротенькими молитвами по поводу всяких житейских мелочей, и она торопливо зашептала:

- Господи, сделай так, чтобы я ему не разонравилась!

Дверь отворилась, Джим вошел и закрыл ее за собой. У него было худое, озабоченное лицо. Нелегкое дело в двадцать два года быть обремененным семьей! Ему уже давно нужно было новое пальто, и руки мерзли без перчаток.

Джим неподвижно замер у дверей, точно сеттер, учуявший перепела. Его глаза остановились на Делле с выражением, которого она не могла понять, и ей стало страшно. Это не был ни гнев, ни удивление, ни упрек, ни ужас - ни одного из тех чувств, которых можно было бы ожидать. Он просто смотрел на нее, не отрывая взгляда, и лицо его не меняло своего странного выражения.

Делла соскочила со стола и бросилась к нему.

- Джим, милый, - закричала она, - не смотри на меня так! Я остригла волосы и продала их, потому что я не пережила бы, если б мне нечего было подарить тебе к Рождеству. Они опять отрастут. Ты ведь не сердишься, правда? Я не могла иначе. У меня очень быстро растут волосы. Ну, поздравь меня с Рождеством, Джим, и давай радоваться празднику. Если б ты знал, какой я тебе подарок приготовила, какой замечательный, чудесный подарок!

- Ты остригла волосы? - спросил Джим с напряжением, как будто, несмотря на усиленную работу мозга, он все еще не мог осознать этот факт.

- Да, остригла и продала, - сказала Делла. - Но ведь ты меня все равно будешь любить? Я ведь все та же, хоть и с короткими волосами.

Джим недоуменно оглядел комнату.

- Так, значит, твоих кос уже нет? - спросил он с бессмысленной настойчивостью.

- Не ищи, ты их не найдешь, - сказала Делла. - Я же тебе говорю: я их продала - остригла и продала. Сегодня сочельник, Джим. Будь со мной поласковее, потому что я это сделала для тебя. Может быть, волосы на моей голове и можно пересчитать, - продолжала она, и ее нежный голос вдруг зазвучал серьезно, - но никто, никто не мог бы измерить мою любовь к тебе! Жарить котлеты, Джим?

И Джим вышел из оцепенения. Он заключил свою Деллу в объятия. Будем скромны и на несколько секунд займемся рассмотрением какого-нибудь постороннего предмета. Что больше - восемь долларов в неделю или миллион в год? Математик или мудрец дадут вам неправильный ответ. Волхвы принесли драгоценные дары, но среди них не было одного. Впрочем, эти туманные намеки будут разъяснены далее.

Джим достал из кармана пальто сверток и бросил его на стол.

- Не пойми меня ложно, Делл, - сказал он. - Никакая прическа и стрижка не могут заставить меня разлюбить мою девочку. Но разверни этот сверток, и тогда ты поймешь, почему я в первую минуту немножко оторопел.

Белые проворные пальчики рванули бечевку и бумагу. Последовал крик восторга, тотчас же - увы! - чисто по женски сменившийся потоком слез и стонов, так что потребовалось немедленно применить все успокоительные средства, имевшиеся в распоряжении хозяина дома.

Ибо на столе лежали гребни, тот самый набор гребней - один задний и два боковых, - которым Делла давно уже благоговейно любовалась в одной витрине Бродвея. Чудесные гребни, настоящие черепаховые, с вделанными в края блестящими камешками, и как раз под цвет ее каштановых волос. Они стоили дорого -- Делла знала это, - и сердце ее долго изнывало и томилось от несбыточного желания обладать ими. И вот теперь они принадлежали ей, но нет уже прекрасных кос, которые украсил бы их вожделенный блеск.

Все же она прижала гребни к груди и, когда, наконец, нашла в себе силы поднять голову и улыбнуться сквозь слезы, сказала:

- У меня очень быстро растут волосы, Джим!

Тут она вдруг подскочила, как ошпаренный котенок, и воскликнула:

- Ах, боже мой!

Ведь Джим еще не видел ее замечательного подарка. Она поспешно протянула ему цепочку на раскрытой ладони. Матовый драгоценный металл, казалось, заиграл в лучах ее бурной и искренней радости.

- Разве не прелесть, Джим? Я весь город обегала, покуда нашла это. Теперь можешь хоть сто раз в день смотреть, который час. Дай-ка мне часы. Я хочу посмотреть, как это будет выглядеть все вместе.

Но Джим, вместо того чтобы послушаться, лег на кушетку, подложил обе руки под голову и улыбнулся.

- Делл, - сказал он, - придется нам пока спрятать наши подарки, пусть полежат немножко. Они для нас сейчас слишком хороши. Часы я продал, чтобы купить тебе гребни. А теперь, пожалуй, самое время жарить котлеты.

Волхвы, те, что принесли дары младенцу в яслях, были, как известно, мудрые, удивительно мудрые люди. Они-то и завели моду делать рождественские подарки. И так как они были мудры, то и дары их были мудры, может быть, даже с оговоренным правом обмена в случае непригодности. А я тут рассказал вам ничем не примечательную историю про двух глупых детей из восьмидолларовой квартирки, которые самым немудрым образом пожертвовали друг для друга своими величайшими сокровищами. Но да будет сказано в назидание мудрецам наших дней, что из всех дарителей эти двое были мудрейшими. Из всех, кто подносит и принимает дары, истинно мудры лишь подобные им. Везде и всюду. Они и есть волхвы.

0

17

Протоиерей Николай Агафонов. Молитва алтарника.

http://i078.radikal.ru/1007/24/65c4da397f87.jpg

В Рождественский сочельник после чтения Царских часов протодиакон сетовал:
- Что за наваждение в этом году? Ни снежинки. Как подумаю, завтра Рождество, а снега нет, - никакого праздничного настроения.
- Правда твоя, - поддакивал ему настоятель собора, - в космос летают, вот небо и издырявили, вся погода перемешалась. То ли зима, то ли еще чего, не поймешь.
Алтарник Валерка, внимательно слушавший этот разговор, робко вставил предложение:
- А вы бы, отцы честные, помолились, чтобы Господь дал нам снежку немножко.
Настоятель и протодиакон с недоумением воззрились на всегда тихого и безмолвного Валерия: с чего это он, мол, осмелел? Тот сразу заробел:
- Простите, отцы, это я так просто подумал, - и быстро юркнул в «пономарку».
Настоятель повертел ему вслед пальцем у виска. А протодиакон хохотнул:
- Ну Валерка чудак, думает, что на небесах, как дом быта, пришел, заказал и получил, что тебе надо.
После ухода домой настоятеля и протодиакона Валерка, выйдя из алтаря, направился в собор к иконе Божией Матери «Скоропослушница». С самого раннего детства, сколько он себя помнит, его бабушка всегда стояла здесь и ухаживала за этой иконой во время службы. Протирала ее, чистила подсвечник, стоящий перед ней. Валерка всегда был с бабушкой рядом. Бабушка внука одного дома не оставляла, идет на службу - и его за собой тащит. Валерка рано лишился родителей, и поэтому его воспитывала бабушка. Отец Валерки был законченный алкоголик, избивал частенько свою жену. Бил ее, даже когда была беременна Валеркой. Вот и родился он недоношенный, с явными признаками умственного расстройства В очередном пьяном угаре Валеркин папа ударил его мать о радиатор головой так сильно, что она отдала Богу душу. Из тюрьмы отец уже не вернулся. Так и остался Валерка на руках у бабушки. Кое-как он окончил восемь классов в спецшколе для умственно отсталых, но главной школой для него были бабушкины молитвы и соборные слркбы. Бабушка умерла, когда ему исполнилось' 19 лет. Настоятель пожалел его - куда он, такой убогий? - и разрешил жить при храме в сторожке, а чтобы хлеб даром не ел, ввел в алтарь подавать кадило. За тихий и боязливый нрав протодиакон дал ему прозвище Трепетная Лань. Так его и называли, посмеиваясь частенько над наивными чудачествами и безтолковостью. Правда, что касается богослужения, безтолковым его назвать было никак нельзя. Что и за чем следует, он знал наизусть лучше некоторых клириков. Протодиакон не раз удивлялся: «Валерка наш - блаженный, в жизни ничего не смыслит, а в уставе прямо дока какой!»
Подойдя к иконе «Скоропослушница», Валерий затеплил свечу и установил ее на подсвечник. Служба уже закончилась, и огромный собор был пуст, только две уборщицы намывали полы к вечерней службе. Валерка, встав на колени перед иконой, опасливо оглянулся на них
Одна из уборщиц, увидев, как он ставит свечу, с раздражением сказала другой:

- Нюрка, ты посмотри только, опять этот ненормальный подсвечник нам воском зальет, а я ведь только его начистила к вечерней службе. Сколько ему ни говори, чтобы между службами не зажигал свечей, он опять за свое! А староста меня ругать будет, что подсвечник нечищеный. Пойду пугану эту Трепетную Лань.
- Да оставь ты парня, пущай молится.
- А что, он тут один такой? Мы тоже молимся, когда это положено. Вот начнет батюшка службу, и будем молиться, а сейчас не положено, - и она, не выпуская из рук швабру,
направилась в сторону коленопреклоненного алтарника. Вторая, преградив ей дорогу, зашептала:
- Да не обижай ты парня, он и так Богом обиженный, я сама потом подсвечник почищу
-Ну, как знаешь, - отжимая тряпку, все еще сердито поглядывая в сторону алтарника, пробурчала уборщица.
Валерий, стоя на коленях, тревожно прислушивался к перебранке уборщиц, а когда понял, что беда миновала, достал 4 еще две свечи, поставил их рядом с первой, снова встал на колени:
-Прости меня, Пресвятая Богородица, что не вовремя ставлю тебе свечки, но когда идет служба, тут так много свечей стоит, что ты можешь мои не заметить. Тем более они у меня маленькие, по десять копеек. А на большие у меня денег нету и взять-то не знаю где.
Тут он неожиданно всхлипнул.
-Господи, что же я Тебе говорю неправду. Ведь на самом деле у меня еще семьдесят копеек осталось. Мне сегодня протодиакон рубль подарил. «На, - говорит, - тебе, Валерка,
рубль, купи себе на Рождество мороженое крем-брюле,разговейся от души» Я подумал: крем-брюле стоит двадцать восемь копеек, значит, семьдесят две копейки у меня остается
и на них я с могу купить Тебе свечи Валерка наморщил лоб, задумался, подсчитывая про себя что-то. Потом обрадованно сказал:
-Тридцать-то копеек я уже истратил, двадцать восемь отложил на мороженое, у меня еще сорок две копейки есть, хочу купить на них четыре свечки и поставить Твоему родившемуся Сыночку. Ведь завтра Рождество.
Он, тяжко вздохнув, добавил:
-Ты меня прости уж, Пресвятая Богородица. Во время службы около Тебя народу всегда полно, а днем - никого. Я бы всегда с Тобою здесь днем был, да Ты ведь Сама знаешь, в алтаре дел много. И кадило почистить, ковры пропылесосить, и лампадки заправить. Как все переделаю, так сразу к Тебе приду.
Он еще раз вздохнул:
- С людьми-то мне трудно разговаривать, да и не знаешь, что им сказать, а с Тобой так хорошо, так хорошо! Да и понимаешь Ты лучше всех. Ну, я пойду.

И, встав с колен, повеселевший, он пошел в алтарь. Сидя в «пономарке» и начищая кадило, Валерий мечтал, как купит себе после службы мороженое, которое очень любил. «Оно вообще-то большое, это мороженое, - размышлял парень, - на две части его поделить, одну съесть после литургии, а другую - после вечерней».
От такой мысли ему стало еще радостнее. Но что-то вспомнив, он нахмурился и, решительно встав, направился опять к иконе «Скоропослушница». Подойдя, он со всей серьезностью сказал:
-Я вот о чем подумал, Пресвятая Богородица, отец протодиакон - добрый человек, рубль мне дал, а ведь он на этот рубль сам мог свечей накупить или еще чего-нибудь.
Понимаешь, Пресвятая Богородица, он сейчас очень расстроен,что снега нет к Рождеству. Дворник Никифор, тот почему-то,наоборот, радуется, а протодиакон вот расстроен. Хочется ему помочь. Все Тебя о чем-то просят, а мне всегда не о чем просить,просто хочется с Тобой разговаривать. А сегодня хочу попросить за протодиакона, я знаю, Ты и Сама его любишь. Ведь он так красиво поет для Тебя "Царице моя Преблагая ."
Валерка закрыл глаза, стал раскачиваться перед иконой в такт вспоминаемого им мотива песнопения. Потом, открыв глаза, зашептал:
-Да он сам бы пришел к Тебе попросить, но ему некогда. Тыже знаешь, у него семья, дети. А у меня никого нет, кроме Тебя,конечно, и Сына Твоего, Господа нашего Иисуса Христа. Ты уж Сама попроси Бога, чтобы Он снежку нам послал. Много нам не надо, так, чтобы к празднику беленько стало, как в храме. Я думаю, что Тебе Бог не откажет, ведь Он Твой Сын. Если бы у меня мама чего попросила, я бы с радостью для нее сделал. Правда, у меня ее нет, все говорят, что я - сирота. Но я-то думаю,что я не сирота. Ведь у меня есть Ты, а Ты - Матерь всем людям, так говорил владыка на проповеди. А он всегда верно говорит.Да я и сам об этом догадывался. Вот попроси у меня чего-нибудь,и я для Тебя обязательно сделаю. Хочешь, я не буду такое дорогое мороженое покупать, а куплю дешевенькое, за девять копеек - молочное.
Он побледнел, потупил взор, а потом, подняв взгляд на икону, решительно сказал
-Матерь Божия, скажи Своему Сыну, я совсем не буду мороженое покупать, лишь бы снежок пошел. Ну, пожалуйста.Ты мне не веришь? Тогда я прямо сейчас пойду за свечками, а Ты, Пресвятая Богородица, иди к Сыну Своему, попроси снежку нам немного.
Валерий встал и пошел к свечному ящику, полный решимости. Однако чем ближе он подходил, тем меньше решимости у него оставалось. Не дойдя до прилавка, он остановился и, повернувшись, пошел назад, сжимая во вспотевшей ладони оставшуюся мелочь. Но, сделав несколько шагов, повернул опять к свечному ящику. Подойдя к прилавку, он нервно заходил около него, делая безсмысленные круги. Дыхание его стало учащенным, на лбу выступила испарина. Увидев его, свечница крикнула:

- Валерка, что случилось?
- Хочу свечек купить, - остановившись, упавшим голосом сказал он.
- Господи, ну так подходи и покупай, а то ходишь, как маятник.
Валерка тоскливо оглянулся на стоящий вдали кивот со «Скоропослушницей». Подойдя, высыпал мелочь на прилавок и осипшим от волнения голосом произнес:
- На все, по десять копеек.
Когда он получил семь свечей, у него стало легче на душе.
....Перед вечерней Рождественской службой неожиданно повалил снег пушистыми белыми хлопьями. Куда ни глянешь, всюду в воздухе кружились белые легкие снежинки. Детвора вывалила из домов, радостно волоча за собой санки. Протодиакон, солидно вышагивая к службе, улыбался во весь рот, раскланиваясь на ходу с идущими в храм прихожанами. Увидев настоятеля, он закричал:
- Давненько, отче, я такого пушистого снега не видел,давненько. Сразу чувствуется приближение праздника.
- Снежок - это хорошо, - ответил настоятель, - вот как прикажете синоптикам после этого верить? Сегодня с утра прогноз погоды специально слушал, заверили, что без осадков.
Никому верить нельзя.

Валерка, подготовив кадило к службе, успел подойти к иконе:
-Спасибо, Пресвятая Богородица, какой добрый у Тебя Сын, мороженое-то маленькое, а снегу вон сколько навалило.

«В Царствии Божием, наверное, всего много, - подумал, отходя от иконы, Валерка. - Интересно, есть ли там мороженое вкуснее крем-брюле? Наверное, есть», - заключил он свои размышления и радостный пошел в алтарь.

Оборотень.

http://s001.radikal.ru/i196/1007/b5/08b86813321d.jpg

В монастырской трапезной сидят двое иноков и, не торопясь, едят распаренную пшеницу с изюмом и медом, называемую сочивом, потому как сегодня сочельник. Первый инок — иеродиакон Петр, двадцати пяти лет, высокий и дородный телом. Второй — восемнадцатилетний, небольшого роста и худой, послушник Христофор. Монастырская трапезная — это, конечно, очень громко сказано для комнатки в двадцать квадратных метров, с мебелью из старого стола, покрытого дырявой клеенкой, да пары грубо сколоченных самодельных лавок.
Едят при свече, электричества в монастыре нет. Электричество было, когда здесь находилась колония для несовершеннолетних, но потом все порастащили. Провода со столбов бомжи сняли и сдали в пункт приема цветных металлов. Теперь попробуй, восстанови. Во вновь переданный монастырь Владыка направил трех насельников (а откуда возьмешь больше?): иеромонаха Савватия, тридцати двух лет, которого назначил наместником, и двух уже упомянутых Петра и Христофора. Сам наместник уехал еще вчера к Владыке на прием, но обещал в сочельник к вечеру вернуться, чтобы ночью отслужить Рождественскую службу. Послушник Христофор весь извелся, ожидая вечерней трапезы. Отсутствием аппетита он не страдал, ел за двоих. Иеродиакон Петр с завистью подтрунивал над Христофором:

— Ну ты, брат, и горазд жрать, и куда только лезет. Да не в коня корм, вон какой худой.

— Что бы ты, Петр, понимал, это у меня обмен веществ хороший, а ты поешь — и на боковую, вот жир у тебя и откладывается.

Петр, не обижаясь, отшучивался:

— За простоту Бог дает полноту. Да если бы ты историю Отечества изучал, то знал бы, что на Руси считалось исстари: кто после обеда не спит, тот не православный.

— Ну-ну, православия в тебе хоть отбавляй, прямо сдоба ортодоксального замеса, — язвил Христофор.

В сочельник Петр в отсутствие наместника исполнился большой важности. И после утреннего правила сообщил, что они есть не будут до первой звезды. Христофор, ожидая появления звезды, через каждый час выходил из кельи и таращился на небо в надежде увидеть желанный сигнал к трапезе. В пять вечера сумерки едва спустились, он, заметив что-то блестящее в небе, бурей ворвался в келью Петра, где тот мирно почивал, памятуя о предстоящей ночной службе, и вытащил полусонного на крыльцо. Петр не сразу понял, что от него хотят. Потом долго тер глаза и пялился в небо.

— Ну, где твоя звезда?

— Вон двигается, — волновался Христофор.

— Как двигается? — недоумевал Петр.

— Да вон, из-за леса в сторону реки.

Наконец Петр увидел и захохотал:

— Ну, дурья твоя голова, звезды если двигаются, то только когда падают, а это огни самолета.

Но, посмотрев на расстроенного Христофора, примирительно добавил:

— Пойдем накрывать на стол, звезды через полчаса будут видны, беги к ограде, принеси в трапезную охапку сена, — распорядился он.

— Это еще зачем?

— Будем все по старому обычаю совершать.

Христофор принес сено, Петр снял клеенку со стола и рассыпал на нем сено, разровнял и застелил снова клеенкой. Поставили на стол хлеб, кружки, компот из сухофруктов и горшок с сочивом. Пропели рождественский тропарь. Взяв ложку, Христофор только собрался трапезничать, как Петр воскликнул:

— Погоди — еще не все.

Схватил горшок и направился к выходу. Христофор, как был с ложкой в руках, устремился за ним:

— Ты чего, отец Петр, с крыши съехал?

— Не съехал, только надо все по-старинному, три раза обойти вокруг избы, — и, запев тропарь Рождества, пошел, как на крестный ход, вокруг трапезной.

Христофору ничего не оставалось, как последовать за ним, подтягивая его басу своим тенором «Рождество Твое, Христе Боже наш...» Когда после третьего круга они возвращались в трапезную, Петр вдруг обернулся, выхватил ложку у Христофора и, зачерпнув три раза в горшке, швырнул во двор сочиво.

— Ну, ты совсем спятил.

Но Петр, не обращая на него внимания, распахнул дверь, театральным жестом указав на вход, обратился к кому-то невидимому в сумерках вечера:

— Ну, заходи, Мороз Иванович, угостись кутьей, да не нападай весной: на жито, пшеницу и всякую пашицу, не губи пшеничного уроженья, тогда и на следующий год будет для тебя угощенье.

— Господи, язычество какое-то, — совсем ошарашенный бормотал Христофор.

Петр на высоко поднятых руках торжественно занес горшок с кутьей и брякнул его посреди стола:

— Вот теперь можно есть.

Христофор, опасливо поглядывая на Петра — не откинет ли еще какого фортеля, — стал уплетать сочиво, запивая его взваром из сухофруктов. Когда голод был утолен, ложки стали реже нырять в горшок, да и ныряя, не забирали все подряд, что попало, а выискивали изюм да чернослив.

— А для чего ты три ложки кутьи во двор выбросил, птиц покормить? — полюбопытствовал Христофор.

— Раньше крестьяне делали это для угощенья духов.

— Духов, ха-ха-ха! — развеселился Христофор. — Ну ладно, они народ темный были, а ты, филолог недоученный, знать должен, что бестелесные духи в земной пище не нуждаются.

— Темный, говоришь... — как-то задумчиво произнес Петр, нисколько не обидевшись на «недоученного филолога»: он, действительно, ушел с 4-го курса филфака пединститута. — А вот не скажи, мне так думается, что, наоборот, мы — народ темный. То в атеизме блуждали, то, уверовав в Бога, воздвигли умственную систему между духовным и материальным, как будто это параллельные миры, не касающиеся друг друга. У предков наших все по-другому было: и мир духовный был не где-то запредельно, а рядом, в избе, где икона была не отвлеченным «умозрением в красках», а живым присутствием Божества: в хлеву, в лесу, в болоте, в поле — все одухотворялось духами. Они чувствовали ангельский мир рядом, как своих друзей, или недругов — падших ангелов.

Петр встал и, подойдя к печке, пошуровал в ней кочергой, подкинул несколько поленьев, огонь весело затрещал и загудел в трубе, радуясь новой для себя пище. Христофор сам закончил лишь девять классов, да и то с трудом — усидчивости не было, а вот Петра в долгие зимние вечера послушать любил, ох, как любил. Но знал, чтобы разговорить Петра, надо было задеть его за живое, так сказать, завести. Он понял, что завел его с полуоборота и теперь уже, не перебивая, приготовился слушать, облокотившись локтями на стол, положив на ладони подбородок, прямо, как кот, закрыв глаза от удовольствия. Петр, не торопясь, расхаживая по трапезной, как профессор по студенческой кафедре, продолжал.

— То, что наши православные предки были намного богаче нас в духовном, конечно, плане, мне открылось враз через замечательного русского писателя Ивана Сергеевича Тургенева. Наша критика охотно давала ему эпитет «страждущего атеиста», поскольку он, имея глубокие религиозные запросы и не находя их удовлетворения в своем атеистическом мировоззрении, всю жизнь переживал мучительный разлад между мышлением и чувством, между интеллектуальными и религиозными запросами. Причиной этому была суровая честность его души, готовой лучше безнадежно страдать, нежели поддаться, как он думал, добровольному ослеплению чувства. Кстати, таким же «страдающим атеистом», по моему мнению, был и Антон Павлович Чехов. Душа его рвалась ко Христу, это видно из его произведений, а разум врача не мог преодолеть псевдонаучного отрицания бытия Божия.

Петр подошел к столу и отхлебнул из кружки компот. Христофор, почувствовав, что Петр уходит от темы и развивает другую, решил вернуть его «на грешную землю».

— Ну, так что там тебе открылось через Тургенева?

Петр уже хотел приводить другие примеры о «страдающих атеистах», но, услышав вопрос, как бы очнувшись, произнес:

— Открылось... а что мне открылось? Ах да, так вот, направили меня на практику в школу, провести урок русской литературы. Сижу в классе, читаю замечательное произведение Тургенева «Записки охотника», тот рассказ, где ребята в ночном про водяных, леших да упырей разговаривают. Так увлекся чтением, как будто я сам рядом у костра с ними сижу, на их чистые светлые лица гляжу, такими они мне показались прекрасными, эти дети, глянул в класс, а там пусто, то есть в глазах пусто, только лица, искаженные гримасами да ужимками — и жвачки жуют, все как один, да на часы поглядывают, когда урок кончится. Озоровать открыто боятся, не меня, конечно, а завуча, на задней парте восседающего. Так мне тоскливо стало, так потянуло в тот мир Тургенева, Достоевского, Гоголя, Чехова — встал я посреди урока и вышел, чтобы уже никогда не вернуться ни в эту школу, ни в свой пединститут.

— Куда же ты пошел? — заинтересованно спросил Христофор. Петр остановился:

— Спрашиваешь, куда пошел? — он вытянул правую руку вперед.

«Ну, прямо совсем как вождь мирового пролетариата», — подумал про себя Христофор и, не сдерживаясь, фыркнул смешком.

Но Петр, не обращая на него внимания, медленно, с выражением начал:

— «Тоска по небесной родине напала на меня и гнала через леса и ущелья, по самым головокружительным тропинкам диалектики... Да, я пошел на мировую с Создателем, как и с созданием, к величайшей досаде моих просвещенных друзей, которые упрекали меня в этом отступничестве, в возвращении назад, к старым суевериям, как им было угодно окрестить мое возвращение к Богу».

Петр поклонился и сел к столу.

— Браво, браво, — зааплодировал Христофор, — как ты умеешь красиво сказать.

— Это, к сожалению, не я, а великий немецкий поэт Генрих Гейне сказал.

— Надо же, как запомнил, я ни за что бы не смог.

— Я смог потому, что в свое время эти строки потрясли меня до глубины души. Ты знаешь, я пришел к выводу, что надо верить в простоте сердца, как наши прабабушки верили.

— Да уж тут как не поверишь, коли собственными глазами видел, такое не забудется, — задумчиво сказал Христофор, как бы самому себе.

— Чего это ты там видел?

— А ты в оборотней веришь?

— Да как тебе сказать, не особенно, но мысль такую допускаю.

— А я вообще в них не верил, да две недели назад, после вечерней молитвы, выглядываю в окно, смотрю: кто-то ходит, пригляделся, а это бомж Федька, которого наместник Чернокнижником прозвал за то, что он хвастал, что черную магию изучал, а как напьется, угрожает порчу на нас навести. Так вот, гляжу — ходит он, ходит, потом в сарай зашел, там какой-то шум, рычание и через несколько минут волк выбегает, здоровый, матерый такой, и побег в сторону деревни, а наутро телка у тети Фроси исчезла. Заглянул я в сарай днем да обнаружил там свежую обглоданную кость. Пошел к наместнику, все рассказал про оборотня, а он смеется, говорит: «Чернокнижник собаку с лежанки согнал, вот ты принял ее за волка, а телку он, наверное, с дружками своими украл, да где-нибудь в лесу разделали и едят потихоньку». Прямо какой-то Фома неверующий этот наместник, я ему говорю: «Оборотень это, что я, волка от собаки отличить не смогу?» А он мне говорит: «Ты и волка с собакой перепутаешь, и корову с лосем». Как будто я биологию в школе не учил, там, на картинке, волк изображен, точь-в-точь как я видел.

— Да-а, — задумчиво протянул Петр, — я этого Чернокнижника сегодня видел, когда за елкой в лес ходил. Кстати, давай елку украшать, приедет отец наместник, а у нас елка стоит украшенная. Что-то до сих пор его нет, уже девять часов, последний автобус из города давно уже пришел. Ну, да может быть на попутках доедет.

Елку из сеней занесли в трапезную и установили в ведро с песком. Сразу запахло душистой хвоей и смолой. В душах насельников поселилась тихая предпраздничная радость.

— Чем же мы будем ее украшать? — поинтересовался Христофор.

— А как в старину. Ты убирай со стола, а я схожу в келью, возьму материал для украшения.

Через пять минут вернулся Петр и вывалил на стол из большой сумки листы цветной бумаги, золотистую обертку от шоколадных плиток и конфет и много другой всякой всячины. Они вооружились ножницами, клеем, ниткой с иголкой, и елка стала украшаться гирляндами из цветной бумаги, лесными шишками, обернутыми золотистой фольгой. Особенно у Петра хорошо получались ангелочки из цветной и золотистой бумаги.

— Ты где так ловко научился? — поинтересовался Христофор.

— Нужда заставила. Как мать с отцом разошлись, нас трое на ее шее осталось, а на зарплату учительницы начальных классов много ли игрушек накупишь? А елку к Новому году хотелось нам, детворе. Вот мама и вспомнила свое послевоенное детство, когда еще ребенком сама игрушки со своей мамой делала. И нас научила. Еще друг перед другом соревновались: кто красивее, кто лучше...

Наместник монастыря Савватий сидел в приемной у правящего архиерея, ждал Владыку. После службы сочельника Владыка принимал какую-то делегацию то ли из Австрии, то ли из Англии, затем поехал на встречу с губернатором, обсудить проведение Всероссийской нравственно-патриотической конференции. Увидев в приемной Савватия, благословил его и попросил обязательно дождаться. Но после встречи с губернатором Владыку срочно попросили приехать на телевидение для записи рождественского поздравления. Савватий терпеливо ждал и вспоминал, что таким Владыка был всегда, сколько он его помнит: беспокойный и болеющий за церковное дело и ради этого дела не жалеющий ни себя, ни своих помощников.

Более десяти лет назад Савватий, тогда еще Сережа Белов, был у Владыки иподиаконом, затем ушел в армию, да так там и остался на сверхсрочную. После окончания контракта вернулся домой, зашел в родной кафедральный собор, как был в военной форме, подошел к архиерею на елеепомазание. Владыка радостно улыбнулся, как родному:

— Ну, с возвращением из страны далече, — и широким крестом по всему лбу помазал Сергея так, что душистый елей по носу потек, словно слеза.

Может, это и была слеза, только понял он, что от Владыки никуда не уйдет, хватит, навоевался. После службы, уже за трапезой с архиереем, тот ему так и сказал:

— Был ты, Сергей, воином Отечества земного, а теперь будешь воин Христов Отечества Небесного.

Через месяц Владыка постриг его с именем Савватий. Вспомнил Савватий, и как Владыка назначил его наместником только что переданного монастыря.

— Там же одни развалины, — удивился Савватий. — Стоит ли его открывать, коли монахов нет? Но Владыка строго прервал Савватия:

— Если б так рассуждал преподобный Сергий и другие наши подвижники, то на Руси ни одного монастыря не было бы.

В монастырь приехал вместе с иеродиаконом Петром. Знали, что будет нелегко, но действительность превзошла их ожидания. Кое-как оборудовали помещение для жилья, сложили печку, где застеклили, а где фанерой забили окна. Одну комнату смогли оборудовать под домовую церковь. К бытовым трудностям добавилось другое искушение: из городка по соседству стала наезжать молодежь на мотоциклах. Музыку врубают на всю катушку, костры жгут, курят, пьют водку, матом ругаются. Какая тут молитва!

Савватий пробовал урезонить молодых людей, но те только на смех подымали. Когда Савватий в очередной раз вышел пристыдить их, одна подвыпившая деваха стала кричать:

— Девочки, смотрите, монахи-то какие красивые, я, пожалуй, к ним пойду, утешу, — и пошла в сторону Савватия, раздеваясь на ходу.

Поднялся страшный гогот, шутка всем понравилась. Савватий в досаде плюнул, развернулся и пошел в келью. Один из подростков истошно завопил:

— Ты подумай только, он на наших девочек плюет, надо его вежливости научить!

От костра встал здоровый верзила и перегородил дорогу Савватию:

— А ну, скидывай свой балахон, посмотрим, что у тебя под ним.

И когда Савватий хотел отодвинуть парня и пройти мимо, тот, толкнув его в плечо, заорал:

— Ты, морда поповская, куда прешь? Я с тобой разговариваю! — в руке его блеснул нож.

В ожидании интересного спектакля все подвинулись поближе. Монах пригнулся, наклонился чуть вправо, затем резко нырнул влево. Верзила взвыл от боли и шмякнулся лицом в землю, при этом рука с ножом была вывернута за спину, а сам монах коленкой прижимал его сзади к земле, нож уже был в его руке. Всех охватил шок, только одна девица пропищала:

— Да Вы отпустите его, ему же больно!

Савватий встал, отряхнул подрясник, поиграл ножом:

— Штука хорошая, — сказал он. — В монастырском хозяйстве пригодится, а вам пять минут на сборы, через пять минут выйду: кто не спрятался — я не виноват, — и спокойно пошел к себе в келью.

Больше таких наездов не было.

Наконец пришел Владыка, извинившись за задержку, пригласил Савватия в кабинет. Он подробно расспросил его про все стороны жизни монастыря. Внимательно слушая о всех трудностях и тяготах и неустроенности монастырской жизни, Владыка вздыхал и сокрушенно качал головой. На успехи реагировал восклицаниями:

— Молодцы! Вот видите, что-то уже получается!

Или:

— Рад за Вас.

— Сейчас мечта наша — баньку построить, — продолжал Савватий. — Летом-то мылись в речке, а как зима пришла — негде, не обовшиветь бы. На строительство бани надо тысяч пятнадцать-двадцать. Весной думаю собор крышей перекрывать, чтобы дальше не разваливался и потихоньку начинать реставрировать.

— Вот, отец Савватий, — перебил его Владыка. — Решил я Вам в подворье передать храм святой великомученицы Екатерины, среди городских приходов по доходу он не на последнем месте. Будет этим для Вас материальная поддержка.

— А куда же настоятеля отца Аркадия Филимонова? — поинтересовался Савватий.

— Я его снимаю, уже указ готов, не хочу перед Рождеством расстраивать, а после Рождества приезжай, принимай дела. Его пошлю настоятелем в деревню Кудиновку, он этот приход сам основывал, пусть туда и едет.

— Владыка, — оторопел Савватий, — там же от силы десятьпятнадцать прихожан, а у батюшки семья многодетная, он же себя не прокормит.

— Ничего, не пропадет, он шустрый, деятельный, чего-нибудь придумает. Сам виноват, я его не собирался снимать, а только предложил третью часть дохода Вам на монастырь отдавать, а он мне заявляет, что негде взять денег, все уходит на реставрацию и содержание храма. Мне такие настоятели не нужны.

— Владыка, но он же действительно много делает в храме.

— Хватит заступаться, — нахмурился Владыка, и в глазах его мелькнул холодный огонек. — Я своих решений не меняю, — и встал с кресла, давая понять, что заканчивает неприятный для него разговор.

Для Савватия это прозвучало по-пилатовски: «аще писах, писах», — и он понял, что спорить с архиереем бесполезно, только раздражит Владыку, и подошел под благословение. Когда Владыка благословлял Савватия, взгляд его снова излучал доброту и мягкость. Улыбаясь, он, слегка пристукнув ладонью Савватия по лбу, произнес:

— Не бери в голову, пусть она будет у тебя светлой и ясной, поднимай монастырь, вопреки всем врагам Церкви и Отечества.

Савватий вышел от архиерея, размышляя о том, что есть как бы две правды: одна — архиерея, другая — отца Аркадия. Но архиерей думает обо всей епархии, а отец Аркадий только о своем приходе. «Значит, архиерейская правда выше», — решил Савватий, немного успокаиваясь, глянул на часы и понял — на последний автобус опоздал.

«Как же я буду добираться? Так хочется поспеть к ночной Рождественской службе. Господи, помоги мне, грешному, не ради меня, окаянного, а ради братии моей, да чтобы службу Рождественскую отслужить».

После этого он три раза прочел «Отче наш...» и трижды «Богородице Дево, радуйся». Рядом взвизгнули тормоза, из остановившегося черного джипа выскочил парень, в котором Савватий узнал сержанта Стаса Кремлева из своего спецназовского батальона.

— Товарищ старшина! — кричал на ходу, широко раскинув руки, Стас. — Еле Вас признал в рясе, вот так встреча!

— Значит, глаз разведчика не подводит, — так же обрадовался Савватий, идя навстречу объятиям Стаса.

— Вы как нас учили: смотреть не на одежду, а на лицо, в глаза, чтоб своих и чужих распознавать, — крепко обнимая, смеялся Стас.

...Петр и Христофор, закончив украшать елку, любовались своим творением.

— Э-э, да уже двенадцатый час, раз наместника нет, давай помолимся, отдохнем, а утром пораньше встанем. Он, наверное, приедет, и будем службу править, — озаботился Петр.

Кельи Петра и Христофора были в разных частях корпуса. Петр повесил свой подрясник на гвоздь, подлил в лампадку масла, увеличил фитиль, так что осветился не только иконный угол, но рассеялся мрак во всей передней половине кельи. Перед тем как лечь в постель, выглянул в окно. Ночь была темная, но ему показалось, что между руинами монастырского собора мелькала тень, похожая на фигуру Федьки Чернокнижника. Петр перекрестился, отгоняя тревожные мысли, и юркнул под одеяло. Но заснуть не мог, вспоминая разговор с Христофором об оборотне и о Чернокнижнике. Днем он в них не верил, да и сейчас не очень, но в темноте все предметы вокруг обретали зловещее очертание, казалось, что с уходом солнца человек становится незащищенным от темных сил зла.

«Как же незащищенным? — подумал Петр. — А молитва для христианина есть и защита, и оружие».

В это время под окном кельи он услышал чьи-то шаги, затем удар и рев, похожий на рычание зверя. Наступила тишина. Затем снова шаги, снова удар и снова стон и рычание. Петр подскочил с кровати как ужаленный; широко перекрестившись, он истово произнес:

— Спаси и сохрани!

Затем, схватив из-под кровати топор для колки дров, выскочил на улицу в одних кальсонах и рубашке, читая на ходу молитву:

— Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его...

Дверь в келью Христофора оказалась приоткрытой, но самого Христофора там не было. Он кинулся назад в свою келью, чтобы одеться и продолжить поиски. Христофор стоял в его келье к нему спиной, закрыв лицо руками. У Петра мелькнула дурацкая мысль, что Христофор сейчас повернется, и он увидит звериный оскал оборотня. Он нерешительно окликнул его:

— Христофор!

Тот обернулся. Петр увидел искаженное гримасой боли и досады, заплаканное, по сути еще детское лицо Христофора. Петр опустил на пол топор, сел на кровать, пригласил сесть на табуретку Христофора:

— Ну, рассказывай, что случилось, я тут так за тебя испугался.

Христофор рассказал, что когда они разошлись по кельям, то его стали одолевать страхи, и он решил пойти к Петру. Для сокращения пути решил идти не по дорожке, а прямо под окнами, а там оказался лед, чуть припорошенный снежком, вот он и шмякнулся, от боли и досады зарычал, сделал еще пару шагов и еще раз шмякнулся. Приходит в келью, а Петра нет, ну тут он совсем пал духом и расплакался.

— Да это я в окно воду из-под умывальника выплеснул, лень было выносить, — признался Петр.

— Ах ты, филолог недоученный, я из-за твоей лени чуть башку себе не разбил!

Они оба рассмеялись. В это время во двор вкатил, сверкая фарами, черный джип, просигналив пару раз. Петр, накинув подрясник и фуфайку, вместе с Христофором выскочили во двор. Из джипа вышел наместник; широко улыбаясь, двинулся навстречу братии.

— Ну, с наступающим Рождеством, соколики! — прокричал он. — Познакомьтесь: мой армейский сослуживец, ныне предприниматель или, как там, бизнесмен, — представил Савватий водителя джипа, среднего возраста мужчину, спортивно одетого и с короткой стрижкой. — Зовут Станиславом Николаевичем.

— Можете просто Стас, — пожимая руки насельникам, отреагировал тот. — Ну, что, Божьи люди, куда гостинцы рождественские разгружать? — и он открыл багажник, где стояло несколько коробок.

Перенесли их в трапезную и пошли в домовую церковь совершать службу. Служба прошла торжественно, на приподнятом молитвенном настроении. Стас стоял все три с половиной часа, иногда неумело крестясь, чувствовалось, что с непривычки ему тяжело. После службы пошли в трапезную. Стали накрывать на стол. Савватий одобрил елочку, украшенную Петром и Христофором. Открыл одну из коробок и достал оттуда яркие, большие елочные шары.

— Это Владыка нам послал в подарок, не забывает нас.

Наместник подарил Петру книгу о. Г. Флоровского «Пути русского богословия», а Христофору теплую фланелевую рубашку. Братия подарила наместнику четки из отшлифованных речных камушков, которые вот уже два месяца в тайне от него изготавливали. Все были довольны. На столе, благодаря щедрости Стаса, красовались необычные яства: икра, семга, балык осетровый и бутылка французского коньяка. Сидели за столом весело, непринужденно разговаривали. Петр рассказал историю с оборотнем, наместник со Стасом так смеялись, что чуть не опрокинули скамьи. Стас пообещал на святках прислать бригаду электриков с проводами и подключить электричество. Петр предложил поводить хоровод вокруг елки. Все вместе взялись за руки, и пошли с пением колядок. На какое-то время они почувствовали себя детьми, во всяком случае детьми Божьими.

...Со стороны речки к монастырю крался Федька Чернокнижник, ступал он осторожно, в надежде, что монахи все в трапезной и можно что-нибудь стянуть в келье. Он уже вставил отмычку в замок, но прислушался к пению, доносившемуся из трапезной:

— Невместимый, Он вместился, в тесных яслях, как бедняк. Для чего же Он родился? Для чего же бедно так? Для того, чтоб нас избавить от диавольских сетей, Возвеличить и прославить нас любовию Своей. Слава Рожденному, в бедные ясли Вложенному!

Он подошел ближе и стал слушать, вспоминая, как в детстве ходил колядовать по соседям. Потом припомнил слова, которые он тогда пел. Взял да и постучал в дверь трапезной сначала робко, а потом громче. Дверь распахнулась. Федька оскалил свой щербатый, почти беззубый рот в улыбке, хрипло прокричал:

— Я пришел Христа прославить, а вас с праздничком поздравить! — И тут же, боясь, что его прогонят, торопливо запел:

— Рождество Христово, Ангел прилетел, Он летел по небу, людям песни пел, Вы, люди, ликуйте, все ныне торжествуйте, Днесь Христово Рождество.

И, сконфузившись, хотел сразу убежать, но четыре пары рук подхватили его, втащив в трапезную, усадили на лавку за стол.

0

18

О. Генри. Ёлка с сюрпризом.

http://s006.radikal.ru/i213/1007/ee/91e462411ec1.jpg

Чероки называли отцом Жёлтой Кирки, А Жёлтая Кирка была новым золотоискательским посёлком, возведённым преимущественно из неостроганных сосновых брёвен и парусины. Чероки был старателем. Как-то раз, пока его ослик утолял голод кварцем и сосновыми шишками, Чероки выворотил киркой самородок в тридцать унций весом. Чероки застолбил участок и тут же — как радушный хозяин и человек с размахом — разослал всем своим друзьям в трех штатах приглашение приехать, разделить с ним его удачу.

Никто из приглашённых не ответил вежливым отказом. Они прикатили с реки Хилы, с Рио-Пекос и с Солёной реки, из Альбукерка и Феникса, из Санта-Фэ и изо всех окрестных старательских лагерей.

Когда около тысячи золотоискателей застолбили участки и обосновались на них, они назвали своё поселение Жёлтой Киркой, избрали комитет охраны общественного порядка и преподнесли Чероки часовую цепочку, из небольших самородков.

Через три часа после окончания церемонии с цепочкой золото на участке Чероки иссякло. Он застолбил не жилу, а карман. Чероки бросил участок и принялся столбить новые — один за другим. Но счастье повернулось к нему спиной. Золотого песка, который он намывал за день, ни разу не хватило, чтобы оплатить его счёт в баре. Зато почти у всех приглашённых им старателей дела шли на лад, и Чероки радостно улыбался и поздравлял их с успехом.

В Жёлтой Кирке подобрался народ уважающий тех, кто не падает духом от неудачи. Старатели спросили Чероки, что они могут для него сделать.

— Для меня? — сказал Чероки. — Да, что ж, небольшая ссуда пришлась бы сейчас в самую пору. Надо, пожалуй, попытать счастья в Марипозе. Если нападу там на хорошую залежь, тут же пришлю вам весточку. Вы же знаете — я не из тех, кто скрывает свою удачу от друзей.

В мае Чероки навьючил своё снаряжение на ослика и повернул его задумчивой мышасто-серой мордой на север. Толпа новосёлов проводила его до воображаемой городской заставы, и он зашагал дальше, напутствуемый прощальными криками и пожеланиями успеха. Пять фляжек без единого пузырька воздуха между пробкой и содержимым были силком рассованы по его карманам. Чероки просили не забывать, что в Жёлтой Кирке его всегда будут ждать постель, яичница с салом и горячая вода для бритья, если Фортуна не надумает заглянуть к нему на стоянку в Марипозе, чтобы погреть руки у его костра.

Чероки получил это своё прозвище в соответствии с существовавшей среди старателей номенклатурной единицей. Предъявления свидетельства о крещении не требовалось — каждый получал свою кличку и без этого. Имя и фамилия человека считались его личной-собственностью, а чтобы его удобнее было кликнуть к стойке и как-то отличить от других облачённых в синие рубахи двуногих, общество присваивало ему какое-нибудь временное звание, титул или прозвище. Повод для этих непредусмотренных законом крестин чаще всего усматривался в личных особенностях каждого. Ко многим без труда приставило название той местности, из которой они, по их словам, прибыли. Некоторые громко и нахально именовали себя «Адамсами», или «Томпсонами», или ещё как-нибудь в том же роде, бросая этим тень на свою репутацию. Кое-кто хвастливо и бесстыдно раскрывал своё бесспорно подлинное имя, но это воспринималось как пустое зазнайство и не имело успеха среди старателей. Одному типу, заявившему, что его зовут Честертон Л. К. Белмонт, и предъявившему в доказательство бумаги, категорически предложили покинуть города до захода солнца. Особенно в ходу были клички вроде: «Коротыш», «Криволапый», «Техасец», «Лежебока Вила», «Роджер-Выпивоха», «Хромой Райли», «Судья» и «Эд-Калифорния». Чероки получил своё прозвище потому, что он прожил будто бы некоторое время среди этого индейского племени. Двадцатого декабря Болди, почтальон, прискакал в Жёлтую Кирку с потрясающей новостью.

— Как вы думаете, кого я видел в Альбукерке? — спросил Болди, заняв своё место у стойки бара. — Чероки. Разряжен в пух и прах, словно какой-нибудь султан турецкий, и швыряет деньгами направо и налево.

Мы с ним погуляли на славу и отпробовали слабяяльной шипучки, и Чероки оплачивал все счета наложным платежом. Карманы у него раздулись от денег, как бильярдные лузы, набитые шарами.

— Чероки, должно быть, напал на хорошую жилу, — сказал Эд-Калифорния. — Вот порядочный малый! Я глубоко признателен Чероки за то, что ему, наконец, повезло.

— Не мешало бы Чероки притопать теперь в Жёлтую Кирку, проведать старых друзей, — заметил кто-то с ноткой огорчения в голосе. — Ну, да так оно, всегда бывает. Деньги — лучшее средство, чтоб отшибло память.

— Постойте, — возразил Болди, — я ещё не всё рассказал. Чероки застолбил трехфутовую жилу там, в Марипозе, и с каждой тонны руды добывал столько золота, что хоть всякий раз кати в Европу. Эту свою жилу он продал одному синдикату и получил сто тысяч долларов чистоганом. После этого он купил себе шубу из новорождённых, котиков, и красные сани, и... ну, угадайте, что ещё он надумал?

— В карты режется, — высказал предположение Техасец, который не мыслил себе развлечений вне азарта.

— Ах, поцелуй меня скорей, моя красотка! — пропел Коротыш, носивший в кармане чью-то фотографию и не снимавший пунцового галстука даже во время работы на участке.

— Купил пивную, — решил Роджер-Выпивоха.

— Чероки повёл меня к себе в комнату, — продолжал Болди, — и кое-что мне показал. У него там целый склад кукол, барабанов, попрыгунчиков, коньков, мешочков с леденцами, хлопушек, заводных барашков и прочей дребедени. И как вы думаете, что он собирается делать со всеми-этими бесполезными побрякушками? Нипочём не угадаете. Ну так вот, Чероки мне сказал. Он задумал погрузить всё это в свои красные сани и... стойте, стойте, подождите заказывать виски!.. прискакать сюда, в Жёлтую Кирку, и закатить здешней детворе — ну да, да, здешней детворе! — такую большую рождественскую ёлку и такой великий кутёж с раздачей Говорящих Кукол и Больших Столярных Наборов для Маленьких Умных Мальчиков, какие не снились ещё ни одному сосунку к западу от мыса Гаттераса!

После этих слов минуты на две воцарилось гробовое молчание. Оно было нарушено барменом. Решив, что удобный момент для проявления радушия настал, он двинул по стойке свою батарею стаканов; следом за ними и не столь стремительно поплыла бутылка виски.

— А ты сказал ему? — опросил старатель по кличке Тринидад.

— Да нет, — с запинкой отвечал Болди, — не сказал. Как-то к слову не пришлось. Ведь Чероки уже закупил всю эту муру я уплатил за неё сполна, и уж так-то был доволен собой и своей затеей... И мы с ним успели порядком нагрузиться этой самой шипучкой. Нет, я ничего ему не сказал.

— Признаться, я несколько изумлён, — молвил Судья, вешая свою тросточку с ручкой из слоновой кости на стойку бара. — Как мог наш друг Чероки составить себе столь превратное представление о своём, так сказать, родном городе?

— Ну, то ли ещё бывает на свете, — возразил Болди. — Чероки уехал отсюда семь месяцев назад. Мало ли что могло случиться за это время. Откуда ему знать, что в городе совсем нет ребятишек и пока не ожидается.

— Да ведь если рассудить, — заметил Эд-Калифорния, — так это даже странно, что никаким ветром их к нам ещё не занесло. Может, это потому, что в городе покуда не налажено снабжение сосками и пелёнками?

— А для пущего эффекта, — сказал Болди, — Чероки решил сам нарядиться Дедом Морозом. Он раздобыл себе белый парик и бороду, в которых он как две капли воды похож на этого парня Лонгфелло, если судить по портрету в книжке. И потом ещё красный, обшитый мехом, исподний балахон, чтобы надевать поверх всего, пару красных рукавиц я круглый красный стоячий колпак с отложным кончиком. Позор да и только, как подумаешь, что всё это обмундирование пропадёт зазря, когда столько разных Энн и Вилли мечтают об эдаком чуде!

— А когда Чероки думает прибыть сюда со своим товаром? — спросил Тринидад.

— В сочельник утром, — сказал Болди. — И он хочет, чтобы вы, ребята, приготовили помещение, и поставили ёлку, и пригласили дам помочь наряжать её. Но только таких, которые умеют держать язык за зубами, — чтоб полный был сюрприз для ребят.

Отмеченное собеседниками прискорбное состояние Жёлтой Кирки соответствовало действительности. Ни разу ребячий голосок не порадовал обитателей этого на скорую руку возведённого посёлка. Ни разу топот резвых детских ножек не прозвучал на его единственной немощёной улице между двумя рядами палаток и бревенчатых хижин. Всё это пришло потом. Но в те дни Жёлтая Кирка была просто затерянным в горах старательским лагерем, и никто ещё не видел там горящих ожиданием плутовских глаз, нетерпеливо встречающих зарю праздничного дня, или рук, жадно протянутых к таинственным дарам Деда Мороза, не слышал восторженных кликов по поводу великой зимней радости — ёлки. Словом, не было в Жёлтой Кирке ничего, что могло бы послужить наградой добросердечному Чероки за тот ворох добра, который он туда вёз.

Женщин в Жёлтой Кирке было всего пять. Из них три — жена пробирщика, хозяйка гостиницы «Счастливая находка» и прачка, намывавшая в своём корыте на унцию золотого песка в день, — составляли оседлую часть женского населения посёлка. Остальные две были сестры Спэнглер — мисс Фаншон и мисс Ирма — из «Передвижного драматического», который играл сейчас в импровизированном театре «Ампир». Но детей в посёлке не было. Иной раз мисс Фаншон исполняла не без огонька роль какого-нибудь бойкого подростка, но создаваемый ею образ был плачевно далёк от того детского облика, который рисовался воображению как достойный объект праздничных щедрот Чероки.

Рождество приходилось на четверг. Во вторник утром Тринидад не пошёл работать на участок, а направился к Судье в гостиницу «Счастливая находка».

— Жёлтая Кирка опозорит себя навеки, — заявил Тринидад, — если мы не поддержим Чероки в этом его ёлочном загуле. Чероки, можно оказать, создал наш город. Я лично решил кое-что предпринять, чтобы Дед Мороз не оказался в дураках.

— Это начинание, — сказал Судья, — встретит всемерную, поддержку с моей стороны. Я многим обязан Чероки. Однако я не вижу путей и средств... собственно говоря, отсутствие детей в нашем городе я. До этой минуты склонен был рассматривать скорее как благодеяние... хотя, при сложившихся обстоятельствах... тем не менее я всё-таки не вижу путей и средств...

— Взгляните на меня, — сказал Тринидад, — и вы увидите. Пути и средства стоят перед вами и уже собрались в путь-дорогу. Я сейчас раздобуду упряжку и пригоню; на представление нашего Деда Мороза целый фургон детворы... хотя бы пришлось совершить налёт на сиротский приют.

— Эврика! — воскликнул Судья.

— Нет, врёте! — решительно возразил Тринидад. — Это я нашёл. Я когда-то тоже учил латынь в школе.

— Я буду вас сопровождать, — заявил Судья, размахивая тросточкой. — Тот небольшой дар речи и ораторские способности, которыми я обладаю, могут пригодится нам, когда нужно будет убедить , наших юных друзей предоставить себя на некоторое время напрокат для осуществления наших планов.

Через час Жёлтая Кирка была оповещена о плане Тринидада и Судьи и единодушно его одобрила. Каждый, кому было известно, что где-нибудь в радиусе сорока миль от Жёлтой Кирки проживает семья с малолетними отпрысками, поспешил поделиться своими сведениями. Тринидад тщательно всё записал и не теряя времени, отправился на розыски лошадей и возка.

Первую остановку намечало было сделать у пятистенной бревенчатой хижины в двадцати милях от Жёлтой Кирки, Тринидад покричал у ворот, из хижины, вышел хозяин и стал, облокотившись о расшатанную калитку. На порог высыпала орава ребятишек, порядком оборванных, но пышащих здоровьем и снедаемых любопытством.

— Вот какое дело, — начал Тринидад. — Мы из Жёлтой Кирки. Приехали похитить у вас детишек на добровольных, так сказать, началах. Один из наших видных горожан одержим ёлочной манией н пожелал стать Дедом Морозом. Завтра он прикатит в город с целым возом разной чепухи, выкрашенной в красную краску и изготовленной в Германии. А у нас в Жёлтой Кирке самый младший из сорванцов обзавёлся уже сорокапятикалиберным револьвером и безопасной бритвой. Так кто же будет кричать «Ох!» и «Ах!», когда на ёлке зажгутся свечки? Словом, друг, если вы одолжите нам парочку ребят, мы обещаем возвратить их в полной сохранности. В первый день рождества они будут доставлены обратно в лучшем виде и притащат с собой Робинзонов в красивых переплётах, рога изобилия, красные барабаны и прочие вещественные доказательства. Ну, как?

— Другими словами, — вмешался Судья, — мы, впервые со дня основания нашего небольшого, но процветающего города, обнаружили его несовершенство в смысле совершённого отсутствия в нём несовершеннолетних. И ввиду приближения того календарного срока, когда обычаем предусмотрено награждать, так сказать, нежных и юных различными бесполезными, но ходкими предметами...

— Понятно, — сказал хозяин, уминая большим пальцем табак в трубке. — Не стану задерживать вас, джентльмены. У нас со старухой, скажем прямо, семеро ребятишек. Так вот, я перебрал в уме всю кучу и что-то не вижу, кого из них мы могли бы уступить вам для вашей гулянки. Старуха уже нажарила кукурузных зёрен, а в комоде у неё спрятаны тряпичные куклы — и мы сами думаем кутнуть на праздничках, хотя и по-домашнему, без затей. Словом, мне эта ваша выдумка не очень-то по душе; и я ни одного из своих ребят не уступлю. Премного вам благодарны, джентльмены.

Они покатили под гору, взобрались на другой холм, и остановили возок у ранчо Уайлй Уилсона. Тринидад изложил свою просьбу. Судья торжественно прогудел партию для второго голоса. Миссис Уайли спрятала двух розовощёких пострелят в складках своей юбки и не улыбнулась до тех пор пока не увидела, что мистер Уайли смеётся и отрицательно качает головой; опять отказ!

Когда в низине меж холмами начали сгущаться сумерки, Тринидад и Судья уже исчерпали больше половины своего списка — и всё впустую. Они заночевали в придорожной гостинице и на заре снова пустились в путь. В возке не прибавилось ни одного седока.

— Я, кажется, начинаю понимать, — сказал Тринидад, — что получить ребёнка напрокат на праздники так же трудно, как украсть масло у человека, который собрался есть блины.

— Не подлежит никакому сомнению, — отозвался Судья, — что семейные узы приобретают в этот период года исключительную, так сказать, прочность.

В канун праздника они покрыли тридцать миль, сделали четыре бесплодных остановки и произнесли четыре не имевших успеха воззвания. Детвора везде была на вес золота.

Солнце уже клонилось к закату, когда жена старшего обходчика на какой-то глухой железнодорожной ветке, загородив собой ещё одно не подлежащее изъятию сокровище, сказала.

— На Гранитной Стрелке работает сейчас новая буфетчица. У неё, кажется, есть сынишка. Может, она и отпустит его с вами.

В пять часов вечера Тринидад пригнал своих мулов к станции Гранитная Стрелка. Поезд только что отошёл, забрав с собой утоливших голод и умиротворённых пассажиров.

На ступеньках железнодорожного буфета они увидели тощего угрюмого мальчонку лет десяти, с папиросой в зубах. В буфете, где пассажиры с налёту удовлетворили свои кочевой аппетит, царил хаос. Молодая, но иссушенная заботами женщина в полном изнеможении сидела, откинувшись на спинку стула. Лицо её хранило следы своеобразной красоты — той, что никогда не исчезает бесследно, но которую нельзя и вернуть. Тринидад разъяснил ей цель их приезда.

— Да я буду рада, если вы хоть ненадолго заберёте с собой Бобби, — устало сказала женщина. — Крутишься тут, как заведённая, с утра до ночи — некогда за ним присмотреть. А он -набирается дурных примеров от взрослых. Какие уж тут ёлки — вот разве что у вас...

Мужчины вышли на крыльцо для переговоров с Бобби. Тринидад в живых красках описал ему роскошную ёлку с подарками.

— А потом, мой юный друг, — добавил Судия, — сам Дед Мороз явится к вам с дарами, как бы в ознаменование того, как некогда волхвы...

— А, бросьте заливать! Я не ребёнок, — насмешливо прищурившись, прервал его Бобби. — Нет никаких Дед-морозов. Это вы, дяди, сами покупаете в лавке всякую дрянь и суёте ребятам ночью под подушки. И пачкаете каминными щипцами пол — будто Дед Мороз приехал на санях.

— Ну, может, и так, — примирительно сказал Тринидад. — Но ёлки-то ведь всамделишные. А у нас будет знаешь какая! Как универсальный магазин в Альбукерке — все игрушки не дешевле десяти центов. И барабаны будут, и волчки, и ноев ковчег, и...

— К чёрту! — холодно сказал Бобби. — Я с этим давно покончил. Хочу ружьё. Не игрушечное, а настоящее, чтоб стрелять диких котов. Так у вас небось не найдётся ружья на вашей дурацкой ёлке?

— Поручиться не могу, — сказал Тринидад дипломатично, — но кто его знает... Поедем с нами, а там видно будет.

Заронив этот слабый луч надежды в душу Бобби, вербовщики вынудили у него согласие пойти навстречу филантропическому порыву Чероки и пустились со своим единственным трофеем в обратный путь.

В Жёлтой Кирке тем временем помещение пустовавшего склада было превращено в праздничный зал, разукрашенный, как чертоги доброй аризонской феи. Дамы потрудились не зря. Ёлка, вся в свечках, серебряной мишуре и игрушках, которых хватило бы на добрых два десятка ребят, высилась в центре зала. Когда свечерело, все, сжигаемые нетерпением, стали выглядывать на улицу — не покажется ли возок с похитителями детей. Ещё в полдень Чероки влетел в посёлок на красных санях, заваленных свёртками, кульками и коробками самой различной формы и размера. И так был он увлечён выполнением своего бескорыстного замысла, что даже не заметил отсутствия ребят в посёлке, а открыть ему глаза на позорное состояние Жёлтой Кирки ни у кого не хватило духу; к тому же все твёрдо верили, что Тринидад и Судья сумеют восполнить этот ужасающий пробел.

Когда солнце село, Чероки хитро подмигнул собравшимся и с лукавой улыбкой на обветренном морщинистом лице удалился из зала, прихватив узелок со всем реквизитом Деда Мороза и ещё один таинственный пакет с игрушками.

— Как только ребята соберутся, — наказывал он членам добровольного ёлочного комитета, — зажгите ёлку и поиграйте с ними в кошки-мышки. А когда у них пойдёт дым коромыслом, вот тогда... тогда Дед Мороз потихоньку проскользнёт в дверь. Подарков, думается мне, должно хватить.

Дамы порхали вокруг ёлки, в последний раз перевешивая какие-то украшения, чтобы тут же перевесить их заново. Сёстры Спэнглер тоже были здесь одна в костюме леди Вайолет де Вир, другая — служанки Мари, персонажей из новой пьесы «Невеста рудокопа». Спектакли в театре начинались только в девять часов, и актрисы с благосклонного разрешения комитета помогали наряжать ёлку. Кто-нибудь то и дело выскакивал на крыльцо и прислушивался — не возвращается ли упряжка Тринидада. Тревога росла, ибо надвигалась ночь и пора было зажигать ёлку, да и Чероки в любую минуту мог, не спросясь, появиться на пороге в полном облачении рождественского Деда.

Но вот на улице заскрипел возок, и «похитители» подъехали к складу. Дамы всполошились и с восторженными восклицаниями бросились зажигать свечки. Мужчины беспокойно прохаживались из угла в угол или стояли небольшими группами, смущённо переминаясь с ноги на ногу.

Тринидад и Судья, истомлённые долгими странствиями, вступили в зал, ведя за руку тщедушного, озорного с виду мальчишку. Мальчишка презрительным взглядом исподлобья окинул пёстро разряженную ёлку.

— А где же остальные дети? — вопросила жена пробирщика, игравшая первую скрипку во всех светских начинаниях города.

— Сударыня, — со вздохом отвечал Тринидад, — отправляться на разведку за детьми перед праздником всё равно что искать серебро в известняках. Так называемые родительские чувства — сплошная для меня загадка. Похоже, что папашам и мамашам совершенно безразлично, если их потомство все триста шестьдесят четыре дня в году будет тонуть, объедаться ядовитыми дубовыми орешками, попадать в лапы диких котов или похитителей детей. Но в сочельник оио,<ьнп» де ваииа^ должно отравлять своим присутствием семейные врища. Этот вот экземпляр, сударыня, — единственное, что нам удалось откопать в результате двухдневных разведок на местности.

— Ах, прелестное дитя! — проворковала мисс Ирма, волоча свой театральный шлейф к середине сцены.

— Отвяжитесь! — хмуро буркнул Бобби. — Кто ач»--» «дитя»? Уж не вы ли?

— Дерзкий мальчишка! — ахнула мисс Ирма, не успев погасить эмалевой улыбки.

— Старались, как могли, — сказал Тринидад. Обидно за Чероки, да что ж поделаешь.

Тут распахнулась дверь, и появился Чероки в традиционном костюме Деда Мороза. Белые космы парика и пышная белая борода закрывали почти все его лицо — видны были только тёмные, искрившиеся весельем глаза. За спиной он нёс мешок.

Все замерли при его появлении. Даже сёстры Созаглер, забыв принять кокетливые позы, с любопытством уставились на высокую фигуру рождественского Деда. Бобби, насупившись, засунув руки в карманы, угрюмо рассматривал нелепое, обвешенное побрякушками дерево Чероки опустил на пол свой мешок и с удивлением огляделся по сторонам. Быть может, у него мелькнула мысль, что нетерпеливую ватагу ребятишек загнали куда-нибудь в угол, чтобы выпустить оттуда, как только он войдёт. Чероки направился к Бобби и протянул ему руку в красной рукавице.

— Поздравляю тебя с праздником, мальчуган, — сказал он. — Можешь брать с ёлки всё, что тебе нравится — мы сейчас достанем. Ну, давай руку, поздоровайся с Дедом Морозом.

— Нет никаких Дедморозов, — шмыгнув носом, проворчал Бобби. — У тебя фальшивая борода. Из старых козлиных оческов. Я не ребёнок. На черта мне эти куклы и оловянные лошадки? Кучер сказал, что дадут ружьё. А у тебя его нет. Я хочу домой

Тринидад пришёл на помощь. Он схватил руку Чероки и горячо её потряс.

— Ты уж прости, Чероки, — сказал он. — Нет у^шо в Жёлтой Кирке никаких ребят, да и сроду не было.

Мы надеялись пригнать их целый косяк на твоё суарэ, да вот кроме этой сардинки, ничего не удалось выловить. А он, понимаешь ли, атеист и не верит в рождественских дедов. Нам очень совестно, что ты зря потратился. Да ведь мы с Судьёй думали, что притащим сюда целую ораву мелюзги и все твои свистульки пойдут в ход.

— Ну и ладно, — спокойно сказал Чероки. — Подумаешь, какие траты, есть о чём говорить! Свалим всё это барахло в старую шахту да и дело с концом. Но надо же быть таким ослом — прямо из головы вон, что в Жёлтой Кирке нету ребятишек!

Гости меж тем с похвальным усердием, хотя и без особого успеха, делали вид, что веселятся вовсю.

Бобби отошёл в угол и уселся на стул. Холодная скука была отчётливо написана на его лице. Чероки, ещё не вполне отвыкнув от своей роли, подошёл и сел рядом.

— Где ты живёшь, мальчик? — вежливо осведомился он.

— На Гранитной Стрелке, — нехотя процедил Бобби.

В зале было жарко. Чероки снял свой колпак, парик и бороду.

— Эй! — несколько оживившись, произнёс Бобби. — А ведь я тебя знаю.

— Разве мы с тобой встречались, малыш?

— Не помню. А вот карточку твою я видел. Сто раз.

— Где?

Бобби колебался.

— Дома. На комоде.

— Скажи, пожалуйста, мальчик, а как тебя зовут?

— Роберт Лэмсден. Это материна карточка. Она прячет её ночью под подушку. Я раз видел даже, как она её целовала. Вот уж нипочём бы не стал. Но женщины все на один лад.

Чероки встал и поманил к себе Тринидада.

— Посиди с мальчиком, я сейчас вернусь. Пойду сниму этот балахон и заложу сани. Надо отвезти мальчишку домой.

— Ну, безбожник? — сказал Тринидад, занимая место Чероки. — Ты, брат, значит, настолько одряхлел и всем пресытился, что тебя уже не интересует разная ерунда вроде сластей и игрушек?

— Ты неприятный тип, — язвительно сказал Бобби. — Ты обещал, что будет ружьё. А здесь человеку даже докурить нельзя. Я хочу домой.

Чероки пригнал сани к крыльцу, и Бобби водрузили на сиденье. Резвые лошадки бойко рванулись вперёд по укатанной снежной дороге. На Чероки была его пятисотдолларовая шуба из новорождённых котиков. Меховая полость приятно грела.

Бобби вытащим из кармана папиросу и принялся чиркать спичкой.

— Брось папиросу! — сказал Чероки спокойно, но каким-то новым голосом.

После некоторого колебания Бобби швырнул папиросу в снег.

— Брось всю коробку, — приказал новый голос. Мальчик повиновался не сразу, но всё же исполнил и этот приказ.

— Эй! — сказал вдруг Бобби. — А ты мне нравишься. Не пойму даже почему. Попробовал бы кто-нибудь так надо мной командовать!

— Послушай, малыш, — сказал Чероки обыкновенным голосом. — А ты не врёшь, что твоя мать целовала эту карточку? Ту, что на меня похожа?

— Не вру. Сам видел.

— Ты, кажется, что-то говорил насчёт ружья?

— Ну да. А что? Есть у тебя?

— Завтра получишь. С серебряными нашлёпками. Чероки поглядел на часы.

— Половина десятого. Что ж, мы с тобой доберёмся до Гранитной Стрелки как раз к празднику, минута в минуту. Тебе не холодно? Садись поближе, сынок.

0

19

Саша Черный. Рождественское

http://i064.radikal.ru/1007/b9/86855ae5d277.jpg

В яслях спал на свежем сене
Тихий крошечный Христос.
Месяц, вынырнув из тени,
Гладил лён Его волос…
Бык дохнул в лицо Младенца
И, соломою шурша,
На упругое коленце
Засмотрелся, чуть дыша.
Воробьи сквозь жерди крыши
К яслям хлынули гурьбой
А бычок, прижавшись к нише,
Одеяльце мял губой.
Пёс, прокравшись к теплой ножке,
Полизал её тайком.
Всех уютней было кошке
В яслях греть Дитя бочком…
Присмиревший белый козлик
На чело Его дышал,
Только глупый серый ослик
Всех беспомощно толкал:
«Посмотреть бы на Ребёнка
Хоть минуточку и мне!»
И заплакал звонко-звонко
В предрассветной тишине…
А Христос, раскрывши глазки,
Вдруг раздвинул круг зверей
И с улыбкой, полной ласки,
Прошептал: «Смотри скорей!..»

А. Несмелов. В Сочельник.

http://s003.radikal.ru/i201/1007/3e/b99387a22d04.jpg

Нынче ветер с востока на запад,
И по мерзлой маньчжурской земле
Начинает поземка, царапать
И бежит, исчезая во мгле.

С этим ветром, холодным и колким,
Что в окно начинает стучать,-
К зауральским серебряным елкам
Хорошо бы сегодня умчать.

Над российским простором промчаться,
Рассекая метельную высь,
Над какой-нибудь Вяткой иль Гжатском,
Над родною Москвой пронестись.

И в рождественский вечер послушать
Трепетание сердца страны,
Заглянуть в непокорную душу,
В роковые ее глубины.

Родников ее недруг не выскреб:
Не в глуши ли болот и лесов
Загораются первые искры
Затаенных до сроков скитов,

Как в татарщину, в годы глухие,
Как в те темные годы, когда
В дыме битв зачиналась Россия,
Собирала свои города.

Нелюдима она, невидима.
Темный бор замыкает кольцо.
Закрывает бесстрастная схима
Молодое, худое лицо.

Но и ныне, как прежде, когда-то,
Не осилить Россию беде.
И запавшие очи подняты
К золотой Вифлеемской звезде.

0

20

Чарльз Диккенс. Рождественская песнь в прозе.

http://s61.radikal.ru/i172/1007/93/42586a274bcf.jpg

Строфа первая.

Начать с того, что Марли был мертв. Сомневаться в этом не приходилось. Свидетельство о его погребении было подписано священником, причетником, хозяином похоронного бюро и старшим могильщиком. Оно было подписано Скруджем. А уже если Скрудж прикладывал к какому-либо документу руку, эта бумага имела на бирже вес.

Итак, старик Марли был мертв, как гвоздь в притолоке.

Учтите: я вовсе не утверждаю, будто на собственном опыте убедился, что гвоздь, вбитый в притолоку, как-то особенно мертв, более мертв, чем все другие гвозди. Нет, я лично скорее отдал бы предпочтение гвоздю, вбитому в крышку гроба, как наиболее мертвому предмету изо всех скобяных изделий. Но в этой поговорке сказалась мудрость наших предков, и если бы мой нечестивый язык посмел переиначить ее, вы были бы вправе сказать, что страна наша катится в пропасть. А посему да позволено мне будет повторить еще и еще раз: Марли был мертв, как гвоздь в притолоке.

Знал ли об этом Скрудж? Разумеется. Как могло быть иначе? Скрудж и Марли были компаньонами с незапамятных времен. Скрудж был единственным доверенным лицом Марли, его единственным уполномоченным во всех делах, его единственным душеприказчиком, его единственным законным наследником, его единственным другом и единственным человеком, который проводил его на кладбище. И все же Скрудж был не настолько подавлен этим печальным событием, чтобы его деловая хватка могла ему изменить, и день похорон своего друга он отметил заключением весьма выгодной сделки.

Вот я упомянул о похоронах Марли, и это возвращает меня к тому, с чего я начал. Не могло быть ни малейшего сомнения в том, что Марли мертв. Это нужно отчетливо уяснить себе, иначе не будет ничего необычайного в той истории, которую я намерен вам рассказать. Ведь если бы нам не было доподлинно известно, что отец Гамлета скончался еще задолго до начала представления, то его прогулка ветреной ночью по крепостному валу вокруг своего замка едва ли показалась бы нам чем-то сверхъестественным. Во всяком случае, не более сверхъестественным, чем поведение любого пожилого джентльмена, которому пришла блажь прогуляться в полночь в каком-либо не защищенном от ветра месте, ну, скажем, по кладбищу св. Павла, преследуя при этом единственную цель — поразить и без того расстроенное воображение сына.

Скрудж не вымарал имени Марли на вывеске. Оно красовалось там, над дверью конторы, еще годы спустя: СКРУДЖ и МАРЛИ. Фирма была хорошо известна под этим названием. И какой-нибудь новичок в делах, обращаясь к Скруджу, иногда называл его Скруджем, а иногда — Марли. Скрудж отзывался, как бы его ни окликнули. Ему было безразлично.

Ну и сквалыга же он был, этот Скрудж! Вот уж кто умел выжимать соки, вытягивать жилы, вколачивать в гроб, загребать, захватывать, заграбастывать, вымогать… Умел, умел старый греховодник! Это был не человек, а кремень. Да, он был холоден и тверд, как кремень, и еще никому ни разу в жизни не удалось высечь из его каменного сердца хоть искру сострадания. Скрытный, замкнутый, одинокий — он прятался как устрица в свою раковину. Душевный холод заморозил изнутри старческие черты его лица, заострил крючковатый нос, сморщил кожу на щеках, сковал походку, заставил посинеть губы и покраснеть глаза, сделал ледяным его скрипучий голос. И даже его щетинистый подбородок, редкие волосы и брови, казалось, заиндевели от мороза. Он всюду вносил с собой эту леденящую атмосферу. Присутствие Скруджа замораживало его контору в летний зной, и он не позволял ей оттаять ни на полградуса даже на веселых святках.

Жара или стужа на дворе — Скруджа это беспокоило мало. Никакое тепло не могло его обогреть, и никакой мороз его не пробирал. Самый яростный ветер не мог быть злее Скруджа, самая лютая метель не могла быть столь жестока, как он, самый проливной дождь не был так беспощаден. Непогода ничем не могла его пронять. Ливень, град, снег могли похвалиться только одним преимуществом перед Скруджем — они нередко сходили на землю в щедром изобилии, а Скруджу щедрость была неведома.

Никто никогда не останавливал его на улице радостным возгласом: «Милейший Скрудж! Как поживаете? Когда зайдете меня проведать?» Ни один нищий не осмеливался протянуть к нему руку за подаянием, ни один ребенок не решался спросить у него, который час, и ни разу в жизни ни единая душа не попросила его указать дорогу. Казалось, даже собаки, поводыри слепцов, понимали, что он за человек, и, завидев его, спешили утащить хозяина в первый попавшийся подъезд или в подворотню, а потом долго виляли хвостом, как бы говоря: «Да по мне, человек без глаз, как ты, хозяин, куда лучше, чем с дурным глазом».

А вы думаете, это огорчало Скруджа? Да нисколько. Он совершал свой жизненный путь, сторонясь всех, и те, кто его хорошо знал, считали, что отпугивать малейшее проявление симпатии ему даже как-то сладко.

И вот однажды — и притом не когда-нибудь, а в самый сочельник, — старик Скрудж корпел у себя в конторе над счетными книгами. Была холодная, унылая погода, да к тому же еще туман, и Скрудж слышал, как за окном прохожие сновали взад и вперед, громко топая по тротуару, отдуваясь и колотя себя по бокам, чтобы согреться. Городские часы на колокольне только что пробили три, но становилось уже темно, да в тот день и с утра все, и огоньки свечей, затеплившихся в окнах контор, ложились багровыми мазками на темную завесу тумана — такую плотную, что, казалось, ее можно пощупать рукой. Туман заползал в каждую щель, просачивался в каждую замочную скважину, и даже в этом тесном дворе дома напротив, едва различимые за густой грязно-серой пеленой, были похожи на призраки. Глядя на клубы тумана, спускавшиеся все ниже и ниже, скрывая от глаз все предметы, можно было подумать, что сама Природа открыла где-то по соседству пивоварню и варит себе пиво к празднику.

Скрудж держал дверь конторы приотворенной, дабы иметь возможность приглядывать за своим клерком, который в темной маленькой каморке, вернее сказать чуланчике, переписывал бумаги. Если у Скруджа в камине угля было маловато, то у клерка и того меньше, — казалось, там тлеет один-единственный уголек. Но клерк не мог подбросить угля, так как Скрудж держал ящик с углем у себя в комнате, и стоило клерку появиться там с каминным совком, как хозяин начинал выражать опасение, что придется ему расстаться со своим помощником. Поэтому клерк обмотал шею потуже белым шерстяным шарфом и попытался обогреться у свечки, однако, не обладая особенно пылким воображением, и тут потерпел неудачу.

— С наступающим праздником, дядюшка! Желаю вам хорошенько повеселиться на святках! — раздался жизнерадостный возглас. Это был голос племянника Скруджа. Молодой человек столь стремительно ворвался в контору, что Скрудж — не успел поднять голову от бумаг, как племянник уже стоял возле его стола.

— Вздор! — проворчал Скрудж. — Чепуха!

Племянник Скруджа так разогрелся, бодро шагая по морозцу, что казалось, от него пышет жаром, как от печки. Щеки у него рдели — прямо любо-дорого смотреть, глаза сверкали, а изо рта валил пар.

— Это святки — чепуха, дядюшка? — переспросил племянник. — Верно, я вас не понял!

— Слыхали! — сказал Скрудж. — Повеселиться на святках! А ты-то по какому праву хочешь веселиться? Какие у тебя основания для веселья? Или тебе кажется, что ты еще недостаточно беден?

— В таком случае, — весело отозвался племянник, — по какому праву вы так мрачно настроены, дядюшка? Какие у вас основания быть угрюмым? Или вам кажется, что вы еще недостаточно богаты?

На это Скрудж, не успев приготовить более вразумительного ответа, повторил свое «вздор» и присовокупил еще «чепуха!».

— Не ворчите, дядюшка, — сказал племянник.

— А что мне прикажешь делать. — возразил Скрудж, — ежели я живу среди таких остолопов, как ты? Веселые святки! Веселые святки! Да провались ты со своими святками! Что такое святки для таких, как ты? Это значит, что пора платить по счетам, а денег хоть шаром покати. Пора подводить годовой баланс, а у тебя из месяца в месяц никаких прибылей, одни убытки, и хотя к твоему возрасту прибавилась единица, к капиталу не прибавилось ни единого пенни. Да будь моя воля, — негодующе продолжал Скрудж, — я бы такого олуха, который бегает и кричит: «Веселые святки! Веселые святки!» — сварил бы живьем вместе с начинкой для святочного пудинга, а в могилу ему вогнал кол из остролиста[1].

— Дядюшка! — взмолился племянник.

— Племянник! — отрезал дядюшка. — Справляй свои святки как знаешь, а мне предоставь справлять их по-своему.

— Справлять! — воскликнул племянник. — Так вы же их никак не справляете!

— Тогда не мешай мне о них забыть. Много проку тебе было от этих святок! Много проку тебе от них будет!

— Мало ли есть на свете хороших вещей, от которых мне не было проку, — отвечал племянник. — Вот хотя бы и рождественские праздники. Но все равно, помимо благоговения, которое испытываешь перед этим священным словом, и благочестивых воспоминаний, которые неотделимы от него, я всегда ждал этих дней как самых хороших в году. Это радостные дни — дни милосердия, доброты, всепрощения. Это единственные дни во всем календаре, когда люди, словно по молчаливому согласию, свободно раскрывают друг другу сердца и видят в своих ближних, — даже в неимущих и обездоленных, — таких же людей, как они сами, бредущих одной с ними дорогой к могиле, а не каких-то существ иной породы, которым подобает идти другим путем. А посему, дядюшка, хотя это верно, что на святках у меня еще ни разу не прибавилось ни одной монетки в кармане, я верю, что рождество приносит мне добро и будет приносить добро, и да здравствует рождество!

Клерк в своем закутке невольно захлопал в ладоши, но тут же, осознав все неприличие такого поведения, бросился мешать кочергой угли и погасил последнюю худосочную искру…

— Эй, вы! — сказал Скрудж. — Еще один звук, и вы отпразднуете ваши святки где-нибудь в другом месте. А вы, сэр, — обратился он к племяннику, — вы, я вижу, краснобай. Удивляюсь, почему вы не в парламенте.

— Будет вам гневаться, дядюшка! Наведайтесь к нам завтра и отобедайте у нас.

Скрудж отвечал, что скорее он наведается к… Да, так и сказал, без всякого стеснения, и в заключение добавил еще несколько крепких словечек.

— Да почему же? — вскричал племянник. — Почему?

— А почему ты женился? — спросил Скрудж.

— Влюбился, вот почему.

— Влюбился! — проворчал Скрудж таким тоном, словно услышал еще одну отчаянную нелепость вроде «веселых святок». — Ну, честь имею!

— Но послушайте, дядюшка, вы же и раньше не жаловали меня своими посещениями, зачем же теперь сваливать все на мою женитьбу?

— Честь имею! — повторил Скрудж.

— Да я же ничего у вас не прошу, мне ничего от вас не надобно. Почему нам не быть друзьями?

— Честь имею! — сказал Скрудж.

— Очень жаль, что вы так непреклонны. Я ведь никогда не ссорился с вами, и никак не пойму, за что вы на меня сердитесь. И все-таки я сделал эту попытку к сближению ради праздника. Ну что ж, я своему праздничному настроению не изменю. Итак, желаю вам веселого рождества, дядюшка.

— Честь имею! — сказал Скрудж.

— И счастливого Нового года!

— Честь имею! — повторил Скрудж. И все же племянник, покидая контору, ничем не выразил своей досады. В дверях он задержался, чтобы принести свои поздравления клерку, который хотя и окоченел от холода, тем не менее оказался теплее Скруджа и сердечно отвечал на приветствие.

— Вот еще один умалишенный! — пробормотал Скрудж, подслушавший ответ клерка. — Какой-то жалкий писец, с жалованием в пятнадцать шиллингов, обремененный женой и детьми, а туда же — толкует о веселых святках! От таких впору хоть в Бедлам сбежать!

А бедный умалишенный тем временем, выпустив племянника Скруджа, впустил новых посетителей. Это были два дородных джентльмена приятной наружности, в руках они держали какие-то папки и бумаги. Сняв шляпы, они вступили в контору и поклонились Скруджу.

— Скрудж и Марли, если не ошибаюсь? — спросил один из них, сверившись с каким-то списком. — Имею я удовольствие разговаривать с мистером Скруджем или мистером Марли?

— Мистер Марли уже семь лет как покоится на кладбище, — отвечал Скрудж. — Он умер в сочельник, ровно семь лет назад.

— В таком случае, мы не сомневаемся, что щедрость и широта натуры покойного в равной мере свойственна и пережившему его компаньону, — произнес один из джентльменов, предъявляя свои документы.

И он не ошибся, ибо они стоили друг друга, эти достойные компаньоны, эти родственные души. Услыхав зловещее слово «щедрость», Скрудж нахмурился, покачал головой и возвратил посетителю его бумаги.

— В эти праздничные дни, мистер Скрудж, — продолжал посетитель, беря с конторки перо, — более чем когда-либо подобает нам по мере сил проявлять заботу о сирых и обездоленных, кои особенно страждут в такую суровую пору года. Тысячи бедняков терпят нужду в самом необходимом. Сотни тысяч не имеют крыши над головой.

— Разве у нас нет острогов? — спросил Скрудж.

— Острогов? Сколько угодно, — отвечал посетитель, кладя обратно перо.

— А работные дома? — продолжал Скрудж. — Они действуют по-прежнему?

— К сожалению, по-прежнему. Хотя, — заметил посетитель, — я был бы рад сообщить, что их прикрыли.

— Значит, и принудительные работы существуют и закон о бедных остается в силе?

— Ни то, ни другое не отменено.

— А вы было напугали меня, господа. Из ваших слов я готов был заключить, что вся эта благая деятельность по каким-то причинам свелась на нет. Рад слышать, что я ошибся.

— Будучи убежден в том, что все эти законы и учреждения ничего не дают ни душе, ни телу, — возразил посетитель, — мы решили провести сбор пожертвований в пользу бедняков, чтобы купить им некую толику еды, питья и теплой одежды. Мы избрали для этой цели сочельник именно потому, что в эти дни нужда ощущается особенно остро, а изобилие дает особенно много радости. Какую сумму позволите записать от вашего имени?

— Никакой.

— Вы хотите жертвовать, не открывая своего имени?

— Я хочу, чтобы меня оставили в покое, — отрезал Скрудж. — Поскольку вы, джентльмены, пожелали узнать, чего я хочу, — вот вам мой ответ. Я не балую себя на праздниках и не имею средств баловать бездельников. Я поддерживаю упомянутые учреждения, и это обходится мне недешево. Нуждающиеся могут обращаться туда.

— Не все это могут, а иные и не хотят — скорее умрут.

— Если они предпочитают умирать, тем лучше, — сказал Скрудж. — Это сократит излишек населения. А кроме того, извините, меня это не интересует.

— Это должно бы вас интересовать.

— Меня все это совершенно не касается, — сказал Скрудж. — Пусть каждый занимается своим делом. У меня, во всяком случае, своих дел по горло. До свидания, джентльмены!

Видя, что настаивать бесполезно, джентльмены удалились, а Скрудж, очень довольный собой, вернулся к своим прерванным занятиям в необычно веселом для него настроении.

Меж тем за окном туман и мрак настолько сгустились, что на улицах появились факельщики, предлагавшие свои услуги — бежать впереди экипажей и освещать дорогу. Старинная церковная колокольня, чей древний осипший колокол целыми днями иронически косился на Скруджа из стрельчатого оконца, совсем скрылась из глаз, и колокол отзванивал часы и четверти где-то в облаках, сопровождая каждый удар таким жалобным дребезжащим тремоло, словно у него зуб на зуб не попадал от холода. А мороз все крепчал. В углу двора, примыкавшем к главной улице, рабочие чинили газовые трубы и развели большой огонь в жаровне, вокруг которой собралась толпа оборванцев и мальчишек. Они грели руки над жаровней и не сводили с пылающих углей зачарованного взора. Из водопроводного крана на улице сочилась вода, и он, позабытый всеми, понемногу обрастал льдом в тоскливом одиночестве, пока не превратился в унылую скользкую глыбу. Газовые лампы ярко горели в витринах магазинов, бросая красноватый отблеск на бледные лица прохожих, а веточки и ягоды остролиста, украшавшие витрины, потрескивали от жары. Зеленные и курятные лавки были украшены так нарядно и пышно, что превратились в нечто диковинное, сказочное, и невозможно было поверить, будто они имеют какое-то касательство к таким обыденным вещам, как купля-продажа. Лорд-мэр в своей величественной резиденции уже наказывал пяти десяткам поваров и дворецких не ударить в грязь лицом, дабы он мог встретить праздник как подобает, и даже маленький портняжка, которого он обложил накануне штрафом за появление на улице в нетрезвом виде и кровожадные намерения, уже размешивал у себя на чердаке свой праздничный пудинг, в то время как его тощая жена с тощим сынишкой побежала покупать говядину.

Все гуще туман, все крепче мороз! Лютый, пронизывающий холод! Если бы святой Дунстан[2] вместо раскаленных щипцов хватил сатану за нос этаким морозцем, вот бы тот взвыл от столь основательного щипка!

Некий юный обладатель довольно ничтожного носа, к тому же порядком уже искусанного прожорливым морозом, который вцепился в него, как голодная собака в кость, прильнул к замочной скважине конторы Скруджа, желая прославить рождество, но при первых же звуках святочного гимна:
Да пошлет вам радость бог.
Пусть ничто вас не печалит…

Скрудж так решительно схватил линейку, что певец в страхе бежал, оставив замочную скважину во власти любезного Скруджу тумана и еще более близкого ему по духу мороза.

Наконец пришло время закрывать контору. Скрудж с неохотой слез со своего высокого табурета, подавая этим безмолвный знак изнывавшему в чулане клерку, и тот мгновенно задул свечу и надел шляпу.

— Вы небось завтра вовсе не намерены являться на работу? — спросил Скрудж.

— Если только это вполне удобно, сэр.

— Это совсем неудобно, — сказал Скрудж, — и недобросовестно. Но если я удержу с вас за это полкроны, вы ведь будете считать себя обиженным, не так ли?

Клерк выдавил некоторое подобие улыбки.

— Однако, — продолжал Скрудж, — вам не приходит в голову, что я могу считать себя обиженным, когда плачу вам жалование даром.

Клерк заметил, что это бывает один раз в году.

— Довольно слабое оправдание для того, чтобы каждый год, двадцать пятого декабря, запускать руку в мой карман, — произнес Скрудж, застегивая пальто на все пуговицы. — Но, как видно, вы во что бы то ни стало хотите прогулять завтра целый день. Так извольте послезавтра явиться как можно раньше.

Клерк пообещал явиться как можно раньше, и Скрудж, продолжая ворчать, шагнул за порог. Во мгновение ока контора была заперта, а клерк, скатившись раз двадцать — дабы воздать дань сочельнику — по ледяному склону Корнхилла вместе с оравой мальчишек (концы его белого шарфа так и развевались у него за спиной, ведь он не мог позволить себе роскошь иметь пальто), припустился со всех ног домой в Кемден-Таун — играть со своими ребятишками в жмурки.

Скрудж съел свой унылый обед в унылом трактире, где он имел обыкновение обедать, просмотрел все имевшиеся там газеты и, скоротав остаток вечера над приходно-расходной книгой, отправился домой спать. Он проживал в квартире, принадлежавшей когда-то его покойному компаньону. Это была мрачная анфилада комнат, занимавшая часть невысокого угрюмого здания в глубине двора. Дом этот был построен явно не на месте, и невольно приходило на ум, что когда-то на заре своей юности он случайно забежал сюда, играя с другими домами в прятки, да так и застрял, не найдя пути обратно. Теперь уж это был весьма старый дом и весьма мрачный, и, кроме Скруджа, в нем никто не жил, а все остальные помещения сдавались внаем под конторы. Во дворе была такая темень, что даже Скрудж, знавший там каждый булыжник, принужден был пробираться ощупью, а в черной подворотне дома клубился такой густой туман и лежал такой толстый слой инея, словно сам злой дух непогоды сидел там, погруженный в тяжелое раздумье.

И вот. Достоверно известно, что в дверном молотке, висевшем у входных дверей, не было ничего примечательного, если не считать его непомерно больших размеров. Неоспоримым остается и тот факт, что Скрудж видел этот молоток ежеутренне и ежевечерне с того самого дня, как поселился в этом доме. Не подлежит сомнению и то, что Скрудж отнюдь не мог похвалиться особенно живой фантазией. Она у него работала не лучше, а пожалуй, даже и хуже, чем у любого лондонца, не исключая даже (а это сильно сказано!) городских советников, олдерменов и членов гильдии. Необходимо заметить еще, что Скрудж, упомянув днем о своем компаньоне, скончавшемся семь лет назад, больше ни разу не вспомнил о покойном. А теперь пусть мне кто-нибудь объяснит, как могло случиться, что Скрудж, вставив ключ в замочную скважину, внезапно увидел перед собой не колотушку, которая, кстати сказать, не подверглась за это время решительно никаким изменениям, а лицо Марли.

Лицо Марли, оно не утопало в непроницаемом мраке, как все остальные предметы во дворе, а напротив того — излучало призрачный свет, совсем как гнилой омар в темном погребе. Оно не выражало ни ярости, ни гнева, а взирало на Скруджа совершенно так же, как смотрел на него покойный Марли при жизни, сдвинув свои бесцветные очки на бледный, как у мертвеца, лоб. Только волосы как-то странно шевелились, словно на них веяло жаром из горячей печи, а широко раскрытые глаза смотрели совершенно неподвижно, и это в сочетании с трупным цветом лица внушало ужас. И все же не столько самый вид или выражение этого лица было ужасно, сколько что-то другое, что было как бы вне его.

Скрудж во все глаза уставился на это диво, и лицо Марли тут же превратилось в дверной молоток.

Мы бы покривили душой, сказав, что Скрудж не был поражен и по жилам у него не пробежал тот холодок, которого он не ощущал с малолетства. Но после минутного колебания он снова решительно взялся за ключ, повернул его в замке, вошел в дом и зажег свечу.

Правда, он помедлил немного, прежде чем захлопнуть за собой дверь, и даже с опаской заглянул за нее, словно боясь увидеть косицу Марли, торчащую сквозь дверь на лестницу. Но на двери не было ничего, кроме винтов и гаек, на которых держался молоток, и, пробормотав: «Тьфу ты, пропасть!», Скрудж с треском захлопнул дверь.

Стук двери прокатился по дому, подобно раскату грома, и каждая комната верхнего этажа и каждая бочка внизу, в погребе виноторговца, отозвалась на него разноголосым эхом. Но Скрудж был не из тех, кого это может запугать. Он запер дверь на задвижку и начал не спеша подниматься по лестнице, оправляя по дороге свечу.

Вам знакомы эти просторные старые лестницы? Так и кажется, что по ним можно проехаться в карете шестерней и протащить что угодно. И разве в этом отношении они не напоминают слегка наш новый парламент? Ну, а по той лестнице могло бы пройти целое погребальное шествие, и если бы даже кому-то пришла охота поставить катафалк поперек, оглоблями — к стене, дверцами — к перилам, и тогда на лестнице осталось бы еще достаточно свободного места.

Не это ли послужило причиной того, что Скруджу почудилось, будто впереди него по лестнице сами собой движутся в полумраке похоронные дроги? Чтобы как следует осветить такую лестницу, не хватило бы и полдюжины газовых фонарей, так что вам нетрудно себе представить, в какой мере одинокая свеча Скруджа могла рассеять мрак.

Но Скрудж на это плевать хотел и двинулся дальше вверх по лестнице. За темноту денег не платят, и потому Скрудж ничего не имел против темноты. Все же, прежде чем захлопнуть за собой тяжелую дверь своей квартиры, Скрудж прошелся по комнатам, чтобы удостовериться, что все в порядке. И не удивительно — лицо покойного Марли все еще стояло у него перед глазами.

Гостиная, спальня, кладовая. Везде все как следует быть. Под столом — никого, под диваном — никого, в камине тлеет скупой огонек, миска и ложка ждут на столе, кастрюлька с жидкой овсянкой (коей Скрудж пользовал себя на ночь от простуды) — на полочке в очаге. Под кроватью — никого, в шкафу — никого, в халате, висевшем на стене и имевшем какой-то подозрительный вид, — тоже никого. В кладовой все на месте: ржавые каминные решетки, пара старых башмаков, две корзины для рыбы, трехногий умывальник и кочерга.

Удовлетворившись осмотром, Скрудж запер дверь в квартиру — запер, заметьте, на два оборота ключа, что вовсе не входило в его привычки. Оградив себя таким образом от всяких неожиданностей, он снял галстук, надел халат, ночной колпак и домашние туфли и сел у камина похлебать овсянки.

Огонь в очаге еле теплился — мало проку было от него в такую холодную ночь. Скруджу пришлось придвинуться вплотную к решетке и низко нагнуться над огнем, чтобы ощутить слабое дыхание тепла от этой жалкой горстки углей. Камин был старый-престарый, сложенный в незапамятные времена каким-то голландским купцом и облицованный диковинными голландскими изразцами, изображавшими сцены из священного писания. Здесь были Каины и Авели, дочери фараона и царицы Савские, Авраамы и Валтасары, ангелы, сходящие на землю на облаках, похожих на перины, и апостолы, пускающиеся в морское плавание на посудинах, напоминающих соусники, — словом, сотни фигур, которые могли бы занять мысли Скруджа. Однако нет — лицо Марли, умершего семь лет назад, возникло вдруг перед ним, ожившее вновь, как некогда жезл пророка[3], и заслонило все остальное. И на какой бы изразец Скрудж ни глянул, на каждом тотчас отчетливо выступала голова Марли — так, словно на гладкой поверхности изразцов не было вовсе никаких изображений, во зато она обладала способностью воссоздавать образы из обрывков мыслей, беспорядочно мелькавших в его мозгу.

— Чепуха! — проворчал Скрудж и принялся шагать по комнате. Пройдясь несколько раз из угла в угол, он снова сел на стул и откинул голову на спинку. Тут взгляд его случайно упал на колокольчик. Этот старый, давным-давно ставший ненужным колокольчик был, с какой-то никому неведомой целью, повешен когда-то в комнате и соединен с одним из помещений верхнего этажа. С безграничным изумлением и чувством неизъяснимого страха Скрудж заметил вдруг, что колокольчик начинает раскачиваться. Сначала он раскачивался еде заметно, и звона почти не было слышно, но вскоре он зазвонил громко, и ему начали вторить все колокольчики в доме.

Звон длился, вероятно, не больше минуты, но Скруджу эта минута показалась вечностью. Потом колокольчики смолкли так же внезапно, как и зазвонили, — все разом. И тотчас откуда-то снизу донеслось бряцание железа — словно в погребе кто-то волочил по бочкам тяжелую цепь. Невольно Скруджу припомнились рассказы о том, что, когда в домах появляются привидения, они обычно влачат за собой цепи.

Тут дверь погреба распахнулась с таким грохотом, словно выстрелили из пушки, и звон цепей стал доноситься еще явственнее. Вот он послышался уже на лестнице и начал приближаться к квартире Скруджа.

— Все равно вздор! — молвил Скрудж. — Не верю я в привидения.

Однако он изменился в лице, когда увидел одно из них прямо перед собой. Без малейшей задержки привидение проникло в комнату через запертую дверь и остановилось перед Скруджем. И в ту же секунду пламя, совсем было угасшее в очаге, вдруг ярко вспыхнуло, словно хотело воскликнуть: «Я узнаю его! Это — Дух Марли!» — и снова померкло.

Да, это было его лицо. Лицо Марли. Да, это был Марли, со своей косицей, в своей неизменной жилетке, панталонах в обтяжку и сапогах. Кисточки на сапогах торчали, волосы на голове торчали, косица торчала, полы сюртука оттопыривались. Длинная цепь опоясывала его и волочилась за ним по полу на манер хвоста. Она была составлена (Скрудж отлично ее рассмотрел) из ключей, висячих, замков, копилок, документов, гроссбухов и тяжелых кошельков с железными застежками. Тело призрака было совершенно прозрачно, и Скрудж, разглядывая его спереди, отчетливо видел сквозь жилетку две пуговицы сзади на сюртуке.

Скруджу не раз приходилось слышать, что у Марли нет сердца, но до той минуты он никогда этому не верил.

Да он и теперь не мог этому поверить, хотя снова и снова сверлил глазами призрак и ясно видел, что он стоит перед ним, и отчетливо ощущал на себе его мертвящий взгляд. Он разглядел даже, из какой ткани сшит платок, которым была окутана голова и шея призрака, и подумал, что такого платка он никогда не видал у покойного Марли. И все же он не хотел верить своим глазам.

— Что это значит? — произнес Скрудж язвительно и холодно, как всегда. — Что вам от меня надобно?

— Очень многое. — Не могло быть ни малейшего сомнения в том, что это голос Марли.

— Кто вы такой?

— Спроси лучше, кем я был?

— Кем же вы были в таком случае? — спросил Скрудж, повысив голос. — Для привидения вы слишком приве… разборчивы. — Он хотел сказать привередливы, но побоялся, что это будет смахивать на каламбур.

— При жизни я был твоим компаньоном, Джейкобом Марли.

— Не хотите ли вы… Не можете ли вы присесть? — спросил Скрудж, с сомнением вглядываясь в духа.

— Могу.

— Так сядьте.

Задавая свой вопрос, Скрудж не был уверен в том, что такое бестелесное существо в состоянии занимать кресло, и опасался, как бы не возникла необходимость в довольно щекотливых разъяснениях. Но призрак как ни в чем не бывало уселся в кресло по другую сторону камина. Казалось, это было самое привычное для него дело.

— Ты не веришь в меня, — заметил призрак.

— Нет, не верю, — сказал Скрудж.

— Что же, помимо свидетельства твоих собственных чувств, могло бы убедить тебя в том, что я существую?

— Не знаю.

— Почему же ты не хочешь верить своим глазам и ушам?

— Потому что любой пустяк воздействует на них, — сказал Скрудж. — Чуть что неладно с пищеварением, и им уже нельзя доверять. Может быть, вы вовсе не вы, а непереваренный кусок говядины, или лишняя капля горчицы, или ломтик сыра, или непрожаренная картофелина. Может быть, вы явились не из царства духов, а из духовки, почем я знаю!

Скрудж был не очень-то большой остряк по природе, а сейчас ему и подавно было не до шуток, однако он пытался острить, чтобы хоть немного развеять страх и направить свои мысли на другое, так как, сказать по правде, от голоса призрака у него кровь стыла в жилах.

Сидеть молча, уставясь в эти неподвижные, остекленелые глаза, — нет, черт побери, Скрудж чувствовал, что он этой пытки не вынесет! И кроме всего прочего, было что-то невыразимо жуткое в загробной атмосфере, окружавшей призрака. Не то, чтоб Скрудж сам не ощущал, но он ясно видел, что призрак принес ее с собой, ибо, хотя тот и сидел совершенно неподвижно, волосы, полы его сюртука и кисточки на сапогах все время шевелились, словно на них дышало жаром из какой-то адской огненной печи.

— Видите вы эту зубочистку? — спросил Скрудж, переходя со страху в наступление и пытаясь хотя бы на миг отвратить от себя каменно-неподвижный взгляд призрака.

— Вижу, — промолвило привидение.

— Да вы же не смотрите на нее, — сказал Скрудж.

— Не смотрю, но вижу, — был ответ.

— Так вот, — молвил Скрудж. — Достаточно мне ее проглотить, чтобы до конца дней моих меня преследовали злые духи, созданные моим же воображением. Словом, все это вздор! Вздор и вздор!

При этих словах призрак испустил вдруг такой страшный вопль и принялся так неистово и жутко греметь цепями, что Скрудж вцепился в стул, боясь свалиться без чувств. Но и это было еще ничто по сравнению с тем ужасом, который объял его, когда призрак вдруг размотал свой головной платок (можно было подумать, что ему стало жарко!) и у него отвалилась челюсть.

Заломив руки, Скрудж упал на колени.

— Пощади! — взмолился он. — Ужасное видение, зачем ты мучаешь меня!

— Суетный ум! — отвечал призрак. — Веришь ты теперь в меня или нет?

— Верю, — воскликнул Скрудж. — Как уж тут не верить! Но зачем вы, духи, блуждаете по земле, и зачем ты явился мне?

— Душа, заключенная в каждом человеке, — возразил призрак, — должна общаться с людьми и, повсюду следуя за ними, соучаствовать в их судьбе. А тот, кто не исполнил этого при жизни, обречен мыкаться после смерти. Он осужден колесить по свету и — о, горе мне! — взирать на радости и горести людские, разделить которые он уже не властен, а когда-то мог бы — себе и другим на радость.

И тут из груди призрака снова исторгся вопль, и он опять загремел цепями и стал ломать свои бестелесные руки.

— Ты в цепях? — пролепетал Скрудж, дрожа. — Скажи мне — почему?

— Я ношу цепь, которую сам сковал себе при жизни, — отвечал призрак. — Я ковал ее звено за звеном и ярд за ярдом. Я опоясался ею по доброй воле и по доброй воле ее ношу. Разве вид этой цепи не знаком тебе?

Скруджа все сильнее пробирала дрожь.

— Быть может, — продолжал призрак, — тебе хочется узнать вес и длину цепи, которую таскаешь ты сам? В некий сочельник семь лет назад она была ничуть не короче этой и весила не меньше. А ты ведь немало потрудился над нею с той поры. Теперь это надежная, увесистая цепь!

Скрудж глянул себе под ноги, ожидая увидеть обвивавшую их железную цепь ярдов сто длиной, но ничего не увидел.

— Джейкоб! — взмолился он. — Джейкоб Марли, старина! Поговорим о чем-нибудь другом! Утешь, успокой меня, Джейкоб!

— Я не приношу утешения, Эбинизер Скрудж! — отвечал призрак. — Оно исходит из иных сфер. Другие вестники приносят его и людям другого сорта. И открыть тебе все то, что мне бы хотелось, я тоже не могу. Очень немногое дозволено мне. Я не смею отдыхать, не смею медлить, не смею останавливаться нигде. При жизни мой дух никогда не улетал за тесные пределы нашей конторы — слышишь ли ты меня! — никогда не блуждал за стенами этой норы — нашей меняльной лавки, — и годы долгих, изнурительных странствий ждут меня теперь.

Скрудж, когда на него нападало раздумье, имел привычку засовывать руки в карманы панталон. Размышляя над словами призрака, он и сейчас машинально сунул руки в карманы, не вставая с колен и не подымая глаз.

— Ты, должно быть, странствуешь не спеша, Джейкоб, — почтительно и смиренно, хотя и деловито заметил Скрудж.

— Не спеша! — фыркнул призрак.

— Семь лет как ты мертвец, — размышлял Скрудж. — И все время в пути!

— Все время, — повторил призрак. — И ни минуты отдыха, ни минуты покоя. Непрестанные угрызения совести.

— И быстро ты передвигаешься? — поинтересовался Скрудж.

— На крыльях ветра, — отвечал призрак.

— За семь лет ты должен был покрыть порядочное расстояние, — сказал Скрудж.

Услыхав эти слова, призрак снова испустил ужасающий вопль и так неистово загремел цепями, тревожа мертвое безмолвие ночи, что постовой полисмен имел бы полное основание привлечь его к ответственности за нарушение общественной тишины и порядка.

— О раб своих пороков и страстей! — вскричало привидение. — Не знать того, что столетия неустанного труда душ бессмертных должны кануть в вечность, прежде чем осуществится все добро, которому надлежит восторжествовать на земле! Не знать того, что каждая христианская душа, творя добро, пусть на самом скромном поприще, найдет свою земную жизнь слишком быстротечной для безграничных возможностей добра! Не знать того, что даже веками раскаяния нельзя возместить упущенную на земле возможность сотворить доброе дело. А я не знал! Не знал!

— Но ты же всегда хорошо вел свои дела, Джейкоб, — пробормотал Скрудж, который уже начал применять его слова к себе.

— Дела! — вскричал призрак, снова заламывая руки. — Забота о ближнем — вот что должно было стать моим делом. Общественное благо — вот к чему я должен был стремиться. Милосердие, сострадание, щедрость, вот на что должен был я направить свою деятельность. А занятия коммерцией — это лишь капля воды в безбрежном океане предначертанных нам дел.

И призрак потряс цепью, словно в ней-то и крылась причина всех его бесплодных сожалений, а затем грохнул ею об пол.

— В эти дни, когда год уже на исходе, я страдаю особенно сильно, — промолвило привидение. — О, почему, проходя в толпе ближних своих, я опускал глаза долу и ни разу не поднял их к той благословенной звезде, которая направила стопы волхвов к убогому крову. Ведь сияние ее могло бы указать и мне путь к хижине бедняка.

У Скруджа уже зуб на зуб не попадал — он был чрезвычайно напуган тем, что призрак все больше и больше приходит в волнение.

— Внемли мне! — вскричал призрак. — Мое время истекает.

— Я внемлю, — сказал Скрудж, — но пожалей меня. Джейкоб, не изъясняйся так возвышенно. Прошу тебя, говори попроще!

— Как случилось, что я предстал пред тобой, в облике, доступном твоему зрению, — я тебе не открою. Незримый, я сидел возле тебя день за днем.

Открытие было не из приятных. Скруджа опять затрясло как в лихорадке, и он отер выступавший на лбу холодный пот.

— И, поверь мне, это была не легкая часть моего искуса, — продолжал призрак. — И я прибыл сюда этой ночью, дабы возвестить тебе, что для тебя еще не все потеряно. Ты еще можешь избежать моей участи, Эбинизер, ибо я похлопотал за тебя.

— Ты всегда был мне другом, — сказал Скрудж. — Благодарю тебя.

— Тебя посетят, — продолжал призрак, — еще три Духа.

Теперь и у Скруджа отвисла челюсть.

— Уж не об этом ли ты похлопотал, Джейкоб, не в этом ли моя надежда? — спросил он упавшим голосом.

— В этом.

— Тогда… тогда, может, лучше не надо, — сказал Скрудж.

— Если эти Духи не явятся тебе, ты пойдешь по моим стопам, — сказал призрак. — Итак, ожидай первого Духа завтра, как только пробьет Час Пополуночи.

— А не могут ли они прийти все сразу, Джейкоб? — робко спросил Скрудж. — Чтобы уж поскорее с этим покончить?

— Ожидай второго на следующую ночь в тот же час. Ожидай третьего — на третьи сутки в полночь, с последнем ударом часов. А со мной тебе уже не суждено больше встретиться. Но смотри, для своего же блага запомни твердо все, что произошло с тобой сегодня.

Промолвив это, дух Марли взял со стола свой платок и снова обмотал им голову. Скрудж догадался об этом, услыхав, как лязгнули зубы призрака, когда подтянутая платком челюсть стала на место. Тут он осмелился поднять глаза и увидел, что его потусторонний пришелец стоит перед ним, вытянувшись во весь рост и перекинув цепь через руку на манер шлейфа. Призрак начал пятиться к окну, и одновременно с этим рама окна стала потихоньку подыматься. С каждым его шагом она подымалась все выше и выше, и когда он достиг окна, оно уже было открыто.

Призрак поманил Скруджа к себе, и тот повиновался. Когда между ними оставалось не более двух шагов, призрак предостерегающе поднял руку. Скрудж остановился.

Он остановился не столько из покорности, сколько от изумления и страха. Ибо как только рука призрака поднялась вверх, до Скруджа донеслись какие-то неясные звуки: смутные и бессвязные, но невыразимо жалобные причитания и стоны, тяжкие вздохи раскаяния и горьких сожалений. Призрак прислушивался к ним с минуту, а затем присоединил свой голос к жалобному хору и, воспарив над землей, растаял во мраке морозной ночи за окном.

Любопытство пересилило страх, и Скрудж тоже приблизился к окну и выглянул наружу.

Он увидел сонмы привидений. С жалобными воплями и стенаниями они беспокойно носились по воздуху туда и сюда, и все, подобно духу Марли, были в цепях. Не было ни единого призрака, не отягощенного цепью, но некоторых (как видно, членов некоего дурного правительства) сковывала одна цепь. Многих Скрудж хорошо знал при жизни, а с одним пожилым призраком в белой жилетке был когда-то даже на короткой ноге. Этот призрак, к щиколотке которого был прикован несгораемый шкаф чудовищных размеров, жалобно сетовал на то, что лишен возможности помочь бедной женщине, сидевшей с младенцем на руках на ступеньках крыльца. Да и всем этим духам явно хотелось вмешаться в дела смертных и принести добро, но они уже утратили эту возможность навеки, и именно это и было причиной их терзаний.

Туман ли поглотил призраки, или они сами превратились в туман — Скрудж так и не понял. Только они растаяли сразу, как и их призрачные голоса, и опять ночь была как ночь, и все стало совсем как прежде, когда он возвращался к себе домой.

Скрудж затворил окно и обследовал дверь, через которую проник к нему призрак Марли. Она была по-прежнему заперта на два оборота ключа, — ведь он сам ее запер, — и все засовы были в порядке. Скрудж хотел было сказать «чепуха!», но осекся на первом же слоге. И то ли от усталости и пережитых волнений, то ли от разговора с призраком, который навеял на него тоску, а быть может и от соприкосновения с Потусторонним Миром или, наконец, просто от того, что час был поздний, но только Скрудж вдруг почувствовал, что его нестерпимо клонит ко сну. Не раздеваясь, он повалился на постель и тотчас заснул как убитый.

0

21

Строфа вторая. Первый из трех Духов

Когда Скрудж проснулся, было так темно, что, выглянув из-за полога, он едва мог отличить прозрачное стекло окна от непроницаемо черных стен комнаты. Он зорко вглядывался во мрак — зрение у него было острое, как у хорька, — и в это мгновение часы на соседней колокольне пробили четыре четверти. Скрудж прислушался.

К его изумлению часы гулко пробили шесть ударов, затем семь, восемь… — и смолкли только на двенадцатом ударе. Полночь! А он лег спать в третьем часу ночи! Часы били неправильно. Верно, в механизм попала сосулька. Полночь!

Скрудж нажал пружинку своего хронометра, дабы исправить скандальную ошибку церковных часов. Хронометр быстро и четко отзвонил двенадцать раз.

— Что такое? Быть того не может! — произнес Скрудж. — Выходит, я проспал чуть ли не целые сутки! А может, что-нибудь случилось с солнцем и сейчас не полночь, а полдень?

Эта мысль вселила в него такую тревогу, что он вылез из постели и ощупью добрался до окна. Стекло заиндевело. Чтобы хоть что-нибудь увидеть, пришлось протереть его рукавом, но и после этого почти ничего увидеть не удалось. Тем не менее Скрудж установил, что на дворе все такой же густой туман и такой же лютый мороз и очень тихо и безлюдно — никакой суматохи, никакого переполоха, которые неминуемо должны были возникнуть, если бы ночь прогнала в неурочное время белый день и воцарилась на земле. Это было уже большим облегчением для Скруджа, так как иначе все его векселя стоили бы не больше, чем американские ценные бумаги, ибо, если бы на земле не существовало больше такого понятия, как день, то и формула: «…спустя три дня по получении сего вам надлежит уплатить мистеру Эбинизеру Скруджу или его приказу…», не имела бы ровно никакого смысла.

Скрудж снова улегся в постель и стал думать, думать, думать и ни до чего додуматься не мог. И чем больше он думал, тем больше ему становилось не по себе, а чем больше он старался не думать, тем неотвязней думал.

Призрак Марли нарушил его покой. Всякий раз, как он, по зрелом размышлении, решал, что все это ему просто приснилось, его мысль, словно растянутая до отказа и тут же отпущенная пружина, снова возвращалась в исходное состояние, и вопрос: «Сон это или явь?» — снова вставал перед ним и требовал разрешения.

Размышляя так, Скрудж пролежал в постели до тех пор, пока церковные часы не отзвонили еще три четверти, и тут внезапно ему вспомнилось предсказание призрака — когда часы пробьют час, к нему явится езде один посетитель. Скрудж решил бодрствовать, пока не пробьет урочный час, а принимая во внимание, что заснуть сейчас ему было не легче, чем вознестись живым на небо, это решение можно назвать довольно мудрым.

Последние четверть часа тянулись так томительно долго, что Скрудж начал уже сомневаться, не пропустил ли он, задремав, бой часов. Но вот до его настороженного слуха долетел первый удар.

— Динь-дон!

— Четверть первого, — принялся отсчитывать Скрудж.

— Динь-дон!

— Половина первого! — сказал Скрудж.

— Динь-дон!

— Без четверти час, — сказал Скрудж.

— Динь-дон!

— Час ночи! — воскликнул Скрудж, торжествуя. — И все! И никого нет!

Он произнес это прежде, чем услышал удар колокола. И тут же он прозвучал: густой, гулкий, заунывный звон — ЧАС. В то же мгновение вспышка света озарила комнат), и чья-то невидимая рука откинула полог кровати.

Да, повторяю, чья-то рука откинула полог его кровати и притом не за спиной у него и не в ногах, а прямо перед его глазами. Итак, полог кровати был отброшен, в Скрудж, привскочив на постели, очутился лицом к лицу с таинственным пришельцем, рука которого отдернула полог. Да, они оказались совсем рядом, вот как мы с вами, ведь я мысленно стою у вас за плечом, мой читатель.

Скрудж увидел перед собой очень странное существо, похожее на ребенка, но еще более на старичка, видимого словно в какую-то сверхъестественную подзорную трубу, которая отдаляла его на такое расстояние, что он уменьшился до размеров ребенка. Его длинные рассыпавшиеся по плечам волосы были белы, как волосы старца, однако на лице не видно было ни морщинки и на щеках играл нежный румянец. Руки у него были очень длинные и мускулистые, а кисти рук производили впечатление недюжинной силы. Ноги — обнаженные так же, как и руки, — поражали изяществом формы. Облачено это существо было в белоснежную тунику, подпоясанную дивно сверкающим кушаком, и держало в руке зеленую ветку остролиста, а подол его одеяния, в странном несоответствии с этой святочной эмблемой зимы, был украшен живыми цветами. Но что было удивительнее всего, так это яркая струя света, которая била у него из макушки вверх в освещала всю его фигуру. Это, должно быть, и являлось причиной того, что под мышкой Призрак держал гасилку в виде колпака, служившую ему, по-видимому, головным убором в тех случаях, когда он не был расположен самоосвещаться.

Впрочем, как заметил Скрудж, еще пристальней вглядевшись в своего гостя, не это было наиболее удивительной его особенностью. Ибо, подобно тому как пояс его сверкал и переливался огоньками, которые вспыхивали и потухали то в одном месте, то в другом, так и вся его фигура как бы переливалась, теряя то тут, то там отчетливость очертаний, и Призрак становился то одноруким, то одноногим, то вдруг обрастал двадцатью ногами зараз, но лишался головы, то приобретал нормальную пару ног, но терял все конечности вместе с туловищем и оставалась одна голова. При этом, как только какая-нибудь часть его тела растворялась в непроницаемом мраке, казалось, что она пропадала совершенно бесследно. И не чудо ли, что в следующую секунду недостающая часть тела была на месте, и Привидение как ни в чем не бывало приобретало свой прежний вид.

— Кто вы, сэр? — спросил Скрудж. — Не тот ли вы Дух, появление которого было мне предсказано?

— Да, это я.

Голос Духа звучал мягко, даже нежно, и так тихо, словно долетал откуда-то издалека, хотя Дух стоял рядом.

— Кто вы или что вы такое? — спросил Скрудж.

— Я — Святочный Дух Прошлых Лет.

— Каких прошлых? Очень давних? — осведомился Скрудж, приглядываясь к этому карлику.

— Нет, на твоей памяти.

Скруджу вдруг нестерпимо захотелось, чтобы Дух надел свой головной убор. Почему возникло у него такое желание, Скрудж, вероятно, и сам не смог бы объяснить, если бы это потребовалось, но так или иначе он попросил Привидение надеть колпак.

— Как! — вскричал Дух. — Ты хочешь своими нечистыми руками погасить благой свет, который я излучаю? Тебе мало того, что ты — один из тех, чьи пагубные страсти создали эту гасилку и вынудили меня год за годом носить ее, надвинув на самые глаза!

Скрудж как можно почтительнее заверил Духа, что он не имел ни малейшего намерения его обидеть и, насколько ему известно, никогда и ни при каких обстоятельствах не мог принуждать его к ношению колпака. Затем он позволил себе осведомиться, что привело Духа к нему.

— Забота о твоем благе, — ответствовал Дух.

Скрудж сказал, что очень ему обязан, а сам подумал, что не мешали бы ему лучше спать по ночам, — вот это было бы благо. Как видно, Дух услышал его мысли, так как тотчас сказал:

— О твоем спасении, в таком случае. Берегись! С этими словами он протянул к Скруджу свою сильную руку и легко взял его за локоть.

— Встань! И следуй за мной!

Скрудж хотел было сказать, что час поздний и погода не располагает к прогулкам, что в постели тепло, а на дворе холодище — много ниже нуля, что он одет очень легко — халат, колпак и ночные туфли, — а у него и без того уже насморк… но руке, которая так нежно, почти как женская, сжимала его локоть, нельзя было противиться. Скрудж встал с постели. Однако заметив, что Дух направляется к окну, он в испуге уцепился за его одеяние.

— Я простой смертный, — взмолился Скрудж, — я могу упасть.

— Дай мне коснуться твоей груди, — сказал Дух, кладя руку ему на сердце. — Это поддержит тебя, и ты преодолеешь и не такие препятствия.

С этими словами он прошел сквозь стену, увлекая за собой Скруджа, и они очутились на пустынной проселочной дороге, по обеим сторонам которой расстилались поля. Город скрылся из глаз. Он исчез бесследно, а вместе с ним рассеялись и мрак и туман. — Был холодный, ясный, зимний день, и снег устилал землю.

— Боже милостивый! — воскликнул Скрудж, всплеснув руками и озираясь по сторонам. — Я здесь рос! Я бегал здесь мальчишкой!

Дух обратил к Скруджу кроткий взгляд. Его легкое прикосновение, сколь ни было оно мимолетно и невесомо, разбудило какие-то чувства в груди старого Скруджа. Ему чудилось, что на него повеяло тысячью запахов, и каждый запах будил тысячи воспоминаний о давным-давно забытых думах, стремлениях, радостях, надеждах.

— Твои губы дрожат, — сказал Дух. — А что это катится у тебя по щеке?

Скрудж срывающимся голосом, — вещь для него совеем необычная, — пробормотал, что это так, пустяки, и попросил Духа вести его дальше.

— Узнаешь ли ты эту дорогу? — спросил Дух.

— Узнаю ли я? — с жаром воскликнул Скрудж. — Да я бы прошел по нее с закрытыми глазами.

— Не странно ли, что столько лет ты не вспоминал о ней! — заметил Дух. — Идем дальше.

Они пошли по дороге, где Скруджу был знаком каждый придорожный столб, каждое дерево. Наконец вдали показался небольшой городок с церковью, рыночной площадью и мостом над прихотливо извивающейся речкой. Навстречу стали попадаться мальчишки верхом на трусивших рысцой косматых лошаденках или в тележках и двуколках, которыми правили фермеры. Все ребятишки задорно перекликались друг с другом, и над простором полей стоял такой веселый гомон, что морозный воздух, казалось, дрожал от смеха, радуясь их веселью.

— Все это лишь тени тех, кто жил когда-то, — сказал Дух. — И они не подозревают о нашем присутствии.

Веселые путники были уже совсем близко, и по мере того как они приближались, Скрудж узнавал их всех, одного за другим, и называл по именам. Почему он был так безмерно счастлив при виде их? Что блеснуло в его холодных глазах и почему сердце так запрыгало у него в груди, когда ребятишки поравнялись с ним? Почему душа его исполнилась умиления, когда он услышал, как, расставаясь на перекрестках и разъезжаясь по домам, они желают друг другу веселых святок? Что Скруджу до веселых святок? Да пропади они пропадом! Был ли ему от них какой-нибудь прок?

— А школа еще не совсем опустела, — сказал Дух. — Какой-то бедный мальчик, позабытый всеми, остался там один-одинешенек.

Скрудж отвечал, что он это знает, и всхлипнул.

Они свернули с проезжей дороги на памятную Скруджу тропинку и вскоре подошли к красному кирпичному зданию, с увенчанной флюгером небольшой круглой башенкой, внутри которой висел колокол. Здание было довольно большое, но находилось в состоянии полного упадка. Расположенные во дворе обширные службы, казалось, пустовали без всякой пользы. На стенах их от сырости проступила плесень, стекла в окнах были выбиты, а двери сгнили. В конюшнях рылись и кудахтали куры, каретный сарай и навесы зарастали сорной травой. Такое же запустение царило и в доме.

Скрудж и его спутник вступили в мрачную прихожую; и, заглядывая то в одну, то в другую растворенную дверь, они увидели огромные холодные и почти пустые комнаты.

В доме было сыро, как в склепе, и пахло землей, и что-то говорило вам, что здесь очень часто встают при свечах и очень редко едят досыта.

Они направились к двери в глубине прихожей. Дух впереди, Скрудж — за ним. Она распахнулась, как только они приблизились к ней, и их глазам предстала длинная комната с уныло голыми стенами, казавшаяся еще более унылой оттого, что в ней рядами стояли простые некрашеные парты. За одной из этих парт они увидели одинокую фигурку мальчика, читавшего книгу при скудном огоньке камина, и Скрудж тоже присел за парту и заплакал, узнав в этом бедном, всеми забытом ребенке самого себя, каким он был когда-то. Все здесь: писк и возня мышей за деревянными панелями, и доносившееся откуда-то из недр дома эхо и звук капели из оттаявшего желоба на сумрачном дворе, и вздохи ветра в безлистых сучьях одинокого тополя, и скрип двери пустого амбара, раскачивающейся на ржавых петлях, и потрескивание дров в камине — все находило отклик в смягчившемся сердце Скруджа и давало выход слезам.

Дух тронул его за плечо и указал на его двойника — погруженного в чтение ребенка. Внезапно за окном появился человек в чужеземном одеянии, с топором, заткнутым за пояс. Он стоял перед ними как живой, держа в поводу осла, навьюченного дровами.

— Да это же Али Баба! — не помня себя от восторга, вскричал Скрудж. — Это мой дорогой, старый, честный Али Баба! Да, да, я знаю! Как-то раз на святках, когда этот заброшенный ребенок остался здесь один, позабытый всеми, Али Баба явился ему. Да, да, взаправду явился, вот как сейчас! Ах, бедный мальчик! А вот и Валентин и его лесной брат Орсон[4] — вот они, вот! А этот, как его, ну тот, кого положили, пока он спал, в исподнем у ворот Дамаска, — разве вы не видите его? А вон конюх султана, которого джины перевернули вверх ногами! Вон он — стоит на голове! Поделом ему! Я очень рад. Как посмел он жениться на принцессе!

То-то были бы поражены все коммерсанты Лондонского Сити, с которыми Скрудж вел дела, если бы они могли видеть его счастливое, восторженное лицо и слышать, как он со всей присущей ему серьезностью несет такой вздор да еще не то плачет, не то смеется самым диковинным образом!

— А вот и попугай! — восклицал Скрудж. — Сам зеленый, хвостик желтый, и на макушке хохолок, похожий на пучок салата! Вот он! «Бедный Робин Крузо, — сказал он своему хозяину, когда тот возвратился домой, проплыв вокруг острова. — Бедный Робин Крузо! Где ты был, Робин Крузо?» Робинзон думал, что это ему пригрезилось, только ничуть не бывало — это говорил попугай, вы же знаете. А вон и Пятница — мчится со всех ног к бухте! Ну же! ну! Скорей! — И тут же, с внезапностью, столь несвойственной его характеру, Скрудж, глядя на самого себя в ребячьем возрасте, вдруг преисполнился жалости и, повторяя: — Бедный, бедный мальчуган! — снова заплакал. — Как бы я хотел… — пробормотал он затем, утирая глаза рукавом, и сунул руку в карман. Потом, оглядевшись по сторонам, добавил: — Нет, теперь уж поздно.

— А чего бы ты хотел? — спросил его Дух.

— Да ничего, — отвечал Скрудж. — Ничего. Вчера вечером какой-то мальчуган запел святочную песню у моих дверей. Мне бы хотелось дать ему что-нибудь, вот и все.

Дух задумчиво улыбнулся и, взмахнув рукой, сказал:

— Поглядим на другое рождество.

При этих словах Скрудж-ребенок словно бы подрос на глазах, а комната, в которой они находились, стала еще темнее и грязнее. Теперь видно было, что панели в ней рассохлись, оконные рамы растрескались, от потолка отвалились куски штукатурки, обнажив дранку. Но когда и как это произошло, Скрудж знал не больше, чем мы с вами. Он знал только, что так и должно быть, что именно так все и было. И снова он находился здесь совсем один, в то время как все другие мальчики отправились домой встречать веселый праздник.

Но теперь он уже не сидел за книжкой, а в унынии шагал из угла в угол.

Тут Скрудж взглянул на Духа и, грустно покачав головой, устремил в тревожном ожидании взгляд на дверь.

Дверь распахнулась, и маленькая девочка, несколькими годами моложе мальчика, вбежала в комнату. Кинувшись к мальчику на шею, она принялась целовать его, называя своим дорогим братцем.

— Я приехала за тобой, дорогой братец! — говорила малютка, всплескивая тоненькими ручонками, восторженно хлопая в ладоши и перегибаясь чуть не пополам от радостного смеха. — Ты поедешь со мной домой! Домой! Домой!

— Домой, малютка Фэн? — переспросил мальчик.

— Ну, да! — воскликнуло дитя, сияя от счастья. — Домой! Совсем! Навсегда! Отец стал такой добрый, совсем не такой, как прежде, и дома теперь как в раю. Вчера вечером, когда я ложилась спать, он вдруг заговорил со мной так ласково, что я не побоялась, — взяла и попросила его еще раз, чтобы он разрешил тебе вернуться домой. И вдруг он сказал: «Да, пускай приедет», и послал меня за тобой. И теперь ты будешь настоящим взрослым мужчиной, — продолжала малютка, глядя на мальчика широко раскрытыми глазами, — и никогда больше не вернешься сюда. Мы проведем вместе все святки, и как же мы будем веселиться!

— Ты стала совсем взрослой, моя маленькая Фэн! — воскликнул мальчик.

Девочка снова засмеялась, захлопала в ладоши и хотела погладить мальчика по голове, но не дотянулась и, заливаясь смехом, встала на цыпочки и обхватила его за шею. Затем, исполненная детского нетерпения, потянула его к дверям, и он с охотой последовал за ней.

Тут чей-то грозный голос закричал гулко на всю прихожую:

— Тащите вниз сундучок ученика Скруджа! — И сам школьный учитель собственной персоной появился в прихожей. Он окинул ученика Скруджа свирепо-снисходительным взглядом и пожал ему руку, чем поверг его в состояние полной растерянности, а затем повел обоих детей в парадную гостиную, больше похожую на обледеневший колодец. Здесь, залубенев от холода, висели на стенах географические карты, а на окнах стояли земной и небесный глобусы. Достав графин необыкновенно легкого вина и кусок необыкновенно тяжелого пирога, он предложил детям полакомиться этими деликатесами, а тощему слуге велел вынести почтальону стаканчик «того самого», на что он отвечал, что он благодарит хозяина, но если «то самое», чем его уже раз потчевали, то лучше не надо. Тем временем сундучок юного Скруджа был водружен на крышу почтовой кареты, и дети, не мешкая ни секунды, распрощались с учителем, уселись в экипаж и весело покатили со двора. Быстро замелькали спицы колес, сбивая снег с темной листвы вечнозеленых растений.

— Хрупкое создание! — сказал Дух. — Казалось, самое легкое дуновение ветерка может ее погубить. Но у нее было большое сердце.

— О да! — вскричал Скрудж. — Ты прав, Дух, и не мне это отрицать, боже упаси!

— Она умерла уже замужней женщиной, — сказал Дух. — И помнится, после нее остались дети.

— Один сын, — поправил Скрудж.

— Верно, — сказал Дух. — Твой племянник. Скруджу стало как будто не по себе, и он буркнул:

— Да.

Всего секунду назад они покинули школу, и вот уже стояли на людной улице, а мимо них сновали тени прохожих, и тени повозок и карет катили мимо, прокладывая себе дорогу в толпе. Словом, они очутились в самой гуще шумной городской толчеи. Празднично разубранные витрины магазинов не оставляли сомнения в том, что снова наступили святки. Но на этот раз был уже вечер, и на улицах горели фонари.

Дух остановился у дверей какой-то лавки и спросил Скруджа, узнает ли он это здание.

— Еще бы! — воскликнул Скрудж. — Ведь меня когда-то отдали сюда в обучение!

Они вступили внутрь. При виде старого джентльмена в парике, восседавшего за такой высокой конторкой, что, будь она еще хоть на два дюйма выше, голова у него уперлась бы в потолок, Скрудж в неописуемом волнении воскликнул:

— Господи, спаси и помилуй! Да это же старикан Физзиуиг, живехонек!

Старый Физзиуиг отложил в сторону перо и поглядел на часы, стрелки которых показывали семь пополудни. С довольным видом он потер руки, обдернул жилетку на объемистом брюшке, рассмеялся так, что затрясся весь от сапог до бровей, — и закричал приятным, густым, веселым, зычным басом:

— Эй, вы! Эбинизер! Дик!

И двойник Скруджа, ставший уже взрослым молодым «человеком, стремительно вбежал в комнату в сопровождении другого ученика.

— Да ведь это Дик Уилкинс! — сказал Скрудж, обращаясь к Духу. — Помереть мне, если это не он! Ну, конечно, он! Бедный Дик! Он был так ко мне привязан.

— Бросай работу, ребята! — сказал Физзиуиг. — На сегодня хватит. Ведь нынче сочельник, Дик! Завтра рождество, Эбинизер! Ну-ка, мигом запирайте ставни! — крикнул он, хлопая в ладоши. — Живо, живо! Марш!

Вы бы видели, как они взялись за дело! Раз, два, три — они уже выскочили на улицу со ставнями в руках; четыре, пять, шесть — поставили ставни на место; семь, восемь, девять — задвинули и закрепили болты, и прежде чем вы успели бы сосчитать до двенадцати, уже влетели обратно, дыша как призовые скакуны у финиша.

— Ого-го-го-го! — закричал старый Физзиуиг, с невиданным проворством выскакивая из-за конторки. — Тащите все прочь, ребятки! Расчистим-ка побольше места. Шевелись, Дик! Веселей, Эбинизер!

Тащить прочь! Интересно знать, чего бы они ни оттащили прочь, с благословения старика. В одну минуту все было закончено. Все, что только по природе своей могло передвигаться, так бесследно сгинуло куда-то с глаз долой, словно было изъято из обихода навеки. Пол подмели и обрызгали, лампы оправили, в камин подбросили дров, и магазин превратился в такой хорошо натопленный, уютный, чистый, ярко освещенный бальный зал, какой можно только пожелать для танцев в зимний вечер.

Пришел скрипач с нотной папкой, встал за высоченную конторку, как за дирижерский пульт, и принялся так наяривать на своей скрипке, что она завизжала, ну прямо как целый оркестр. Пришла миссис Физзиуиг — сплошная улыбка, самая широкая и добродушная на свете. Пришли три мисс Физзиуиг — цветущие и прелестные. Пришли следом за ними шесть юных вздыхателей с разбитыми сердцами. Пришли все молодые мужчины и женщины, работающие в магазине. Пришла служанка со своим двоюродным братом — булочником. Пришла кухарка с закадычным другом своего родного брата — молочником. Пришел мальчишка-подмастерье из лавки насупротив, насчет которого существовало подозрение, что хозяин морит его голодом. Мальчишка все время пытался спрятаться за девчонку — служанку из соседнего дома, про которую уже доподлинно было известно, что хозяйка дерет ее за уши. Словом, пришли все, один за другим, — кто робко, кто смело, кто неуклюже, кто грациозно, кто расталкивая других, кто таща кого-то за собой, — словом, так или иначе, тем или иным способом, но пришли все. И все пустились в пляс — все двадцать пар разом. Побежали по кругу пара за парой, сперва в одну сторону, потом в другую. И пара за парой — на середину комнаты и обратно. И закружились по всем направлениям, образуя живописные группы. Прежняя головная пара, уступив место новой, не успевала пристроиться в хвосте, как новая головная пара уже вступала — и вСЯКИЙ раз раньше, чем следовало, — пока, наконец, все пары не стали головными и все не перепуталось окончательно. Когда этот счастливый результат был достигнут, старый Физзиуиг захлопал в ладоши, чтобы приостановить танец, и закричал:

— Славно сплясали! — И в ту же секунду скрипач погрузил разгоряченное лицо в заранее припасенную кружку с пивом. Но будучи решительным противником отдыха, он тотчас снова выглянул из-за кружки и, невзирая на отсутствие танцующих, опять запиликал, и притом с такой яростью, словно это был уже не он, а какой-то новый скрипач, задавшийся целью либо затмить первого, которого в полуобморочном состоянии оттащили домой на ставне, либо погибнуть.

А затем снова были танцы, а затем фанты и снова танцы, а затем был сладкий пирог, и глинтвейн, и по большому куску холодного ростбифа, и по большому куску холодной отварной говядины, а под конец были жареные пирожки с изюмом и корицей и вволю пива. Но самое интересное произошло после ростбифа и говядины, когда скрипач (до чего же ловок, пес его возьми! Да, не нам с вами его учить, этот знал свое дело!) заиграл старинный контраданс «Сэр Роджер Каверли» и старый Физзиуиг встал и предложил руку миссис Физзиуиг. Они пошли в первой паре, разумеется, и им пришлось потрудиться на славу. За ними шло пар двадцать, а то и больше, и все — лихие танцоры, все — такой народ, что шутить не любят и уж коли возьмутся плясать, так будут плясать, не жалея пяток!

Но будь их хоть, пятьдесят, хоть сто пятьдесят пар — старый Физзиуиг и тут бы не сплошал, да и миссис Физзиуиг тоже. Да, она воистину была под стать своему супругу во всех решительно смыслах. И если это не высшая похвала, то скажите мне, какая выше, и я отвечу — она достойна и этой. От икр мистера Физзиуига положительно исходило сияние. Они сверкали то тут, то там, словно две луны. Вы никогда не могли сказать с уверенностью, где они окажутся в следующее мгновение. И когда старый Физзиуиг и миссис Физзиуиг проделали все фигуры танца, как положено, — и бегом вперед, и бегом назад, и, взявшись за руки, галопом, и поклон, и реверанс, и покружились, и нырнули под руки, и возвратились, наконец, на свое место, старик Физзиуиг подпрыгнул и пристукнул в воздухе каблуками — да так ловко, что, казалось, ноги его подмигнули танцорам, — и тут же сразу стал как вкопанный.

Когда часы пробили одиннадцать, домашний бал окончился. Мистер и миссис Физзиуиг, став по обе стороны двери, пожимали руку каждому гостю или гостье и пожелали ему или ей веселых праздников. А когда все гости разошлись, хозяева таким же манером распрощались и с учениками. И вот веселые голоса замерли вдали, а двое молодых людей отправились к своим койкам в глубине магазина.

Пока длился бал, Скрудж вел себя как умалишенный. Всем своим существом он был с теми, кто там плясал, с тем юношей, в котором узнал себя. Он как бы участвовал во всем, что происходило, все припоминал, всему радовался и испытывал неизъяснимое волнение. И лишь теперь, когда сияющие физиономии Дика и юноши Скруджа скрылись из глаз, вспомнил он о Духе и заметил, что тот пристально смотрит на него, а сноп света у него над головой горит необычайно ярко.

— Как немного нужно, чтобы заставить этих простаков преисполниться благодарности, — заметил Дух.

— Немного? — удивился Скрудж.

Дух сделал ему знак прислушаться к задушевной беседе двух учеников, которые расточали хвалы Физзиуигу, а когда Скрудж повиновался ему, сказал:

— Ну что? Разве я не прав? Ведь он истратил сущую безделицу — всего три-четыре фунта того, что у вас на земле зовут деньгами. Заслуживает ли он таких похвал?

— Да не в этом суть, — возразил Скрудж, задетый за живое его словами и не замечая, что рассуждает не так, как ему свойственно, а как прежний юноша Скрудж. — Не в этом суть, Дух. Ведь от Физзиуига зависит сделать нас счастливыми или несчастными, а наш труд — легким или тягостным, превратить его в удовольствие или в муку. Пусть он делает это с помощью слова или взгляда, с помощью чего-то столь незначительного и невесомого, чего нельзя ни исчислить, ни измерить, — все равно добро, которое он творит, стоит целого состояния. — Тут Скрудж почувствовал на себе взгляд Духа и запнулся.

— Что же ты умолк? — спросил его Дух.

— Так, ничего, — отвечал Скрудж.

— Ну а все-таки, — настаивал Дух.

— Пустое, — сказал Скрудж, — пустое. Просто мне захотелось сказать два-три слова моему клерку. Вот и все.

Тем временем юноша Скрудж погасил лампу. И вот уже Скрудж вместе с Духом опять стояли под открытым небом.

— Мое время истекает, — заметил Дух. — Поспеши!

Слова эти не относились к Скруджу, а вокруг не было ни души, и тем не менее они тотчас произвели свое действие, Скрудж снова увидел самого себя. Но теперь он был уже значительно старше — в расцвете лет. Черты лица его еще не стали столь резки и суровы, как в последние годы, но заботы и скопидомство уже наложили отпечаток на его лицо. Беспокойный, алчный блеск появился в глазах, и было ясно, какая болезненная страсть пустила корни в его душе и что станет с ним, когда она вырастет и черная ее тень поглотит его целиком.

Он был не один. Рядом с ним сидела прелестная молодая девушка в трауре. Слезы на ее ресницах сверкали в лучах исходившего от Духа сияния.

— Ах, все это так мало значит для тебя теперь, — говорила она тихо. — Ты поклоняешься теперь иному божеству, и оно вытеснило меня из твоего сердца. Что ж, если оно сможет поддержать и утешить тебя, как хотела бы поддержать и утешить я, тогда, конечно, я не должна печалиться.

— Что это за божество, которое вытеснило тебя? — спросил Скрудж.

— Деньги.

— Нет справедливости на земле! — молвил Скрудж. — Беспощаднее всего казнит свет бедность, и не менее сурово — на словах, во всяком случае, — осуждает погоню за богатством.

— Ты слишком трепещешь перед мнением света, — кротко укорила она его. — Всем своим прежним надеждам и мечтам ты изменил ради одной — стать неуязвимым для его булавочных уколов. Разве не видела я, как все твои благородные стремления гибли одно за другим и новая всепобеждающая страсть, страсть к наживе, мало-помалу завладела тобой целиком!

— Ну и что же? — возразил он. — Что плохого, даже если я и поумнел наконец? Мое отношение к тебе не изменилось.

Она покачала головой.

— Разве не так?

— Наша помолвка — дело прошлое. Оба мы были бедны тогда и довольствовались тем, что имели, надеясь со временем увеличить наш достаток терпеливым трудом. Но ты изменился с тех пор. В те годы ты был совсем иным.

— Я был мальчишкой, — нетерпеливо отвечал он.

— Ты сам знаешь, что ты был не тот, что теперь, — возразила она. — А я все та же. И то, что сулило нам счастье, когда мы были как одно существо, теперь, когда мы стали чужими друг другу, предвещает нам только горе. Не стану рассказывать тебе, как часто и с какой болью размышляла я над этим. Да, я много думала и решила вернуть тебе свободу.

— Разве я когда-нибудь просил об этом?

— На словах — нет. Никогда.

— А каким же еще способом?

— Всем своим новым, изменившимся существом. У тебя другая душа, другой образ жизни, другая цель. И она для тебя важнее всего. И это сделало мою любовь ненужной для тебя. Она не имеет цены в твоих глазах. Признайся, — сказала девушка, кротко, но вместе с тем пристально и твердо глядя ему в глаза, — если бы эти узы не связывали нас, разве стал бы ты теперь домогаться моей любви, стараться меня завоевать? О нет!

Казалось, он помимо своей воли не мог не признать справедливости этих слов. Но все же, сделав над собой усилие, ответил:

— Это только ты так думаешь.

— Видит бог, я была бы рада думать иначе! — отвечала она. — Уж если я должна была, наконец, признать эту горькую истину, значит как же она сурова и неопровержима! Ведь не могу же я поверить, что, став свободным от всяких обязательств, ты взял бы в жены бесприданницу! Это — ты-то! Да ведь даже изливая мне свою душу, ты не в состоянии скрыть того, что каждый твой шаг продиктован Корыстью! Да если бы даже ты на миг изменил себе и остановил свой выбор на такой девушке, как я, разве я не понимаю, как быстро пришли бы вслед за этим раскаяние и сожаление! Нет, я понимаю все. И я освобождаю тебя от твоего слова. Освобождаю по доброй воле — во имя моей любви к тому, кем ты был когда-то.

Он хотел что-то сказать, но она продолжала, отворотясь от него:

— Быть может… Когда я вспоминаю прошлое, я верю в это… Быть может, тебе будет больно разлучиться со мной. Но скоро, очень скоро это пройдет, и ты с радостью позабудешь меня, как пустую, бесплодную мечту, от которой ты вовремя очнулся. А я могу только пожелать тебе счастья в той жизни, которую ты себе избрал! — С этими словами она покинула его, и они расстались навсегда.

— Дух! — вскричал Скрудж. — Я не хочу больше ничего видеть. Отведи меня домой. Неужели тебе доставляет удовольствие терзать меня!

— Ты увидишь еще одну тень Прошлого, — сказал Дух.

— Ни единой, — крикнул Скрудж. — Ни единой. Я не желаю ее видеть! Не показывай мне больше ничего!

Но неумолимый Дух, возложив на него обе руки, заставил взирать на то, что произошло дальше.

Они перенеслись в иную обстановку, и иная картина открылась их взору. Скрудж увидел комнату, не очень большую и не богатую, но вполне удобную и уютную. У камина, в котором жарко, по-зимнему, пылали дрова, сидела молодая красивая девушка. Скрудж принял было ее за свою только что скрывшуюся подружку — так они были похожи, — но тотчас же увидал и ту. Теперь это была женщина средних лет, все еще приятная собой. Она тоже сидела у камина напротив дочери. В комнате стоял невообразимый шум, ибо там было столько ребятишек, что Скрудж в своем взволнованном состоянии не смог бы их даже пересчитать. И в отличие от стада в известном стихотворении[5], где сорок коровок вели себя как одна, здесь каждый ребенок шумел как добрых сорок, и результаты были столь оглушительны, что превосходили всякое вероятие. Впрочем, это никого, по-видимому, не беспокоило. Напротив, мать и дочка от души радовались и смеялись, глядя на ребятишек, а последняя вскоре и сама приняла участие в их шалостях, и маленькие разбойники стали немилосердно тормошить ее.

Ах, как бы мне хотелось быть одним из них! Но я бы никогда не был так груб, о нет, нет! Ни за какие сокровища не посмел бы я дернуть за эти косы или растрепать их. Даже ради спасения жизни не дерзнул бы я стащить с ее ножки — господи, спаси нас и помилуй! — бесценный крошечный башмачок. И разве отважился бы я, как эти отчаянные маленькие наглецы, обхватить ее за талию! Да если б моя рука рискнула только обвиться вокруг ее стана, она так бы и приросла к нему и никогда бы уж не выпрямилась в наказание за такую дерзость.

Впрочем, признаюсь, я бы безмерно желал коснуться ее губ, обратиться к ней с вопросом, видеть, как она приоткроет уста, отвечая мне! Любоваться ее опущенными ресницами, не вызывая краски на ее щеках! Распустить ее шелковистые волосы, каждая прядка которых — бесценное сокровище! Словом, не скрою, что я желал бы пользоваться всеми правами шаловливого ребенка, но быть вместе с тем достаточно взрослым мужчиной, чтобы знать им цену.

Но вот раздался стук в дверь, и все, кто был в комнате, с такой стремительностью бросились к дверям, что молодая девушка — с смеющимся лицом и в изрядно помятом платье — оказалась в самом центре буйной ватаги и приветствовала отца, едва тот успел ступить за порог в сопровождении рассыльного, нагруженного игрушками и другими рождественскими подарками. Тотчас под оглушительные крики беззащитный рассыльный был взят приступом. На него карабкались, приставив к нему вместо лестницы стулья, чтобы опустошить его карманы и отобрать у него пакеты в оберточной бумаге; его душили, обхватив за шею; на нем повисали, уцепившись за галстук; его дубасили по спине кулаками и пинали ногами, изъявляя этим самую нежную к нему любовь! А крики изумления и восторга, которыми сопровождалось вскрытие каждого пакета! А неописуемый ужас, овладевший всеми, когда самого маленького застигли на месте преступления — с игрушечной сковородкой, засунутой в рот, — и попутно возникло подозрение, что он уже успел проглотить деревянного индюка, который был приклеен к деревянной тарелке! А всеобщее ликование, когда тревога оказалась ложной! Все это просто не поддается описанию! Скажем только, что один за другим все ребятишки, — а вместе с ними и шумные изъявления их чувств, — были удалены из гостиной наверх и водворены в постели, где мало-помалу и угомонились.

Теперь Скрудж устремил все свое внимание на оставшихся, и слеза затуманила его взор, когда хозяин дома вместе с женой и нежно прильнувшей к его плечу дочерью занял свое место у камина. Скрудж невольно подумал о том, что такое же грациозное, полное жизни создание могло бы и его называть отцом и обогревать дыханием своей весны суровую зиму его преклонных лет!

— Бэлл, — сказал муж с улыбкой, оборачиваясь к жене, — а я видел сегодня твоего старинного приятеля.

— Кого же это?

— Угадай!

— Как могу я угадать? А впрочем, кажется, догадываюсь! — воскликнула она и расхохоталась вслед за мужем. — Мистера Скруджа?

— Вот именно. Я проходил мимо его конторы, а он работал там при свече, не закрыв ставен, так что я при всем желании не мог его не увидеть. Его компаньон, говорят, при смерти, и он, понимаешь, сидит там у себя один-одинешенек. Один, как перст, на всем белом свете.

— Дух! — произнес Скрудж надломленным голосом. — Уведи меня отсюда.

— Я ведь говорил тебе, что все это — тени минувшего, — отвечал Дух. — Так оно было, и не моя в том вина.

— Уведи меня! — взмолился Скрудж. — Я не могу это вынести.

Он повернулся к Духу и увидел, что в лице его каким-то непостижимым образом соединились отдельные черты всех людей, которых тот ему показывал. Вне себя Скрудж сделал отчаянную попытку освободиться.

— Пусти меня! Отведи домой! За что ты преследуешь меня!

Борясь с Духом, — если это можно назвать борьбой, ибо Дух не оказывал никакого сопротивления и даже словно бы не замечал усилий своего противника, — Скрудж увидел, что сноп света у Духа над головой разгорается все ярче и ярче. Безотчетно чувствуя, что именно здесь скрыта та таинственная власть, которую имеет над ним это существо, Скрудж схватил колпак-гасилку и решительным движением нахлобучил Духу на голову.

Дух как-то сразу осел под колпаком, и он покрыл его до самых пят. Но как бы крепко ни прижимал Скрудж гасилку к голове Духа, ему не удалось потушить света, струившегося из-под колпака на землю.

Страшная усталость внезапно овладела Скруджем. Его стало непреодолимо клонить ко сну, и в ту же секунду он увидел, что снова находится у себя в спальне. В последний раз надавил он что было мочи на колпак-гасилку, затем рука его ослабла, и, повалившись на постель, он уснул мертвым сном.

0

22

Строфа третья. Второй, из трех Духов

Громко всхрапнув, Скрудж проснулся и сел на кровати, стараясь собраться с мыслями. На этот раз ему не надо было напоминать о том, что часы на колокольне скоро пробьют Час Пополуночи. Он чувствовал, что проснулся как раз вовремя, так как ему предстояла беседа со вторым Духом, который должен был явиться к нему благодаря вмешательству в его дела Джейкоба Марли. Однако, раздумывая над тем, с какой стороны кровати отдернется на этот раз полог, Скрудж ощутил вдруг весьма неприятный холодок и поспешил сам, своими руками, отбросить обе половинки полога, после чего улегся обратно на подушки и окинул зорким взглядом комнату. Он твердо решил, что на этот раз не даст застать себя врасплох и напугать и первый окликнет Духа.

Люди неробкого десятка, кои кичатся тем, что им сам черт не брат и они видали виды, говорят обычно, когда хотят доказать свою удаль и бесшабашность, что способны на все — от игры в орлянку до человекоубийства, а между этими двумя крайностями лежит, как известно, довольно обширное поле деятельности. Не ожидая от Скруджа столь высокой отваги, я должен все же заверить вас, что он готов был встретиться лицом к лицу с самыми страшными феноменами, и появление любых призраков — от грудных младенцев до носорогов — не могло бы его теперь удивить.

Однако будучи готов почти ко всему, он менее всего был готов к полному отсутствию чего бы то ни было, и потому, когда часы на колокольне пробили час и никакого привидения не появилось, Скруджа затрясло как в лихорадке. Прошло еще пять минут, десять, пятнадцать — ничего. Однако все это время Скрудж, лежа на кровати, находился как бы в самом центре багрово-красного сияния, которое лишь только часы пробили один раз, начало струиться непонятно откуда, и именно потому, что это было всего-навсего сияние и Скрудж не мог установить, откуда оно взялось и что означает, оно казалось ему страшнее целой дюжины привидений. У него даже мелькнула ужасная мысль, что он являет собой редчайший пример непроизвольного самовозгорания, но лишен при этом утешения знать это наверняка. Наконец он подумал все же — как вы или я подумали бы, без сомнения, с самого начала, ибо известно, что только тот, кто не попадал в затруднительное положение, знает совершенно точно, как при этом нужно поступать, и доведись ему, именно так бы, разумеется, и поступил, — итак, повторяю, Скрудж подумал все же, наконец, что источник призрачного света может находиться в соседней комнате, откуда, если приглядеться внимательнее, этот свет и струился. Когда эта мысль полностью проникла в его сознание, он тихонько сполз с кровати и, шаркая туфлями, направился к двери. Лишь только рука его коснулась дверной щеколды, какой-то незнакомый голос, назвав его по имени, повелел ему войти. Скрудж повиновался.

Это была его собственная комната. Сомнений быть не могло. Но она странно изменилась. Все стены и потолок были убраны живыми растениями, и комната скорее походила на рощу. Яркие блестящие ягоды весело проглядывали в зеленой листве. Свежие твердые листья остролиста, омелы и плюща так и сверкали, словно маленькие зеркальца, развешенные на ветвях, а в камине гудело такое жаркое пламя, какого и не снилось этой древней окаменелости, пока она находилась во владении Скруджа и Марли и одну долгую зиму за другой холодала без огня. На полу огромной грудой, напоминающей трон, были сложены жареные индейки, гуси, куры, дичь, свиные окорока, большие куски говядины, молочные поросята, гирлянды сосисок, жареные пирожки, плумпудинги, бочонки с устрицами, горячие каштаны, румяные яблоки, сочные апельсины, ароматные груши, громадные пироги с ливером и дымящиеся чаши с пуншем, душистые пары которого стлались в воздухе, словно туман. И на этом возвышении непринужденно и величаво восседал такой веселый и сияющий Великан, что сердце радовалось при одном на него взгляде. В руке у него был факел, несколько похожий по форме на рог изобилия, и он поднял его высоко над головой, чтобы хорошенько осветить Скруджа, когда тот просунул голову в дверь.

— Войди! — крикнул Скруджу Призрак. — Войди, и будем знакомы, старина!

Скрудж робко шагнул в комнату и стал, понурив голову, перед Призраком. Скрудж был уже не прежний, угрюмый, Суровый, старик, и не решался поднять глаза и встретить ясный и добрый взор Призрака.

— Я Дух Нынешних Святок, — сказал Призрак. — Взгляни на меня!

Скрудж почтительно повиновался. Дух был одет в простой темно-зеленый балахон, или мантию, отороченную белым мехом. Одеяние это свободно и небрежно спадало с его плеч, и широкая грудь великана была обнажена, словно он хотел показать, что не нуждается ни в каких искусственных покровах и защите. Ступни, видневшиеся из-под пышных складок мантии, были босы, и на голове у Призрака тоже не было никакого убора, кроме венчика из остролиста, на которых сверкали кое-где льдинки. Длинные темно-каштановые кудри рассыпались по плечам, доброе открытое лицо улыбалось, глаза сияли, голос звучал весело, и все — и жизнерадостный вид, и свободное обхождение, и приветливо протянутая рука, — все в нем было приятно и непринужденно. На поясе у Духа висели старинные ножны, но — пустые, без меча, да и сами ножны были порядком изъедены ржавчиной.

— Ты ведь никогда еще не видал таких, как я! — воскликнул Дух.

— Никогда, — отвечал Скрудж.

— Никогда не общался с молодыми членами нашего семейства, из которых я — самый младший? Я хочу сказать — с теми из моих старших братьев, которые рождались в последние годы? — продолжал допрашивать Призрак.

— Как будто нет, — сказал Скрудж. — Боюсь, что нет. А у тебя много братьев, Дух?

— Свыше тысячи восьмисот, — отвечал Дух.

— Вот так семейка! Изволь-ка ее прокормить! — пробормотал Скрудж.

Святочный Дух встал.

— Дух, — сказал Скрудж смиренно. — Веди меня куда хочешь. Прошлую ночь я шел по принуждению и получил урок, который не пропал даром. Если этой ночью ты тоже должен чему-нибудь научить меня, пусть и это послужит мне на пользу.

— Коснись моей мантии.

Скрудж сделал, как ему было приказано, да уцепился за мантию покрепче.

Остролист, омела, красные ягоды, плющ, индейки, гуси, куры, битая птица, свиные окорока, говяжьи туши, поросята, сосиски, устрицы, пироги, пудинги, фрукты и чаши с пуншем — все исчезло в мгновение ока. А с ними исчезла и комната, и пылающий камин, и багрово-красное сияние факела, и ночной мрак, и вот уже Дух и Скрудж стояли на городской улице. Было утро, рождественское утро и хороший крепкий мороз, и на улице звучала своеобразная музыка, немного резкая, но приятная, — счищали снег с тротуаров и сгребали его с крыш, к безумному восторгу мальчишек, смотревших, как, рассыпаясь мельчайшей пылью, рушатся на землю снежные лавины.

На фоне ослепительно белого покрова, лежавшего на кровлях, и даже не столь белоснежного — лежавшего на земле, стены домов казались сумрачными, а окна — и того еще сумрачнее и темнее. Тяжелые колеса экипажей и фургонов оставляли в снегу глубокие колеи, а на перекрестках больших улиц эти колеи, скрещиваясь сотни раз, образовали в густом желтом крошеве талого снега сложную сеть каналов, наполненных ледяной водой. Небо было хмуро, и улицы тонули в пепельно-грязной мгле, похожей не то на изморозь, не то на пар и оседавшей на землю темной, как сажа, росой, словно все печные трубы Англии сговорились друг с другом — и ну дымить, кто во что горазд! Словом, ни сам город, ни климат не располагали особенно к веселью, и тем не менее на улицах было весело, — так весело, как не бывает, пожалуй, даже в самый погожий летний день, когда солнце светит так ярко и воздух так свеж и чист.

А причина этого таилась в том, что люди, сгребавшие снег с крыш, полны были бодрости и веселья. Они задорно перекликались друг с другом, а порой и запускали в соседа снежком — куда менее опасным снарядом, чем те, что слетают подчас с языка, — и весело хохотали, если снаряд попадал в цель, и еще веселее — если он летел мимо. В курятных лавках двери были еще наполовину открыты[6], а прилавки фруктовых лавок переливались всеми цветами радуги. Здесь стояли огромные круглые корзины с каштанами, похожие на облаченные в жилеты животы веселых старых джентльменов. Они стояли, привалясь к притолоке, а порой и совсем выкатывались за порог, словно боялись задохнуться от полнокровия и пресыщения. Здесь были и румяные, смуглолицые толстопузые испанские луковицы, гладкие и блестящие, словно лоснящиеся от жира щеки испанских монахов. Лукаво и нахально они подмигивали с полок пробегавшим мимо девушкам, которые с напускной застенчивостью поглядывали украдкой на подвешенную к потолку веточку омелы[7]. Здесь были яблоки и груши, уложенные в высоченные красочные пирамиды. Здесь были гроздья винограда, развешенные тароватым хозяином лавки на самых видных местах, дабы прохожие могли, любуясь ими, совершенно бесплатно глотать слюнки. Здесь были груды орехов — коричневых, чуть подернутых пушком, — чей свежий аромат воскрешал в памяти былые прогулки по лесу, когда так приятно брести, утопая по щиколотку в опавшей листве, и слышать, как она шелестит под ногой. Здесь были печеные яблоки, пухлые, глянцевито-коричневые, выгодно оттенявшие яркую желтизну лимонов и апельсинов и всем своим аппетитным видом настойчиво и пылко убеждавшие вас отнести их домой в бумажном пакете и съесть на десерт. Даже золотые и серебряные рыбки, плававшие в большой чаше, поставленной в центре всего этого великолепия, — даже эти хладнокровные натуры понимали, казалось, что происходит нечто необычное, и, беззвучно разевая рты, все, как одна, в каком-то бесстрастном экстазе описывали круг за кругом внутри своего маленького замкнутого мирка.

А бакалейщики! О, у бакалейщиков всего одна или две ставни, быть может, были сняты с окон, но чего-чего только не увидишь, заглянув туда! И мало того, что чашки весов так весело позванивали, ударяясь о прилавок, а бечевка так стремительно разматывалась с катушки, а жестяные коробки так проворно прыгали с полки на прилавок, словно это были мячики в руках самого опытного жонглера, а смешанный аромат кофе и чая так приятно щекотал ноздри, а изюму было столько и таких редкостных сортов, а миндаль был так ослепительно бел, а палочки корицы — такие прямые и длинненькие, и все остальные пряности так восхитительно пахли, а цукаты так соблазнительно просвечивали сквозь покрывавшую их сахарную глазурь, что даже у самых равнодушных покупателей начинало сосать под ложечкой! И мало того, что инжир был так мясист и сочен, а вяленые сливы так стыдливо рдели и улыбались так кисло-сладко из своих пышно разукрашенных коробок и все, решительно все выглядело так вкусно и так нарядно в своем рождественском уборе… Самое главное заключалось все же в том, что, невзирая на страшную спешку и нетерпение, которым все были охвачены, невзирая на то, что покупатели то и дело натыкались друг на друга в дверях — их плетеные корзинки только трещали, — и забывали покупки на прилавке, и опрометью бросались за ними обратно, и совершали еще сотню подобных промахов, — невзирая на это, все в предвкушении радостного дня находились в самом праздничном, самом отличном расположении духа, а хозяин и приказчики имели такой добродушный, приветливый вид, что блестящие металлические пряжки в форме сердца, которыми были пристегнуты тесемки их передников, можно было принять по ошибке за их собственные сердца, выставленные наружу для всеобщего обозрения и на радость рождественским галкам, дабы те могли поклевать их на святках[8].

Но вот заблаговестили на колокольне, призывая всех добрых людей в храм божий, и веселая, празднично разодетая толпа повалила по улицам. И тут же изо всех переулков и закоулков потекло множество народу: это бедняки несли своих рождественских гусей и уток в пекарни[9]. Вид этих бедных людей, собравшихся попировать, должно быть очень заинтересовал Духа, ибо он остановился вместе со Скруджем в дверях пекарни и, приподымая крышки с проносимых мимо кастрюль, стал кропить на пищу маслом из своего светильника. И, видно, это был совсем необычный светильник, так как стоило кому-нибудь столкнуться в дверях и завязать перебранку, как Дух кропил из своего светильника спорщиков и к ним тотчас возвращалось благодушие. Стыдно, говорили они, ссориться в первый день рождества. И верно, еще бы не стыдно!

В положенное время колокольный звон утих, и двери пекарен закрылись, но на тротуарах против подвальных окон пекарен появились проталины на снегу, от которых шел такой пар, словно каменные плиты тротуаров тоже варились или парились, и все это приятно свидетельствовало о том, что рождественские обеды уже поставлены в печь.

— Чем это ты на них покропил? — спросил Скрудж Духа. — Может, это придает какой-то особенный аромат кушаньям?

— Да, особенный.

— А ко всякому ли обеду он подойдет?

— К каждому, который подан на стол от чистого сердца, и особенно — к обеду бедняка.

— Почему к обеду бедняка особенно?

— Потому что там он нужней всего.

— Дух, — сказал Скрудж после минутного раздумья, — дивлюсь я тому, что именно ты, из всех существ, являющихся к нам из разных потусторонних сфер, именно ты, Святочный Дух, хочешь во что бы то ни стало помешать этим людям предаваться их невинным удовольствиям.

— Я? — вскричал Дух.

— Ты же хочешь лишить их возможности обедать каждый седьмой день недели[10] — а у многих это единственный день, когда можно сказать, что они и впрямь обедают. Разве не так?

— Я этого хочу? — повторил Дух.

— Ты же хлопочешь, чтобы по воскресеньям были закрыты все пекарни, — сказал Скрудж. — А это то же самое.

— Я хлопочу? — снова возмутился Дух.

— Ну, прости, если я ошибся, но это делается твоим именем или, во всяком случае, от имени твоей родни, — сказал Скрудж.

— Тут, на вашей грешной земле, — сказал Дух, — есть немало людей, которые кичатся своей близостью к нам и, побуждаемые ненавистью, завистью, гневом, гордыней, ханжеством и себялюбием, творят свои дурные дела, прикрываясь нашим именем. Но эти люди столь же чужды нам, как если бы они никогда и не рождались на свет. Запомни это и вини в их поступках только их самих, а не нас.

Скрудж пообещал, что так он и будет поступать впредь, и они, по-прежнему невидимые, перенеслись на глухую окраину города. Надо сказать, что Дух обладал одним удивительным свойством, на которое Скрудж обратил внимание, когда они еще находились возле пекарни: невзирая на свой исполинский рост, этот Призрак чрезвычайно легко приспосабливался к любому месту и стоял под самой низкой кровлей столь же непринужденно, как если бы это были горделивые своды зала, и нисколько не терял при этом своего неземного величия.

И то ли доброму Духу доставляло удовольствие проявлять эту свою особенность, то ли он сделал это потому, что был по натуре великодушен и добр и жалел бедняков, но только прямо к жилищу клерка — того самого, что работал у Скруджа в конторе, — направился он и повлек Скруджа, крепко уцепившегося за край его мантии, за собой. На пороге дома Боба Крэтчита Дух остановился и с улыбкой окропил его жилище из своего светильника. Подумайте только! Жилище Боба, который и получал-то всего каких-нибудь пятнадцать «бобиков», сиречь шиллингов, в неделю! Боба, который по субботам клал в карман всего-навсего пятнадцать материальных воплощений своего христианского имени! И тем не менее святочный Дух удостоил своего благословения все его четыре каморки.

Тут встала миссис Крэтчит, супруга мистера Крэтчита, в дешевом, дважды перелицованном, но зато щедро отделанном лентами туалете — всего на шесть пенсов ленты, а какой вид! — и расстелила на столе скатерть, в чем ей оказала помощь Белинда Крэтчит, ее вторая дочка, тоже щедро отделанная лентами, а юный Питер Крэтчит погрузил тем временем вилку в кастрюлю с картофелем, и когда концы гигантского воротничка (эта личная собственность Боба Крэтчита перешла по случаю великого праздника во владение его сына, и прямого наследника) полезли от резкого движения ему в рот, почувствовал себя таким франтом, что загорелся желанием немедленно щегольнуть своим крахмальным бельем на великосветском гулянье в парке. Тут в комнату с визгом ворвались еще двое Крэтчитов — младший сын и младшая дочка — и, захлебываясь от восторга, оповестили, что возле пекарни пахнет жареным гусем и они сразу по запаху учуяли, что это жарится их гусь. И зачарованные ослепительным видением гуся, нафаршированного луком и шалфеем, они принялись плясать вокруг стола, превознося до небес юного Пита Крэтчита, который тем временем так усердно раздувал огонь в очаге (он ничуть не возомнил о себе лишнего, несмотря на великолепие едва не задушившего его воротничка), что картофелины в лениво булькавшей кастрюле стали вдруг подпрыгивать и стучаться изнутри о крышку, требуя, чтобы их поскорее выпустили на волю и содрали с них шкурку.

— Куда это запропастился ваш бесценный папенька? — вопросила миссис Крэтчит. — И ваш братец Малютка Тим! Да и Марте уже полчаса как надо бы прийти. В прошлое рождество она не запаздывала так.

— Марта здесь, маменька, — произнесла молодая девушка, появляясь в дверях.

— Марта здесь, маменька! — закричали младшие Крэтчиты. — Ура! А какой у нас будет гусь, Марта!

— Господь с тобой, душа моя, где это ты нынче запропала! — приветствовала дочку миссис Крэтчит и, расцеловав ее в обе щеки, хлопотливо помогла ей освободиться от капора и шали.

— Вчера допоздна сидели, маменька, надо было закончить всю работу, — отвечала девушка. — А сегодня все утро прибирались.

— Ладно! Слава богу, что пришла наконец! — сказала миссис Крэтчит. — Садись поближе к огню, душенька моя, обогрейся.

— Нет, нет! Папенька идет! — запищали младшие Крэтчиты, которые умудрялись поспевать решительно всюду. — Спрячься, Марта! Спрячься!

Марта, разумеется, спряталась, а в дверях появился сам отец семейства — щуплый человечек в поношенном костюме, подштопанном и вычищенном сообразно случаю, в теплом шарфе, свисавшем спереди фута на три, не считая бахромы, и с Малюткой Тимом на плече. Бедняжка Тим держал в руке маленький костыль, а ноги у него были в металлических шинах.

— А где же наша Марта? — вскричал Боб Крэтчит, озираясь по сторонам.

— Она не придет, — объявила миссис Крэтчит.

— Не придет? — повторил Боб Крэтчит упавшим голосом. А он-то мчался из церкви, как кровный скакун с Малюткой Тимом в седле, и пришел домой галопом! — Не придет к нам на первый день рождества?

Конечно, это была только шутка, но огорченный вид отца так растрогал Марту, что она, не выдержав характера, выскочила из-за двери кладовой и бросилась отцу на шею, а младшие Крэтчиты завладели Малюткой Тимом и потащили его на кухню — послушать, как бурлит вода в котле, в котором варится завернутый в салфетку пудинг.

— А как вел себя наш Малютка Тим? — осведомилась миссис Крэтчит, вдоволь посмеявшись над доверчивостью мужа, в то время как тот радостно расцеловался с дочкой.

— Это не ребенок, а чистое золото, — отвечал Боб. — Чистое золото. Он, понимаешь ли, так часто остается один и все сидит себе и раздумывает, и до такого иной раз додумается — просто диву даешься. Возвращаемся мы с ним домой, а он вдруг и говорит мне: хорошо, дескать, что его видели в церкви. Ведь он калека, и, верно, людям приятно, глядя на него, вспомнить в первый день рождества, кто заставил хромых ходить и слепых сделал зрячими.

Голос Боба заметно дрогнул, когда он заговорил о своем маленьком сыночке, а когда он прибавил, что Тим день ото дня становится все крепче и здоровее, голос у него задрожал еще сильнее.

Боб не успел больше ничего сказать — раздался стук маленького проворного костыля, и Малютка Тим, в сопровождении братца и сестрицы возвратился к своей скамеечке у огня. Боб, подвернув обшлага (бедняга, верно, думал, что им еще может что-нибудь повредить!), налил воды в кувшин, добавил туда джина и несколько ломтиков лимона и принялся все это старательно разбалтывать, а потом поставил греться на медленном огне. Тем временем юный Питер и двое вездесущих младших Крэтчитов отправились за гусем, с которым вскоре и возвратились в торжественной процессии.

Появление гуся произвело невообразимую суматоху. Можно было подумать, что эта домашняя птица такой феномен, по сравнению с которым черный лебедь самое заурядное явление. А впрочем, в этом бедном жилище гусь и впрямь был диковинкой. Миссис Крэтчит подогрела подливку (приготовленную заранее в маленькой кастрюльке), пока она не зашипела. Юный Питер с нечеловеческой энергией принялся разминать картофель. Мисс Белинда добавила сахару в яблочный соус. Марта обтерла горячие тарелки. Боб усадил Малютку Тима в уголку, рядом с собой, а Крэтчиты младшие расставили для всех стулья, не забыв при этом и себя, и застыли у стола на сторожевых постах, закупорив себе ложками рты, дабы не попросить кусочек гуся, прежде чем до них дойдет черед.

Но вот стол накрыт. Прочли молитву. Наступает томительная пауза. Все затаили дыхание, а миссис Крэтчит, окинув испытующим взглядом лезвие ножа для жаркого, приготовилась вонзить его в грудь птицы. Когда же нож вонзился, и брызнул сок, и долгожданный фарш открылся взору, единодушный вздох восторга пронесся над столом, и даже Малютка Тим, подстрекаемый младшими Крэтчитами, постучал по столу рукояткой ножа и слабо пискнул:

— Ура!

Нет, не бывало еще на свете такого гуся! Боб решительно заявил, что никогда не поверит, чтобы где-нибудь мог сыскаться другой такой замечательный фаршированный гусь! Все наперебой восторгались его сочностью и ароматом, а также величиной и дешевизной. С дополнением яблочного соуса и картофельного пюре его вполне хватило на ужин для всей семьи. Да, в самом деле, они даже не смогли его прикончить, как восхищенно заметила миссис Крэтчит, обнаружив уцелевшую на блюде микроскопическую косточку. Однако каждый был сыт, а младшие Крэтчиты не только наелись до отвала, но перемазались луковой начинкой по самые брови. Но вот мисс Белинда сменила тарелки, и миссис Крэтчит в полном одиночестве покинула комнату, дабы вынуть пудинг из котла. Она так волновалась, что пожелала сделать это без свидетелей.

А ну как пудинг не дошел! А ну как он развалится, когда его будут выкладывать из формы! А ну как его стащили, пока они тут веселились и уплетали гуся! Какой-нибудь злоумышленник мог ведь перелезть через забор, забраться во двор и похитить пудинг с черного хода! Такие предположения заставили младших Крэтчитов помертветь от страха. Словом, какие только ужасы не полезли тут в голову!

Внимание! В комнату повалил пар! Это пудинг вынули из котла. Запахло, как во время стирки! Это — от мокрой салфетки. Теперь пахнет как возле трактира, когда рядом кондитерская, а в соседнем доме живет прачка! Ну, конечно, — несут пудинг!

И вот появляется миссис Крэтчит — раскрасневшаяся, запыхавшаяся, но с горделивой улыбкой на лице и с пудингом на блюде, — таким необычайно твердым и крепким, что он более всего похож на рябое пушечное ядро. Пудинг охвачен со всех сторон пламенем от горящего рома и украшен рождественской веткой остролиста, воткнутой в самую его верхушку.

О дивный пудинг! Боб Крэтчит заявил, что за все время их брака миссис Крэтчит еще ни разу ни в чем не удавалось достигнуть такого совершенства, а миссис Крэтчит заявила, что теперь у нее на сердце полегчало, и она может признаться, как грызло ее беспокойство — хватит ли муки. У каждого было что сказать во славу пудинга, но никому и в голову не пришло не только сказать, но хотя бы подумать, что это был очень маленький пудинг для такого большого семейства. Это было бы просто кощунством. Да каждый из Крэтчитов сгорел бы со стыда, если бы позволил себе подобный намек.

Но вот с обедом покончено, скатерть убрали со стола, в камине подмели, разожгли огонь. Попробовали содержимое кувшина и признали его превосходным. На столе появились яблоки и апельсины, а на угли высыпали полный совок каштанов. Зятем все семейство собралось у камелька «в кружок», как выразился Боб Крэтчит, имея в виду, должно быть, полукруг. По правую руку Боба выстроилась в ряд вся коллекция фамильного хрусталя: два стакана и кружка с отбитой ручкой.

Эти сосуды, впрочем, могли вмещать в себя горячую жидкость ничуть не хуже каких-нибудь золотых кубков, и когда Боб наполнял их из кувшина, лицо его сияло, а каштаны на огне шипели и лопались с веселым треском. Затем Боб провозгласил:

— Веселых святок, друзья мои! И да благословит нас всех господь!

И все хором повторили его слова.

— Да осенит нас господь своею милостью! — промолвил и Малютка Тим, когда все умолкли.

Он сидел на своей маленькой скамеечке, тесно прижавшись к отцу. Боб любовно держал в руке его худенькую ручонку, словно боялся, что кто-то может отнять у него сынишку, и хотел все время чувствовать его возле себя.

— Дух, — сказал Скрудж, охваченный сочувствием, которого никогда прежде не испытывал. — Скажи мне, Малютка Тим будет жить?

— Я вижу пустую скамеечку возле этого нищего очага, — отвечал Дух. — И костыль, оставшийся без хозяина, но хранимый с любовью. Если Будущее не внесет в это изменений, ребенок умрет.

— Нет, нет! — вскричал Скрудж. — О нет! Добрый Дух, скажи, что судьба пощадит его!

— Если Будущее не внесет в это изменений, — повторил Дух, — дитя не доживет до следующих святок. Но что за беда? Если ему суждено умереть, пускай себе умирает, и тем сократит излишек населения!

Услыхав, как Дух повторяет его собственные слова, Скрудж повесил голову, терзаемый раскаянием и печалью.

— Человек! — сказал Дух, — Если в груди у тебя сердце, а не камень, остерегись повторять эти злые и пошлые слова, пока тебе еще не дано узнать, ЧТО есть излишек и ГДЕ он есть. Тебе ли решать, кто из людей должен жить и кто — умереть? Быть может, ты сам в глазах небесного судии куда менее достоин жизни, нежели миллионы таких, как ребенок этого бедняка. О боже! Какая-то букашка, пристроившись на былинке, выносит приговор своим голодным собратьям за то, что их так много расплодилось и копошится в пыли!

Скрудж согнулся под тяжестью этих укоров и потупился, трепеща. Но тут же поспешно вскинул глаза, услыхав свое имя.

— За здоровье мистера Скруджа! — сказал Боб. — Я предлагаю тост за мистера Скруджа, без которого не справить бы нам этого праздника.

— Скажешь тоже — не справить! — вскричала миссис Крэтчит, вспыхнув. — Жаль, что его здесь нет. Я бы такой тост предложила за его здоровье, что, пожалуй, ему не поздоровилось бы!

— Моя дорогая! — укорил ее Боб. — При детях! В такой день!

— Да уж воистину только ради этого великого дня можно пить за здоровье такого гадкого, бесчувственного, жадного скареды, как мистер Скрудж, — заявила миссис Крэтчит. — И ты сам это знаешь, Роберт! Никто не знает его лучше, чем ты, бедняга!

— Моя дорогая, — кротко отвечал Боб. — Сегодня рождество.

— Так и быть, выпью за его здоровье ради тебя и ради праздника, — сказала миссис Крэтчит. — Но только не ради него. Пусть себе живет и здравствует. Пожелаем ему веселых святок и счастливого Нового года. То-то он будет весел и счастлив, могу себе представить!

Вслед за матерью выпили и дети, но впервые за весь вечер они пили не от всего сердца. Малютка Тим выпил последним — ему тоже был как-то не по душе этот тост. Мистер Скрудж был злым гением этой семьи. Упоминание о нем черной тенью легло на праздничное сборище, и добрых пять минут ничто не могло прогнать эту мрачную тень.

Но когда она развеялась, им стало еще веселее, чем прежде, от одного сознания, что со Скруджем-Сквалыжником на сей раз покончено. Боб рассказал, какое он присмотрел для Питера местечко, — если дело выгорит, у них прибавится целых пять шиллингов шесть пенсов в неделю. Крэтчиты младшие помирали со смеху при одной мысли, что их Питер станет деловым человеком, а сам юный Питер задумчиво уставился на огонь, устремив взгляд в узкую щель между концами воротничка и словно прикидывая, куда предпочтитедьнее будет поместить капитал, когда к нему начнут поступать такие несметные доходы. Тут Марта, которая была отдана в обучение шляпной мастерице, принялась рассказывать, какую ей приходится выполнять работу и по скольку часов трудиться без передышки, и как она рада, что завтра можно подольше поваляться в постели и хорошенько выспаться, благо праздник, и ее отпустили на весь день, и как намедни она видела одну графиню и одного лорда и лорд был «этакий невысокий, ну совсем как наш Питер». При этих словах Питер подтянул свой воротничок так высоко, что, если бы вы при этом присутствовали, вам, пожалуй, не удалось бы установить, есть ли у него вообще голова. А тем временем каштаны и кувшин уже не раз обошли всех вкруговую, и вот Малютка Тим тоненьким жалобным голоском затянул песенку о маленьком мальчике, заблудившемся в буран, и спел ее, поверьте, превосходно.

Конечно, все это было довольно убого и заурядно, никто в этом семействе не отличался красотой, никто не мог похвалиться хорошим костюмом, — насчет одежды у них вообще было небогато, — башмаки у всех просили каши, а юный Питер, судя по некоторым признакам, уже не раз имел случай познакомиться с ссудной кассой. И тем не менее все здесь были счастливы, довольны друг другом, рады празднику и благодарны судьбе, а когда они стали исчезать, растворяясь в воздухе, лица их как-то особенно засветились, ибо Дух окропил их на прощанье маслом из своего факела, и Скрудж не мог оторвать от них глаз, а в особенности — от Малютки Тима.

Тем временем уже стемнело, и повалил довольно густой снег, и когда Скрудж в сопровождении Духа снова очутился на улице, в каждом доме во всех комнатах, от кухонь до гостиных, уже жарко пылали камины и в окнах заманчиво мерцало их веселое пламя. Здесь дрожащие отблески огня на стекле говорили о приготовлениях к уютному семейному обеду: у очага грелись тарелки, и чья-то рука уже поднялась, чтобы задернуть бордовые портьеры и отгородиться от холода и мрака. Там ребятишки гурьбой высыпали из дому прямо на снег навстречу своим теткам и дядям, кузенам и кузинам, замужним сестрам и женатым братьям, чтобы первыми их приветствовать. А вот на спущенных шторах мелькают тени гостей. А вот кучка красивых девушек в теплых капорах и меховых башмачках, щебеча без умолку, перебегает через дорогу к соседям, и горе одинокому холостяку (очаровательным плутовкам это известно не хуже нас), который увидит их разрумянившиеся от мороза щечки!

Право, глядя на всех этих людей, направлявшихся на дружеские сборища, можно было подумать, что решительно все собрались в гости и ни в одном доме не осталось хозяев, чтобы гостей принять. Но это было не так. Гостей поджидали в каждом доме и то и дело подбрасывали угля в камин.

И как же ликовал Дух! Как радостно устремлялся он вперед, обнажив свою широченную грудь, раскинув большие ладони и щедрой рукой разливая вокруг бесхитростное и зажигательное веселье. Даже фонарщик, бежавший по сумрачной улице, оставляя за собой дрожащую цепочку огней, и приодевшийся, чтобы потом отправиться в, гости, громко рассмеялся, когда Дух пронесся мимо, хотя едва ли могло прийти бедняге в голову, что кто-нибудь, кроме его собственного праздничного настроения, составляет ему в эту минуту компанию.

И вдруг — а Дух хоть бы словом об этом предупредил — Скрудж увидел, что они стоят среди пустынного и мрачного торфяного болота. Огромные разбросанные в беспорядке каменные глыбы придавали болоту вид кладбища каких-то гигантов. Отовсюду сочилась вода — вернее, могла бы сочиться, если бы ее не сковал кругом, насколько хватал глаз, мороз, — и не росло ничего кроме мха, дрока и колючей сорной травы. На западе, на горизонте, закатившееся солнце оставило багрово-красную полосу, которая, словно чей-то угрюмый глаз, взирала на это запустенье и, становясь все уже и уже, померкла, наконец, слившись с сумраком беспросветной ночи.

— Где мы? — спросил Скрудж.

— Там, где живут рудокопы, которые трудятся в недрах земли, — отвечал Дух. — Но и они не чуждаются меня. Смотри!

В оконце какой-то хибарки блеснул огонек, и они поспешно приблизились к ней, пройдя сквозь глинобитную ограду. Их глазам предстала веселая компания, собравшаяся у пылающего очага. Там сидели старые-престарые старик и старуха со своими детьми, внуками и даже правнуками. Все они были одеты нарядно — по-праздничному. Старик слабым, дрожащим голосом, то и дело заглушаемым порывами ветра, проносившегося с завываньем над пустынным болотом, пел рождественскую песнь, знакомую ему еще с детства, а все подхватывали хором припев. И всякий раз, когда вокруг старика начинали звучать голоса, он веселел, оживлялся, и голос его креп, а как только голоса стихали, и его голос слабел и замирал.

Дух не замешкался у этой хижины, но, приказав Скруджу покрепче ухватиться за его мантию, полетел дальше над болотом… Куда? Неужто к морю? Да, к морю. Оглянувшись назад, Скрудж, к своему ужасу, увидел грозную гряду скал — оставшийся позади берег. Его оглушил грохот волн. Пенясь, дробясь, неистовствуя, они с ревом врывались в черные, ими же выдолбленные пещеры, словно в ярости своей стремились раздробить землю.

В нескольких милях от берега, на угрюмом, затерянном в море утесе, о который день за днем и год за годом разбивался свирепый прибой, стоял одинокий маяк. Огромные груды морских водорослей облепили его подножье, а буревестники (не порождение ли они ветра, как водоросли — порождение морских глубин?) кружили над ним, взлетая и падая, подобно волнам, которые они задевали крылом.

Но даже здесь двое людей, стороживших маяк, разожгли огонь в очаге, и сквозь узкое окно в каменной толще стены пламя бросало яркий луч света на бурное море. Протянув мозолистые руки над грубым столом, за которым они сидели, сторожа обменялись рукопожатием, затем подняли тяжелые кружки с грогом и пожелали друг другу веселого праздника, а старший, чье лицо, подобно деревянной скульптуре на носу старого фрегата, носило следы жестокой борьбы со стихией, затянул бодрую песню, звучавшую как рев морского прибоя.

И вот уже Дух устремился вперед, над черным бушующим морем. Все вперед и вперед, пока — вдали от всех берегов, как сам он поведал Скруджу, — не опустился вместе с ним на палубу корабля. Они переходили от одной темной и сумрачной фигуры к другой, от кормчего у штурвала — к дозорному на носу, от дозорного — к матросам, стоявшим на вахте, и каждый из этих людей либо напевал тихонько рождественскую песнь, либо думал о наступивших святках, либо вполголоса делился с товарищем воспоминаниями о том, как он праздновал святки когда-то, и выражал надежду следующий праздник провести в кругу семьи. И каждый, кто был на корабле, — спящий или бодрствующий, добрый или злой, — нашел в этот день самые теплые слова для тех, кто был возле, и вспомнил тех, кто и вдали был ему дорог, и порадовался, зная, что им тоже отрадно вспоминать о нем. Словом, так или иначе, но каждый отметил в душе этот великий день.

И каково же было удивление Скруджа, когда, прислушиваясь к завыванию ветра и размышляя над суровой судьбой этих людей, которые неслись вперед во мраке, скользя над бездонной пропастью, столь же неизведанной и таинственной, как сама Смерть, — каково же было его удивление, когда, погруженный в эти думы, он услышал вдруг веселый, заразительный смех. Но тут его ждала еще большая неожиданность, ибо он узнал смех своего племянника и обнаружил, что находится в светлой, просторной, хорошо натопленной комнате, а Дух стоит рядом и с ласковой улыбкой смотрит не на кого другого, как все на того же племянника!

— Ха-ха-ха! — заливался племянник Скруджа. — Ха-ха-ха!

Если вам, читатель, по какой-то невероятной случайности довелось знавать человека, одаренного завидной способностью смеяться еще более заразительно, чем племянник Скруджа, скажу одно: вам неслыханно повезло. Представьте меня ему, и я буду очень дорожить этим знакомством.

Болезнь и скорбь легко передаются от человека к человеку, но все же нет на земле ничего более заразительного, нежели смех и веселое расположение духа, и я усматриваю в этом целесообразное, благородное и справедливое устройство вещей в природе. Итак, племянник Скруджа покатывался со смеху, держась за бока, тряся головой и строя самые уморительные гримасы, а его жена, племянница Скруджа по мужу, глядя на него, смеялась столь же весело. Да и гости не отставали от хозяев — и тоже хохотали во все горло:

— Ха-ха-ха-ха-ха!

— Он сказал, что святки — это вздор, чепуха, чтоб мне пропасть! — кричал племянник Скруджа. — И ведь всерьез сказал, ей-богу!

— Да как ему не совестно, Фред! — с возмущением вскричала племянница. Ох, уж эти женщины! Они никогда ничего не делают наполовину и судят обо всем со всей решительностью.

Племянница Скруджа была очень хороша собой, — на редкость хороша. Прелестное личико, наивно-удивленный взгляд, ямочки на щеках. Маленький пухлый ротик казался созданным для поцелуев, как оно без сомнения и было. Крошечные ямочки на подбородке появлялись и исчезали, когда она смеялась, и ни одно существо на свете не обладало парой таких лучезарных глаз. Словом, надо признаться, что она умела подзадорить, но и приласкать — тоже.

— Он забавный старый чудак, — сказал племянник Скруджа. — Не особенно приветлив, конечно, ну что ж, его пороки несут в себе и наказание, и я ему не судья.

— Он ведь очень богат, Фред, — заметила племянница. — По крайней мере ты всегда мне это говорил.

— Да что с того, моя дорогая, — сказал племянник. — Его богатство ему не впрок. Оно и людям не приносит добра и ему не доставляет радости. Он лишил себя даже приятного сознания, что… ха-ха-ха!., что он может когда-нибудь осчастливить своими деньгами нас.

— Терпеть я его не могу! — заявила племянница, и сестры племянницы, да и все прочие дамы выразили совершенно такие же чувства.

— Ну, а по мне он ничего, — сказал племянник. — Мне жаль его, и я не могу питать к нему неприязни, даже если б захотел. Кто страдает от его злых причуд? Он сам — всегда и во всем. Вот, к примеру, он вбил себе в голову, что не любит нас, и не пожелал прийти отобедать с нами. К чему это привело? Лишился обеда, хотя и не бог весть какого.

— А я полагаю, что вовсе не плохого, — возразила племянница, и все поддержали ее, а так как они только что отобедали и собрались у камина, возле которого на столике уже горела лампа и был приготовлен десерт, то с мнением их нельзя не считаться.

— Что ж, рад это слышать, — промолвил племянник Скруджа. — А то я не очень-то верю в искусство молодых хозяюшек. А вы что скажете, Топпер?

Топпер, который совершенно явно имел виды на одну из сестер хозяйки, отвечал, что всякий холостой мужчина — это жалкий отщепенец и не имеет права высказывать суждение о таком предмете. При этих словах сестра племянницы — не та, что с розами у корсажа, а пухленькая, с гофрированной кружевной оборочкой у ворота, — залилась краской.

— Ну же, Фред, продолжай, — потребовала племянница Скруджа, хлопая в ладоши. — Вечно он начнет рассказывать и не кончит! Такой нелепый человек!

Племянник Скруджа снова покатился со смеху, и так как смех его был заразителен, все, как один, последовали его примеру, хотя пухленькая сестра племянницы и старалась противостоять заразе, усиленно нюхая флакончик с ароматическим уксусом.

— Я хотел только заметить, — сказал племянник Скруджа, — что его антипатия к нам и нежелание повеселиться с нами вместе лишили его возможности провести несколько часов в приятном обществе, что не причинило бы ему вреда. Это, я думаю, во всяком случае приятнее, чем сидеть наедине со своими мыслями в старой, заплесневелой конторе или в его замшелой квартире. И я намерен приглашать его к нам каждый год, хочет он того или нет, потому что мне его жаль. Он может до конца дней своих хулить святки, но волей-неволей станет лучше судить о них, если из года в год я буду приходить к нему и говорить от чистого сердца: «Как поживаете, дядюшка Скрудж?» Если это расположит его хотя бы к тому, чтобы отписать в завещании своему бедному клерку пятьдесят фунтов — с меня и того довольно. Мне, кстати, сдается, что мои слова тронули его вчера.

Его слова тронули Скруджа! Такая нелепая фантазия дала повод к новому взрыву смеха, но хозяину по причине его на редкость добродушного нрава было совершенно все равно, над кем смеются гости, лишь бы они веселились от души, и, стремясь поддержать их в этом настроении, он с довольным видом пустил вкруговую бутылку вина.

Напившись чая, решили заняться музыкой. В этом семействе музыка была в чести, и когда там принимались распевать песни на два, а то и на три голоса с хором, можете мне поверить, что исполняли их со знанием дела. Особенно отличался мистер Топпер, который очень усердно гудел басом, и при том без особой даже натуги, так что лицо у него не багровело и на лбу не надувались жилы. Племянница Скруджа недурно играла на арфе и в числе прочих музыкальных пьес исполнила одну простенькую песенку (совсем пустячок, вы бы через две минуты уже могли ее насвистать), которую певала когда-то одна маленькая девочка, та, что приехала однажды вечером, чтобы увезти Скруджа из пансиона. Это воспоминание воскресил в душе Скруджа Дух Прошлых Святок, и теперь, когда Скрудж услыхал знакомую мелодию, картины былого снова ожили в его памяти. Скрудж слушал, и сердце его смягчалось все более и более, и ему уже казалось, что, внимай он чаще этим звукам в давно минувшие годы, и, быть может, он всегда стремился бы только к добру на счастье себе и людям, и не пришлось бы духу Джейкоба Марли вставать из могилы.

Однако не одной только музыке был посвящен этот вечер. Помузицировав, принялись играть в фанты. Ведь так отрадно порой снова стать хоть на время детьми! А особенно хорошо это на святках, когда мы празднуем рождение божественного младенца. Впрочем, постойте! Сначала играли в жмурки. Ну, конечно! И никто меня не убедит, что мистер Топпер действительно ничего не видел. Да я скорее поверю, что у него была еще одна пара глаз — на пятках. По-моему, они были в сговоре — он и племянник Скруджа. А Дух тоже был с ними заодно. Если бы вы видели, как мистер Топпер припустился прямиком за толстушкой с кружевной оборочкой, вы бы сами сказали, что это значит чересчур уж рассчитывать на легковерие человеческой натуры. Опрокидывая стулья, роняя каминные щипцы, налетая на фортепьяно, он неотступно гнался за ней по пятам и чуть не задохся, запутавшись в портьерах! Он всегда безошибочно знал, в каком конце комнаты находится пухленькая сестрица хозяйки, и не желал ловить никого другого. Даже если бы вы нарочно поддались ему (а кое-кто и пытался это проделать), он бы, для отвода глаз, пожалуй, притворился, что хочет вас словить, — да только какой бы дурак ему поверил! — и тотчас устремился бы в другом направлении — за пухлой сестрицей.

— Это нечестно! — восклицала она, и не раз, и оно в самом деле было нечестно. Но как ни увертывалась она от него, как ни проскальзывала, шелестя шелковыми юбками, перед самым его носом, ему все же удалось ее поймать, и вот тут — когда он загнал ее в угол, откуда ей уже не было спасения, — вот тут поведение его стало поистине чудовищным. Сколь гнусно было его притворство, когда он делал вид, что не узнает ее и должен коснуться лент у нее на голове и какого-то колечка на пальчике и какой-то цепочки на шее, чтобы удостовериться, что это действительно она. Без сомнения, она не преминула высказать ему свое мнение о нем, когда они, укрывшись за портьерой, поверяли друг другу какие-то секреты, в то время как с завязанными глазами бегал уже кто-то другой.

Племянница Скруджа не играла в жмурки. Ее удобно устроили в уютном уголке, усадив в глубокое кресло и подставив под ноги скамеечку, причем Дух и Скрудж оказались как раз за ее спиной. Но в фантах и она приняла участие, а когда играли в «Любишь не любишь» — так находчиво придумывала ответы на любую букву алфавита, что привела всех в неописуемый восторг. Столь же блистательно отличилась она и в игре «Как, Когда, Где» и к тайной радости племянника Скруджа совершенно затмила всех своих сестер, хотя они тоже были весьма шустрые девицы, что охотно подтвердил бы вам мистер Топпер. Гостей было человек двадцать, не меньше, и все — и молод и стар — принимали участие в играх, а вместе с ними и Скрудж. В своем увлечении игрой он забывал, что голос его беззвучен для ушей смертных, и не раз громко заявлял о своей догадке, и она почти всегда оказывалась правильной, ибо самые острые иголки, что выпускает уайтчеплская игольная фабрика, не могли бы сравниться по остроте с умом Скруджа, за исключением, конечно, тех случаев, когда он считал почему-либо необходимым прикидываться тупицей.

Такое его поведение пришлось, должно быть, Призраку по вкусу, ибо он бросил на Скруджа довольно благосклонный взгляд. Скрудж принялся, как ребенок, выпрашивать у него разрешения побыть с гостями, пока они не отправятся по домам, но Дух отвечал, что это невозможно.

— Они затеяли новую игру! — молил Скрудж. — Ну хоть полчасика, Дух! Только полчасика!

Игра называлась «Да и Нет». Племянник Скруджа должен был задрать какой-нибудь предмет, а остальные — угадать, что он задумал. По условиям игры он мог отвечать на все вопросы только «да» или «нет». Под перекрестным огнем посыпавшихся на него вопросов удалось мало-помалу установить, что он задумал некое животное, — ныне здравствующее животное, довольно противное животное, свирепое животное, животное, которое порой ворчит, порой рычит, а порой вроде бы разговаривает, и которое живет в Лондоне, и ходит по улицам, и которое не водят на цепи и не показывают за деньги, и живет оно не в зверинце, и мясом его не торгуют на рынке, и это не лошадь, и не осел, и не корова, и не бык, и не тигр, и не собака, и не свинья и не кошка, и не медведь. При каждом новом вопросе племянник Скруджа снова заливался хохотом и в конце концов пришел в такой раж, что вскочил с дивана и начал от восторга топать ногами. Тут пухленькая сестричка племянницы расхохоталась вдруг так же неистово и воскликнула.

— Угадала! Я знаю, что вы задумали, Фред! Знак!

— Ну что? — закричал Фред.

— Это ваш дядюшка Скру-у-у-дж!

Да, так оно и было. Тут уж восторг стал всеобщим, хотя кое-кто нашел нужным возразить, что на вопрос: «Это медведь?» — следовало ответить не «нет», а «да», так как отрицательный ответ мог сбить с толку тех, кто уже был близок к истине.

— Ну, мы так потешились насчет старика, — сказал племянник, — что было бы черной неблагодарностью не выпить теперь за его здоровье. Прошу каждого взять свой бокал глинтвейна. Предлагаю тост за дядюшку Скруджа!

— За дядюшку Скруджа! — закричали все.

— Пожелаем старику, где бы он сейчас ни находился, веселого рождества и счастливого Нового года! — указал племянник. — Он не захотел принять от меня этих пожеланий, но пусть они все же сбудутся. Итак, за дядюшку Скруджа!

А дядюшка Скрудж тем временем незаметно для себя так развеселился, и на сердце у него стало так легко, что он непременно провозгласил бы тост за здоровье всей честной компании, не подозревавшей о его присутствии, и поблагодарил бы ее в своей ответной, хотя и беззвучной речи, если бы Дух дал ему на это время. Но едва последнее слово слетело с уст племянника, как видение исчезло, и Дух со Скруджем снова пустились в странствие.

Далеко-далеко лежал их путь, и немало посетили они жилищ, и немало повидали отдаленных мест, и везде приносили людям радость и счастье. Дух стоял у изголовья больного, и больной ободрялся и веселел; он приближался к скитальцам, тоскующим на чужбине, и им казалось, что отчизна близко; к изнемогающим в житейской борьбе — и они окрылялись новой надеждой; к беднякам — и они обретали в себе богатство. В тюрьмах, больницах и богадельнях, в убогих приютах нищеты — всюду, где суетность и жалкая земная гордыня не закрывают сердца человека перед благодатным духом праздника, — всюду давал он людям свое благословение и учил Скруджа заповедям милосердия.

Долго длилась эта ночь, если то была всею одна лишь ночь, в чем Скрудж имел основания сомневаться, ибо ему казалось, что обе святочные недели пролетели с тех пор, как он пустился с Духом в путь. И еще одну странность заметил Скрудж: в то время как сам он внешне совсем не изменился, Призрак старел у него на глазах. Скрудж давно уже видел происходящую в Духе перемену, однако до поры до времени молчал. Но вот, покинув детский праздник, устроенный в крещенский вечер, и очутившись вместе с Духом на открытой равнине, он взглянул на него и заметил, что волосы его совсем поседели.

— Скажи мне, разве жизнь духов так коротка? — спросил его тут Скрудж.

— Моя жизнь на этой планете быстротечна, — отвечал Дух. — И сегодня ночью ей придет конец.

— Сегодня ночью? — вскричал Скрудж.

— Сегодня в полночь. Чу! Срок близится. В это мгновение часы на колокольне пробили три четверти двенадцатого.

— Прости меня, если об этом нельзя спрашивать, — сказал Скрудж, пристально глядя на мантию Духа. — Но мне чудится, что под твоим одеянием скрыто нечто странное. Что это виднеется из-под края твоей одежды — птичья лапа?

— Нет, даже на птичьей лапе больше мяса, чем на этих костях, — последовал печальный ответ Духа. — Взгляни!

Он откинул край мантии, и глазам Скруджа предстали двое детей — несчастные, заморенные, уродливые, жалкие и вместе с тем страшные. Стоя на коленях, они припали к ногам Духа и уцепились за его мантию.

— О Человек, взгляни на них! — воскликнул Дух. — Взгляни же, взгляни на них!

Это были мальчик и девочка. Тощие, мертвенно-бледные, в лохмотьях, они глядели исподлобья, как волчата, в то же время распластываясь у ног Духа в унизительной покорности. Нежная юность должна была бы цвести на этих щеках, играя свежим румянцем, но чья-то дряхлая, морщинистая рука, подобно руке времени, исказила, обезобразила их черты и иссушила кожу, обвисшую как тряпка. То, что могло бы быть престолом ангелов, стало приютом демонов, грозящих всему живому. За все века исполненной тайн истории мироздания никакое унижение или извращение человеческой природы, никакие нарушения ее законов не создавали, казалось, ничего столь чудовищного и отталкивающего, как эти два уродца.

Скрудж отпрянул в ужасе. Когда эти несчастные создания столь внезапно предстали перед ним, он хотел было сказать, что они очень славные дети, но слова застряли у него в горле, как будто язык не пожелал принять участия в такой вопиющей лжи.

— Это твои дети. Дух? — вот и все, что он нашел в себе силы произнести.

— Они — порождение Человека, — отвечал Дух, опуская глаза на детей. — Но видишь, они припали к моим стопам, прося защиты от тех, кто их породил. Имя мальчика — Невежество. Имя девочки — Нищета. Остерегайся обоих и всего, что им сродни, но пуще всего берегись мальчишки, ибо на лбу у него начертано «Гибель» и гибель он несет с собой, если эта надпись не будет стерта. Что ж, отрицай это! — вскричал Дух, повернувшись в сторону города и простирая к нему руку.

Поноси тех, кто станет тебе это говорить! Используй невежество и нищету в своих нечистых, своекорыстных целях! Увеличь их, умножь! И жди конца!

— Разве нет им помощи, нет пристанища? — воскликнул Скрудж.

— Разве нет у нас тюрем? — спросил Дух, повторяя собственные слова Скруджа. — Разве нет у нас работных домов?

В это мгновение часы пробили полночь.

Скрудж оглянулся, ища Духа, но его уже не было. Когда двенадцатый удар колокола прогудел в тишине, Скрудж вспомнил предсказание Джейкоба Марли и, подняв глаза, увидел величественный Призрак, закутанный с ног до головы в плащ с капюшоном и, подобно облаку или туману, плывший над землей к нему навстречу.

0

23

Строфа четвертая. Последний из Духов

Дух приближался — безмолвно, медленно, сурово. И когда он был совсем близко, такой мрачной таинственностью повеяло от него на Скруджа, что тот упал перед ним на колени.

Черное, похожее на саван одеяние Призрака скрывало его голову, лицо, фигуру — видна была только одна простертая вперед рука. Не будь этой руки, Призрак слился бы с ночью и стал бы неразличим среди окружавшего его мрака.

Благоговейный трепет объял Скруджа, когда эта высокая величавая и таинственная фигура остановилась возле него. Призрак не двигался и не произносил ни слова, а Скрудж испытывал только ужас — больше ничего.

— Дух Будущих Святок, не ты ли почтил меня своим посещением? — спросил, наконец, Скрудж.

Дух ничего не ответил, но рука его указала куда-то вперед.

— Ты намерен открыть мне то, что еще не произошло, но должно произойти в будущем? — продолжал свои вопросы Скрудж. — Не так ли, Дух?

Складки одеяния, ниспадающего с головы Духа, слегка шевельнулись, словно Дух кивнул. Другого ответа Скрудж не получил.

Хотя общество привидений стало уже привычным для Скруджа, однако эта молчаливая фигура внушала ему такой ужас, что колени у него подгибались, и, собравшись следовать за Призраком, он почувствовал, что едва держится на ногах. Должно быть, Призрак заметил его состояние, ибо он приостановился на мгновение, как бы для того, чтобы дать ему возможность прийти в себя.

Но Скруджу от этой передышки стало только хуже. Необъяснимый ужас пронизывал все его существо при мысли о том, что под прикрытием этого черного, мрачного савана взор Призрака неотступно следит за ним, в то время как сам он, сколько бы ни напрягал зрение, не может разглядеть ничего, кроме этой мертвенно-бледной руки и огромной черной бесформенной массы.

— Дух Будущих Святок! — воскликнул Скрудж. — Я страшусь тебя. Ни один из являвшихся мне призраков не пугал меня так, как ты. Но я знаю, что ты хочешь мне добра, а я стремлюсь к добру и надеюсь стать отныне другим человеком и потому готов с сердцем, исполненным благодарности следовать за тобой. Разве ты не хочешь сказать мне что-нибудь?

Призрак ничего не ответил. Рука его по-прежнему была простерта вперед.

— Веди меня! — сказал Скрудж. — Веди! Ночь быстро близится к рассвету, и каждая минута для меня драгоценна — я знаю это. Веди же меня, Призрак!

Привидение двинулось вперед так же безмолвно, как и появилось. Скрудж последовал за ним в тени его одеяния, которое как бы поддерживало его над землей и увлекало за собой.

Они вступили в город — вернее, город, казалось, внезапно сам вырос вокруг них и обступил их со всех сторон. И вот они уже очутились в центре города — на Бирже, в толпе коммерсантов, которые сновали туда и сюда и собирались группами, и поглядывали на часы, и позванивали монетами в кармане, и в раздумье перебирали массивные золотые брелоки, словом, все было, как всегда, — знакомая Скруджу картина.

Дух остановился возле небольшой кучки дельцов. Заметив, что рука Призрака указывает на них, Скрудж приблизился и стал прислушиваться к их разговору.

— Нет, — сказал огромный тучный мужчина с чудовищным тройным подбородком. — Об этом мне ничего не известно. Знаю только, что он умер.

— Когда же это случилось? — спросил кто-то.

— Да как будто прошедшей ночью.

— А что с ним было? — спросил третий, беря изрядную понюшку табаку из огромной табакерки. — Мне казалось, он всех переживет.

— А бог его знает, — промолвил первый и зевнул.

— Что же он сделал со своими деньгами? — спросил краснолицый господин, у которого с самого кончика носа свисал нарост, как у индюка.

— Не слыхал, не знаю, — отвечал человек с тройным подбородком и снова зевнул.

— Оставил их своей фирме, должно быть. Мне он их не оставил. Это-то уж я знаю доподлинно. Шутка была встречена общим смехом.

— Похоже, пышных похорон не будет, — продолжал человек с подбородком. — Пропади я пропадом, если кто-нибудь придет его хоронить. Может, нам собраться компанией и показать пример?

— Что ж, если будут поминки, я не прочь, — отозвался джентльмен с наростом на носу. — За такой труд не грех и покормить.

Снова смех.

— Я, видать, бескорыстнее всех вас, — сказал человек с подбородком, — так как никогда не надеваю черных перчаток и никогда не завтракаю второй раз, но тем не менее готов пойти, если кто-нибудь присоединится. Ведь рассудить, так я, пожалуй, был самым близким его приятелем. Как-никак, а при встречах мы всегда останавливались потолковать. Ну, до завтра, господа.

Собеседники разошлись в разные стороны и смешались с другими группами дельцов, а Скрудж, который знал всех этих людей, вопросительно посмотрел на Духа, ожидая от него объяснения.

Призрак двинулся к выходу. Перст его указывал на улицу, где только что повстречались двое людей. Скрудж прислушался к их беседе, полагая, что здесь он найдет, наконец, объяснение всему.

Этих людей он тоже знал как нельзя лучше. Оба были дельцами, весьма богатыми и весьма влиятельными. Скрудж всегда очень дорожил их мнением о себе. С деловой точки зрения, разумеется. Исключительно с деловой точки зрения.

— Добрый день, — сказал один.

— Добрый день, — отвечал другой.

— Слыхали? — сказал первый. — Он попал-таки, наконец, черту в лапы.

— Да, слыхал, — отвечал другой. — Каков мороз!

— Самый рождественский. Вы не любитель покататься на коньках?

— Нет, нет. Мало у меня без того забот! Мое почтение!

Вот и все, ни слова больше. Встретились, потолковали н разошлись.

Поначалу Скрудж был несколько удивлен, что Дух может придавать значение такой пустой на первый взгляд беседе, но потом решил, что в словах этих людей заключен какой-то скрытый смысл, и принялся размышлять, что же это такое. Разговоры эти едва ли могли иметь отношение к смерти Джейкоба, его старого компаньона, так как то было делом Прошлого, а областью Духа было Будущее. Но о ком же они толковали? У него же нет ни близких, ни друзей. Однако, ни секунды не сомневаясь, что в этих речах заложен глубокий нравственный смысл, направленный на его благо, Скрудж решил сберечь в памяти своей, как драгоценнейший клад, все, что приведется ему увидеть или услышать, а прежде всего внимательно наблюдать за своим двойником, когда тот появится. Его собственное поведение в будущем даст, казалось ему, ключ ко всему происходящему и поможет разгадать все загадки.

Скрудж снова заглянул на Биржу, ища здесь своего двойника, но на его обычном месте стоял какой-то незнакомый человек. В этот час Скруджу полагалось уже быть на Бирже, однако он не нашел себя ни там, ни в толпе, теснившейся у входа. Впрочем, это не очень его удивило. Он увидел в этом лишь доказательство того, что принятое им в душе решение — совершенно изменить свой образ жизни — осуществилось.

Черной безмолвной тенью стоял рядом с ним Призрак с простертой вперед рукой. Очнувшись от своих раздумий, Скрудж заметил, что рука Призрака протянута к нему, а Невидимый Взор, — как ему почудилось, — пронизывает его насквозь. Скрудж содрогнулся и почувствовал, что кровь леденеет у него в жилах.

Покинув это оживленное место, они углубились в глухой район трущоб, куда Скрудж никогда прежде не заглядывал, хотя знал, где расположен этот квартал и какой дурной пользуется он славой. Узкие, грязные улочки; жалкие домишки и лавчонки; едва прикрытый зловонным тряпьем, пьяный, отталкивающий в своем убожестве люд. Глухие переулки, подворотни, словно стоки нечистот, извергали в лабиринт кривых улиц свою вонь, свою грязь, свой блуд, и весь квартал смердел пороком, преступлениями, нищетой.

В самой гуще этих притонов и трущоб стояла лавка старьевщика — низкая и словно придавленная к земле односкатной крышей. Здесь за гроши скупали тряпки, старые жестянки, бутылки, кости и прочую ветошь и хлам. На полу лавчонки были свалены в кучу ржавые гвозди, ключи, куски дверных цепочек, задвижки, чашки от весов, сломанные пилы, гири и разный другой железный лом. Кучи подозрительного тряпья, комья тухлого сала, груды костей скрывали, казалось, темные тайны, в которые мало кому пришла бы охота проникнуть. И среди всех этих отбросов, служивших предметом купли-продажи, возле сложенной из старого кирпича печурки, где догорали угли, сидел седой мошенник, довольно преклонного возраста. Отгородившись от внешнего мира с его зимней стужей при помощи занавески из полуистлевших лохмотьев, развешенных на веревке, он удовлетворенно посасывал трубку и наслаждался покоем в тиши своего уединения.

Когда Скрудж, ведомый Призраком, приблизился к этому человеку, какая-то женщина с объемистым узлом в руках крадучись шмыгнула в лавку. Но едва она переступила порог, как в дверях показалась другая женщина тоже с какой-то поклажей, а следом за ней в лавку вошел мужчина в порыжелой черной паре, и все трое были в равной мере поражены, узнав друг друга. С минуту длилось общее безмолвное изумление, которое разделил и старьевщик, посасывавший свою трубку. Затем трое пришедших разразились смехом.

— Уж будьте покойны, поденщица всегда поспеет первой! — воскликнула та, что опередила остальных. — Ну а прачка уж будет второй, а посыльный гробовщика — третьим. Смотри-ка, старина Джо, какой случай! Ведь не сговариваясь сошлись, видал?

— Что ж, лучшего места для встречи вам бы и не сыскать, — отвечал старик Джо, вынимая трубку изо рта. — Проходите в гостиную. Ты-то, голубушка, уж давно свой человек здесь, да и эти двое тоже не чужие. Погодите, я сейчас притворю дверь. Ишь ты! Как скрипит! Во всей лавке, верно, не сыщется куска такого старого ржавого железа, как эти петли, и таких старых костей, как мои. Ха-ха-ха! Здесь все одно другого стоит, всем нам пора на свалку. Проходите в гостиную! Проводите в гостиную!

Гостиной называлась часть комнаты, за тряпичной занавеской. Старик сгреб угли в кучу старым металлическим прутом от лестничного ковра, мундштуком трубки снял нагар с чадившей лампы (время было уже позднее) и снова сунул трубку в рот.

Тем временем женщина, которая пришла первой, швырнула свой узел на пол, с нахальным видом плюхнулась на табуретку, уперлась кулаками в колени и вызывающе поглядела на тех, кто пришел после нее.

— Ну, в чем дело? Чего это вы уставились на меня, миссис Дилбер? — сказала она. — Каждый вправе позаботиться о себе. Он-то это умел.

— Что верно, то верно, — сказала прачка. — И никто не умел так, как он.

— А коли так, чего же ты стоишь и таращишь глаза, словно кого-то боишься? Никто же не узнает. Ворон ворону глаз не выклюет.

— Да уж, верно, нет! — сказали в один голос миссис Дилбер и мужчина. — Уж это так.

— Вот и ладно! — вскричала поденщица. — И хватит об этом. Подумаешь, велика беда, если они там недосчитаются двух-трех вещичек вроде этих вот. Покойника от этого не убудет, думается мне.

— И в самом деле, — смеясь, поддакнула миссис Дилбер.

— Ежели этот старый скряга хотел, чтобы все у него осталось в целости-сохранности, когда он отдаст богу душу, — продолжала поденщица, — почему он не жил как все люди? Живи он по-людски, уж, верно, кто-нибудь приглядел бы за ним в его смертный час, и не подох бы он так — один-одинешенек.

— Истинная правда! — сказала миссис Дилбер. — Это ему наказание за грехи.

— Эх, жалко, наказали-то мы его мало, — отвечала та. — Да, кабы можно было побольше его наказать, уж я бы охулки на руку не положила, верьте слову. Ну, ладно, развяжите-ка этот узел, дядюшка Джо, и назовите вашу цену. Говорите начистоту. Я ничего не боюсь — первая покажу свое добро. И этих не боюсь — пусть смотрят. Будто мы и раньше не знали, что каждый из нас прибирает к рукам, что может. Только я в этом греха не вижу. Развязывайте узел, Джо.

Но благородные ее друзья не пожелали уступить ей в отваге, и мужчина в порыжелом черном сюртуке храбро ринулся в бой и первым предъявил свою добычу. Она была невелика. Два-три брелока, вставочка для карандаша, пара запонок да дешевенькая булавка для галстука — вот, в сущности, и все. Старикашка Джо обследовал все эти предметы один за другим, оценил, проставил стоимость каждого мелом на стене и видя, что больше ждать нечего, подвел итог.

— Вот сколько вы получите, — сказал старьевщик, — и ни пенса больше, пусть меня сожгут живьем. Кто следующий?

Следующей оказалась миссис Дилбер. Она предъявила простыни и полотенца, кое-что из одежды, две старомодные серебряные ложечки, щипчики для сахара и несколько пар старых сапог. Все это также получило свою оценку мелом на стене.

— Дамам я всегда переплачиваю, — сказал старикашка. — Это моя слабость. Таким-то манером я и разоряюсь. Вот сколько вам следует. Если попросите накинуть еще хоть пенни и станете торговаться, я пожалею, что был так щедр, и сбавлю полкроны.

— А теперь развяжите мой узел, Джо, — сказана поденщица.

Старикашка опустился на колени, чтобы удобнее было орудовать, и, распутав множество узелков, извлек довольно большой и тяжелый сверток какой-то темной материи.

— Что это такое? — спросил старьевщик. — Никак полог?

— Ну да, — со смехом отвечала женщина, покачиваясь на табурете. — Полог от кровати.

— Да неужто ты сняла всю эту штуку — всю, как есть, вместе с кольцами, — когда он еще лежал там?

— Само собой, сняла, — отвечала женщина. — А что такого?

— Ну, голубушка, тебе на роду написано нажить капитал, — заметил старьевщик. — И ты его наживешь.

— Скажите на милость, уж не ради ли этого скряги стану я отказываться от добра, которое плохо лежит, — невозмутимо отвечала женщина. — Не беспокойтесь, не на такую напали. Гляди, старик, не закапай одеяло жиром.

— Это его одеяло? — спросил старьевщик.

— А чье же еще? — отвечала женщина. — Теперь небось и без одеяла не простудится!

— А отчего он умер? Уж не от заразы ли какой? — спросил старик и, бросив разбирать веши, поднял глаза на женщину.

— Не бойся, — отвечала та. — Не так уж приятно было возиться с ним, а когда б он был еще и заразный, разве бы я стала из-за такого хлама. Эй, смотри, глаза не прогляди. Да можешь пялить их на эту сорочку, пока они не лопнут, тут не только что дырочки — ни одной обтрепанной петли не сыщется. Самая лучшая его сорочка. Из тонкого полотна. А кабы не я, так бы зря и пропала.

— Как это пропала? — спросил старьевщик.

— Да ведь напялили на него и чуть было в ней не похоронили, — со смехом отвечала женщина. — Не знаю, какой дурак это сделал, ну а я взяла да и сняла. Уж если простой коленкор и для погребения не годится, так на какую же его делают потребу? Нет, для него это в самый раз. Гаже все равно не станет, во что ни обряди.

Скрудж в ужасе прислушивался к ее словам. Он смотрел на этих людей, собравшихся вокруг награбленного добра при скудном свете лампы, и испытывал такое негодование и омерзение, словно присутствовал при том, как свора непотребных демонов торгуется из-за трупа.

— Ха-ха-ха! — рассмеялась поденщица, когда старикашка Джо достал фланелевый мешочек, отсчитал несколько монет и разложил их кучками на полу — каждому его долю. — Вот как все вышло! Видали? Пока был жив, он всех от себя отваживал, будто нарочно, чтоб мы могли поживиться на нем, когда он упокоится. Ха-ха-ха!

— Дух! — промолвил Скрудж, дрожа с головы до пят. — Я понял, понял! Участь этого несчастного могла быть и моей участью. Все шло к тому… Боже милостивый, Это еще что?

Он отпрянул в неизъяснимом страхе, ибо все изменилось вокруг и теперь он стоял у изголовья чьей-то кровати, едва не касаясь ее рукой. Стоял возле неприбранной кровати без полога, на которой под рваной простыней лежал кто-то, хотя и безгласный, но возвещавший о своей судьбе леденящим душу языком.

В комнате было темно, слишком темно, чтобы что-нибудь разглядеть, хотя Скрудж, повинуясь какому-то внутреннему побуждению, и озирался по сторонам, стараясь понять, где он находится. Только слабый луч света, проникавший откуда-то извне, падал прямо на кровать, где ограбленный, обездоленный, необмытый, неоплаканный, покинутый всеми — покоился мертвец.

Скрудж взглянул на Духа. Его неподвижная рука указывала на голову покойника. Простыня была так небрежно наброшена на труп, что Скруджу стоило чуть приподнять край — только пальцем пошевелить, — и он увидел бы лицо. Скрудж понимал это, жаждал это сделать, знал, как это легко, но был бессилен откинуть простыню — так же бессилен, как и освободиться от Призрака, стоящего за его спиной.

О Смерть, Смерть, холодная, жестокая, неумолимая Смерть! Воздвигни здесь свой престол и окружи его всеми ужасами, коими ты повелеваешь, ибо здесь твои владения! Но если этот человек был любим и почитаем при жизни, тогда над ним не властна твоя злая сила, и в глазах тех, кто любил его, тебе не удастся исказить ни единой черты его лица! Пусть рука его теперь тяжела и падает бессильно, пусть умолкло сердце и кровь остыла в жилах, — но эта рука была щедра, честна и надежна, это сердце было отважно, нежно и горячо, и в этих жилах текла кровь человека, а не зверя. Рази, Тень, рази! И ты увидишь, как добрые его деяния — семена жизни вечной — восстанут из отверстой раны и переживут того, кто их творил!

Кто произнес эти слова? Никто. Однако они явственно прозвучали в ушах Скруджа, когда он стоял перед покойником. И Скрудж подумал: если бы этот человек мог встать сейчас со своего ложа, что первое ожило бы в его душе? Алчность, жажда наживы, испепеляющие сердце заботы? Да, поистине славную кончину они ему уготовили!

Вот он лежит в темном пустом доме, и нет на всем свете человека — ни мужчины, ни женщины, ни ребенка — никого, кто мог бы сказать: «Этот человек был добр ко мне, и в память того, что как-то раз он сказал мне доброе слово, я теперь позабочусь о нем». Только кошка скребется за дверью, заслышав, как пищат под шестком крысы, пытаясь прогрызть себе лазейку. Что влечет этих тварей в убежище смерти, почему подняли они такую возню? Скрудж боялся об этом даже подумать.

— Дух! — сказал он. — Мне страшно. Верь мне — даже покинув это место, я все равно навсегда сохраню в памяти урок, который я здесь получил. Уйдем отсюда!

Но неподвижная рука по-прежнему указывала на изголовье кровати.

— Я понимаю тебя, — сказал Скрудж. — И я бы сделал это, если б мог. Но я не в силах, Дух. Не в силах!

И снова ему почудилось, что Призрак вперил в него взгляд.

— Если есть в этом городе хоть одна душа, которую эта смерть не оставит равнодушной, — вне себя от муки вскричал Скрудж, — покажи мне ее, Дух, молю тебя!

Черный плащ Призрака распростерся перед ним наподобие крыла, а когда он опустился, глазам Скруджа открылась освещенная солнцем комната, в которой находилась мать с детьми.

Мать, видимо, кого то ждала — с тревогой, с нетерпением. Она ходила из угла в угол, вздрагивая при каждом стуке, поглядывала то на часы, то в окно, бралась за шитье и тотчас его бросала, и видно было, как донимают ее возгласы ребятишек, увлеченных игрой. Наконец раздался долгожданный стук, и она бросилась отворить дверь. Вошел муж. Он был еще молод, но истомленное заботой лицо его говорило о перенесенных невзгодах. Впрочем, сейчас оно хранило какое-то необычное выражение: казалось, он чему-то рад и вместе с тем смущен и тщетно пытается умерить эту радость.

Он сел за стол — обед уже давно ждал его у камина, — и когда жена после довольно длительного молчания нерешительно спросила его, какие новости, этот вопрос окончательно привел его в замешательство.

— Скажи только — хорошие или дурные? — спросила она снова, стараясь прийти ему на помощь.

— Дурные, — последовал ответ.

— Мы разорены?

— Нет, Кэрелайн, есть еще надежда.

— Да ведь это, если он смягчится! — недоумевающе ответила она. — Конечно, если такое чудо возможно, тогда еще не все потеряно.

— Смягчиться уже не в его власти, — отвечал муж. — Он умер.

Если внешность его жены не была обманчива, — то это было кроткое, терпеливое создание. Однако, услыхав слова мужа, она возблагодарила в душе судьбу и, всплеснув руками, открыто выразила свою радость. В следующую секунду она уже устыдилась своего порыва и пожалела о нем, но все же таково было первое движение ее сердца.

— Выходит, эта полупьяная особа сообщила мне истинную правду вчера, когда я пытался проникнуть к нему и получить отсрочку на неделю, — помнишь, я рассказывал тебе. Я-то думал, что это просто отговорка, чтобы отделаться от меня. Но оказывается, он и в самом деле был тяжко болен. Более того — он умирал!

— Кому же должны мы теперь выплачивать долг?

— Не знаю. Во всяком случае, теперь мы успеем как-нибудь обернуться. А если и не успеем, то не может быть, чтобы наследник оказался столь же безжалостным кредитором, как покойный. Это была бы неслыханная неудача. Нет, мы можем сегодня заснуть спокойно, Кэрелайн!

Да, как бы ни пытались они умерить свою радость, у них отлегло от сердца. И у детей, которые, сбившись в кучку возле родителей, молча прислушивались к малопонятным для них речам, личики тоже невольно просветлели. Смерть человека принесла счастье в этот дом — вот что показал Дух Скруджу.

— Покажи мне другие, более добрые чувства, Дух, которые пробудила в людях эта смерть, — взмолился Скрудж, — или эта темная комната будет всегда неотступно стоять перед моими глазами.

И Дух повел Скруджа по улицам, где каждый булыжник был ему знаком, и по пути Скрудж все озирался по сторонам в надежде увидеть своего двойника, но так и не увидел его. И вот они вступили в убогое жилище Боба Крэтчита, которое Скруджу уже удалось посетить однажды, и увидали мать и детей, сидевших у очага.

Тишина. Глубокая тишина. Шумные маленькие Крэтчиты, сидят в углу безмолвные и неподвижные, как изваяния. Взгляд их прикован к Питеру, который держит в руках раскрытую книгу. Мать и дочь заняты шитьем. Но как они все молчаливы!

— И взяв дитя, поставил его посреди них![11]

Где Скрудж еще раньше слыхал эти слова не в грезах, а наяву? А сейчас их, верно, прочел вслух Питер — в ту минуту, когда Скрудж и Дух переступали порог. Почему же он замолчал?

Мать положила шитье на стол и прикрыла глаза рукой.

— От черного глаза ломит, — сказала она.

— От черного?! Ах, бедный, бедный, Малютка Тим!

— Вот уже и полегчало, — сказала миссис Крэтчит. — Глаза слезятся от работы при свечах. Не хватало еще, чтобы ваш отец застал меня с красными глазами. Кажется, ему пора бы уже быть дома.

— Давно пора, — сказал Питер, захлопывая книгу. — Но знаешь, мама, последние дни он стал ходить как-то потише, чем всегда.

Все снова примолкли. Наконец мать сказала спокойным, ровным голосом, который всего лишь раз чуть-чуть дрогнул.

— А помнится, как быстро он ходил с Малюткой Тимом на плече.

— Да, и я помню! — вскричал Питер. — Я часто видел.

— И я видел! — воскликнул один из маленьких Крэтчитов, и дочери тоже это подтвердили.

— Да ведь он был как перышко! — продолжала мать, низко склонившись над шитьем. — А отец так его любил, что для него это совсем не составляло труда. А вот и он сам!

Она поспешила к мужу навстречу, и маленький Боб в своем неизменном шарфе — без него он бы продрог до костей, бедняга! — вошел в комнату. Чайник с чаем уже дожидался хозяина на очаге, и все наперебой стали наливать ему чай и ухаживать за ним. Затем двое маленьких Крэтчитов взобрались к отцу на колени, и каждый прижался щечкой к его щеке, как бы говоря: «Не печалься, папа! Не надо!»

Боб весело болтал с ребятишками и обменивался ласковыми словами со всеми членами своего семейства. Заметив лежавшее на столе шитье, он похвалил миссис Крэтчит и дочерей за прилежание и сноровку. Они закончат все куда раньше воскресенья, заметил он.

— Воскресенья? — А ты был там сегодня, Роберт? — спросила жена.

— Да, моя дорогая, — отвечал Боб. — И жалею, что ты не могла пойти. Тебе было бы отрадно поглядеть, как там все зелено. Но ты же будешь часто его навещать. А я обещал ему ходить туда каждое воскресенье. Сыночек мой, сыночек! — внезапно вскричал Боб. — Маленький мой! Крошка моя!

Слезы хлынули у него из глаз. Он не мог их сдержать. Слишком уж он любил сынишку, чтобы совладать с собой.

Он поднялся наверх — в ярко и весело освещенную комнату, разубранную зелеными ветвями остролиста. Возле постели ребенка стоял стул, и по всему видно было, что кто-то, быть может всего минуту назад, был здесь, сидел у этой кроватки… Бедняга Боб тоже присел на стул, посидел немного, погруженный в думу, и когда ему удалось справиться со своей скорбью, поцеловал маленькое личико. Он спустился вниз умиротворенный, покорившийся неизбежности.

Опять все собрались у огня, и потекла беседа. Мать и дочери снова взялись за шитье. Боб принялся рассказывать им о необыкновенной доброте племянника Скруджа, который и видел-то его всего-навсего один-единственный раз, но тем не менее сегодня, встретившись с ним на улице и заметив, что он немного расстроен, — ну просто самую малость приуныл, пояснил Боб, — стал участливо расспрашивать, что его так огорчило.

— Более приятного, обходительного господина я еще в жизни не встречал, — сказал Боб. — Ну, я тут же все ему и рассказал. «От всего сердца соболезную вам, мистер Крэтчит, — сказал он. — И вам и вашей доброй супруге». Кстати, откуда он это-то мог узнать, не понимаю.

— Что «это», мой дорогой?

— Да вот — что ты добрая супруга, — отвечал Боб.

— Кто ж этого не знает! — вскричал Питер.

— Правильно, сынок, — сказал Боб. — Все знают, думается мне. «От всего сердца соболезную вашей доброй супруге, — сказал он. — Если я могу хоть чем-нибудь быть вам полезен, прошу вас, приходите ко мне, вот мой адрес», — сказал он и дал мне свою визитную карточку!

— И дело даже не в том, что он может чем-то нам помочь, — продолжал Боб, — Дело в том, что он был так добр, — вот что замечательно! Ну, прямо, будто он знал нашего Малютку Тима и горюет вместе с нами.

— По всему видно, что это добрая душа, — заметила миссис Крэтчят.

— А если б ты его видела, моя дорогая, да поговорила с ним, что бы ты тогда сказала! — отвечал Боб. — Я ничуть не удивлюсь, если он пристроит Питера на какое-нибудь хорошее местечко, помяни мое слово.

— Ты слышишь, Питер! — сказала миссис Крэтчит.

— А тогда, — воскликнула одна из девочек, — Питер найдет себе невесту и обзаведется своим домом.

— Отвяжись, — ухмыльнулся Питер.

— Конечно, со временем это может случиться, моя дорогая, — сказал Боб. — Однако спешить, мне кажется, некуда. Но когда бы и как бы мы ни разлучились друг с другом, я уверен, что никто из нас не забудет нашего бедного Малютку Тима… не так ли? Не забудет этой первой разлуки в нашей семье.

— Никогда, отец! — воскликнули все в один голос.

— И я знаю, — продолжал Боб, — знаю, мои дорогие, что мы всегда будем помнить, как кроток и терпелив был всегда наш дорогой Малютка, и никогда не станем ссориться — ведь это значило бы действительно забыть его!

— Никогда, никогда, отец! — снова последовал дружный ответ.

— Я счастлив, когда слышу это, — сказал Боб. — Я очень счастлив.

Тут миссис Крэтчит поцеловала мужа, а за ней — и обе старшие дочки, а за ними — и оба малыша, а Питер потряс отцу руку. Малютка Тим! В твоей младенческой душе тлела святая господня искра!

— Дух, — сказал Скрудж. — Что-то говорит мне, что час нашего расставанья близок. Я знаю это, хотя мне и неведомо — откуда. Скажи, кто был этот усопший человек, которого мы видели?

Дух Будущих Святок снова повлек его дальше и, как показалось Скруджу, перенес в какое-то иное время (впрочем, последние видения сменяли друг друга без всякой видимой связи и порядка — их объединяло лишь то, что все они принадлежали будущему) и привел в район деловых контор, но и тут Скрудж не увидел себя. А Дух все продолжал увлекать его дальше, как бы к некоей твердо намеченной цели, пока Скрудж не взмолился, прося его помедлить немного.

— В этом дворе, через который мы так поспешно проходим, — сказал Скрудж, — находится моя контора. Я работаю тут уже много лет. Вон она. — Покажи же мне, что ждет меня впереди!

Дух приостановился, но рука его была простерта в другом направлении.

— Этот дом здесь! — воскликнул Скрудж. — Почему же ты указываешь в другую сторону, Дух?

Неумолимый перст не дрогнул.

Скрудж торопливо шагнул к окну своей конторы и заглянул внутрь. Да, это по-прежнему была контора — только не его. Обстановка стала другой, и в кресле сидел не он. А рука Призрака все также указывала куда-то вдаль.

Скрудж снова присоединился к Призраку и, недоумевая — куда же он сам-то мог подеваться? — последовал за ним. Наконец они достигли какой-то чугунной ограды. Прежде чем ступить за эту ограду, Скрудж огляделся по сторонам.

Кладбище. Так вот где, должно быть, покоятся останки несчастного, чье имя предстоит ему, наконец, узнать. Нечего сказать, подходящее для него место упокоения! Тесное — могила к могиле, — сжатое со всех сторон домами, заросшее сорной травой — жирной, впитавшей в себя не жизненные соки, а трупную гниль. Славное местечко!

Призрак остановился среди могил и указал на одну из них. Скрудж, трепеща, шагнул к ней. Ничто не изменилось в обличье Призрака, но Скрудж с ужасом почувствовал, что какой-то новый смысл открывается ему в этой величавой фигуре.

— Прежде чем я ступлю последний шаг к этой могильной плите, на которую ты указуешь, — сказал Скрудж, — ответь мне на один вопрос, Дух. Предстали ли мне призраки того, что будет, или призраки того, что может быть?

Но Дух все также безмолвствовал, а рука его указывала на могилу, у которой он остановился.

— Жизненный путь человека, если неуклонно ему следовать, ведет к предопределенному концу, — произнес Скрудж. — Но если человек сойдет с этого пути, то и конец будет другим. Скажи, ведь так же может измениться и то, что ты показываешь мне сейчас?

Но Призрак по-прежнему был безмолвен и неподвижен.

Дрожь пробрала Скруджа с головы до пят. На коленях он подполз к могиле и, следуя взглядом за указующим перстом Призрака, прочел на заросшей травой каменной плите свое собственное имя: ЭБИНИЗЕР СКРУДЖ.

— Так это был я — тот, кого видели мы на смертном одре? — возопил он, стоя на коленях.

Рука Призрака указала на него и снова на могилу.

— Нет, нет, Дух! О нет!

Рука оставалась неподвижной.

— Дух! — вскричал Скрудж, цепляясь за его подол. — Выслушай меня! Я уже не тот человек, каким был. И я уже не буду таким, каким стал бы, не доведись мне встретиться с тобой. Зачем показываешь ты мне все это если нет для меня спасения!

В первый раз за все время рука Призрака чуть приметно дрогнула.

— Добрый Дух, — продолжал молить его Скрудж, распростершись перед ним на земле. — Ты жалеешь меня, самая твоя природа побуждает тебя к милосердию. Скажи же, что, изменив свою жизнь, я могу еще спастись от участи, которая мне уготована.

Благостная рука затрепетала.

— Я буду чтить рождество в сердце своем и хранить память о нем весь год. Я искуплю свое Прошлое Настоящим и Будущим, и воспоминание о трех Духах всегда будет живо во мне. Я не забуду их памятных уроков, не затворю своего сердца для них. О, скажи, что я могу стереть надпись с этой могильной плиты!

И Скрудж в беспредельной муке схватил руку Призрака. Призрак сделал попытку освободиться, но отчаяние придало Скруджу силы, и он крепко вцепился в руку. Все же Призрак оказался сильнее и оттолкнул Скруджа от себя.

Воздев руки в последней мольбе, Скрудж снова воззвал к Духу, чтобы он изменил его участь, и вдруг заметил, что в обличье Духа произошла перемена. Его капюшон и мантия сморщились, обвисли, весь он съежился и превратился в резную колонку кровати.

0

24

Строфа пятая. Заключение

Да! И это была колонка его собственной кровати, и комната была тоже его собственная. А лучше всего и замечательнее всего было то, что и Будущее принадлежало ему и он мог еще изменить свою судьбу.

— Я искуплю свое Прошлое Настоящим и Будущим! — повторил Скрудж, проворно вылезая из постели. — И память о трех Духах будет вечно жить во мне! О Джейкоб Марли! Возблагодарим же Небо и светлый праздник рождества! На коленях возношу я им хвалу, старина Джейкоб! На коленях!

Он так горел желанием осуществить свои добрые намерения и так был взволнован, что голос не повиновался ему, а лицо все еще было мокро от слез, ибо он рыдал навзрыд, когда старался умилостивить Духа.

— Он здесь! — кричал Скрудж, хватаясь за полог и прижимая его к груди. — Он здесь, и кольца здесь, и никто его не срывал! Все здесь… и я здесь… и да сгинут призраки того, что могло быть! И они сгинут, я знаю! Они сгинут!

Говоря так, он возился со своей одеждой, выворачивал ее наизнанку, надевал задом наперед, совал руку не в тот рукав, и ногу не в ту штанину, — словом, проделывал в волнении кучу всяких несообразностей.

— Сам не знаю, что со мной творится! — вскричал он, плача и смеясь и с помощью обвившихся вокруг него чулок превращаясь в некое подобие Лаокоона. — Мне так легко, словно я пушинка, так радостно, словно я ангел, так весело, словно я школьник! А голова идет кругом, как у пьяного! Поздравляю с рождеством, с веселыми святками всех, всех! Желаю счастья в Новом году всем, всем на свете! Гоп-ля-ля! Гоп-ля-ля! Ура! Ура! Ой-ля-ля!

Он резво ринулся в гостиную и остановился, запыхавшись.

— Вот и кастрюлька, в которой была овсянка! — воскликнул он и снова забегал по комнате. — А вот через эту дверь проникла сюда Тень Джейкоба Марли! А в этом углу сидел Дух Нынешних Святок! А за этим окном я видел летающие души. Все так, все на месте, и все это было, было! Ха-ха-ха!

Ничего не скажешь это был превосходный смех, смех, что надо, — особенно для человека, который давно уже разучился смеяться. И ведь это было только начало, только предвестие еще многих минут такого же радостного, веселого, задушевного смеха.

— Какой же сегодня день, какое число? — вопросил Скрудж. — Не знаю, как долго пробыл я среди Духов. Не знаю. Я ничего не знаю. Я как новорожденное дитя. Пусть! Не беда. Оно и лучше — быть младенцем. Гоп-ля-ля! Гоп-ля-ля! Ура! Ой-ля-ля!

Его ликующие возгласы прервал церковный благовест. О, как весело звонили колокола! Динь-динь-бом! Динь-динь-бом! Дили-дили-дили! Дили-дили-дили! Бом-бом-бом! О, как чудесно! Как дивно, дивно!

Подбежав к окну, Скрудж поднял раму и высунулся наружу. Ни мглы, ни тумана! Ясный, погожий день. Колкий, бодрящий мороз. Он свистит в свою ледяную дудочку и заставляет кровь, приплясывая, бежать по жилам. Золотое солнце! Лазурное небо! Прозрачный свежий воздух! Веселый перезвон колоколов! О, как чудесно! Как дивно, дивно!

— Какой нынче день? — свесившись вниз, крикнул Скрудж какому-то мальчишке, который, вырядившись, как на праздник, торчал у него под окнами и глазел по сторонам.

— ЧЕГО? — в неописуемом изумлении спросил мальчишка.

— Какой у нас нынче день, милый мальчуган? — повторил Скрудж.

— Нынче? — снова изумился мальчишка. — Да ведь нынче РОЖДЕСТВО!

«Рождество! — подумал Скрудж. — Так я не пропустил праздника! Духи свершили все это в одну ночь. Они все могут, стоит им захотеть. Разумеется, могут. Разумеется».

— Послушай, милый мальчик!

— Эге? — отозвался мальчишка.

— Ты знаешь курятную лавку, через квартал отсюда, на углу? — спросил Скрудж.

— Ну как не знать! — отвечал тот.

— Какой умный ребенок! — восхитился Скрудж. — Изумительный ребенок! А не знаешь ли ты, продали они уже индюшку, что висела у них в окне? Не маленькую индюшку, а большую, премированную?

— Самую большую, с меня ростом?

— Какой поразительный ребенок! — воскликнул Скрудж. — Поговорить с таким одно удовольствие. Да, да, самую большую, постреленок ты этакий!

— Она и сейчас там висит, — сообщил мальчишка.

— Висит? — сказал Скрудж. — Так сбегай купи ее.

— Пошел ты! — буркнул мальчишка.

— Нет, нет, я не шучу, — заверил его Скрудж. — Поди купи ее и вели принести сюда, а я скажу им, куда ее доставить. Приведи сюда приказчика и получишь от меня шиллинг. А если обернешься в пять минут, получишь полкроны!

Мальчишка полетел стрелой, и, верно, искусна была рука, спустившая эту стрелу с тетивы, ибо она не потеряла даром ни секунды.

— Я пошлю индюшку Бобу Крэтчиту! — пробормотал Скрудж и от восторга так и покатился со смеху. — То-то он будет голову ломать — кто это ему прислал. Индюшка-то, пожалуй, вдвое больше крошки Тима. Даже Джо Миллеру[12] никогда бы не придумать такой штуки, — послать индюшку Бобу!

Перо плохо слушалось его, но он все же нацарапал кое-как адрес и спустился вниз, — отпереть входную дверь. Он стоял, поджидая приказчика, и тут взгляд его упал на дверной молоток.

— Я буду любить его до конца дней моих! — вскричал Скрудж, поглаживая молоток рукой. — А ведь я и не смотрел на него прежде. Какое у него честное, открытое лицо! Чудесный молоток! А вот и индюшка! Ура! Гоп-ля-ля! Мое почтение! С праздником!

Ну и индюшка же это была — всем индюшкам индюшка! Сомнительно, чтобы эта птица могла когда-нибудь держаться на ногах — они бы подломились под ее тяжестью, как две соломинки.

— Ну нет, вам ее не дотащить до Кемден-Тауна, — сказал Скрудж. — Придется нанять кэб.

Он говорил это, довольно посмеиваясь, и, довольно посмеиваясь, уплатил за индюшку, и, довольно посмеиваясь, заплатил за кэб, и, довольно посмеиваясь, расплатился с мальчишкой и, довольно посмеиваясь, опустился, запыхавшись, в кресло и продолжал смеяться, пока слезы не потекли у него по щекам.

Побриться оказалось нелегкой задачей, так как руки у него все еще сильно тряслись, а бритье требует сугубой осторожности, даже если вы не позволяете себе пританцовывать во время этого занятия. Впрочем, отхвати Скрудж себе кончик носа, он преспокойно залепил бы рану пластырем и остался бы и тут вполне всем доволен.

Наконец, приодевшись по-праздничному, он вышел из дому. По улицам уже валом валил народ — совсем как в то рождественское утро, которое Скрудж провел с Духом Нынешних Святок, и, заложив руки за спину, Скрудж шагал по улице, сияющей улыбкой приветствуя каждого встречного. И такой был у него счастливый, располагающий к себе вид, что двое-трое прохожих, дружелюбно улыбнувшись в ответ, сказали ему:

— Доброе утро, сэр! С праздником вас!

И Скрудж не раз говаривал потом, что слова эти прозвучали в его ушах райской музыкой.

Не успел он отдалиться от дому, как увидел, что навстречу ему идет дородный господин — тот самый, что, зайдя к нему в контору в сочельник вечером, спросил:

— Скрудж и Марли, если не ошибаюсь?

У него упало сердце при мысли о том, каким взглядом подарит его этот почтенный старец, когда они сойдутся, но он знал, что не должен уклоняться от предначертанного ему пути.

— Приветствую вас, дорогой сэр, — сказал Скрудж, убыстряя шаг и протягивая обе руки старому джентльмену. — Надеюсь, вы успешно завершили вчера ваше предприятие? Вы затеяли очень доброе дело. Поздравляю вас с праздником, сэр!

— Мистер Скрудж?

— Совершенно верно, — отвечал Скрудж. — Это имя, но боюсь, что оно звучит для вас не очень-то приятно. Позвольте попросить у вас прощения. И вы меня очень обяжете, если… — Тут Скрудж прошептал ему что-то на ухо.

— Господи помилуй! — вскричал джентльмен, разинув рот от удивления. — Мой дорогой мистер Скрудж, вы шутите?

— Ни в коей мере, — сказал Скрудж. — И прошу вас, ни фартингом меньше. Поверьте я этим лишь оплачиваю часть своих старинных долгов. Можете вы оказать мне это одолжение?

— Дорогой сэр! — сказал тот, пожимая ему руку. — Я просто не знаю, как и благодарить вас, такая щедр…

— Прошу вас, ни слова больше, — прервал его Скрудж. — Доставьте мне удовольствие — зайдите меня проведать. Очень вас прошу.

— С радостью! — вскричал старый джентльмен, и не могло быть сомнения, что это говорилось от души.

— Благодарю вас, — сказал Скрудж. — Тысячу раз благодарю! Премного вам обязан. Дай вам бог здоровья!

Скрудж побывал в церкви, затем побродил по улицам. Он приглядывался к прохожим, спешившим мимо, гладил по головке детей, беседовал с нищими, заглядывал в окна квартир и в подвальные окна кухонь, и все, что он видел, наполняло его сердце радостью. Думал ли он когда-нибудь, что самая обычная прогулка — да и вообще что бы то ни было — может сделать его таким счастливым!

А когда стало смеркаться, он направил свои стопы к дому племянника.

Не раз и не два прошелся он мимо дома туда и обратно, не решаясь постучать в дверь. Наконец, собравшись с духом, поднялся на крыльцо.

— Дома хозяин? — спросил он девушку, открывшую ему дверь. Какая милая девушка! Прекрасная девушка!

— Дома, сэр.

— А где он, моя прелесть? — спросил Скрудж.

— В столовой, сэр, и хозяйка тоже. Позвольте, я вас провожу.

— Благодарю. Ваш хозяин меня знает, — сказал Скрудж, уже взявшись за ручку двери в столовую. — Я пройду сам, моя дорогая.

Он тихонько повернул ручку и просунул голову в дверь. Хозяева в эту минуту обозревали парадно накрытый обеденный стол. Молодые хозяева постоянно бывают исполнены беспокойства по поводу сервировки стола и готовы десятки раз проверять, все ли на месте.

— Фред! — позвал Скрудж.

Силы небесные, как вздрогнула племянница! Она сидела в углу, поставив ноги на скамеечку, и Скрудж совсем позабыл про нее в эту минуту, иначе он никогда и ни под каким видом не стал бы так ее пугать.

— С нами крестная сила! — вскричал Фред. — Кто это?

— Это я, твой дядюшка Скрудж. Я пришел к тебе пообедать. Ты примешь меня, Фред?

Примет ли он дядюшку! Да он на радостях едва не оторвал ему напрочь руку. Через пять минут Скрудж уже чувствовал себя как дома. Такого сердечного приема он еще отродясь не встречал.

Племянница выглядела совершенно так же, как в том видении, которое явилось ему накануне. То же самое можно было сказать и про Топпера, который вскоре пришел, и про пухленькую сестричку, которая появилась следом за ним, да и про всех, когда все были в сборе.

Ах, какой это был чудесный вечер! И какие чудесные игры! И какое чудесное единодушие во всем! Какое счастье!

А наутро, чуть свет, Скрудж уже сидел у себя в конторе. О да, он пришел спозаранок. Он горел желанием попасть туда раньше Боба Крэтчита и уличить клерка в том, что он опоздал на работу. Скрудж просто мечтал об этом.

И это ему удалось! Да, удалось! Часы пробили девять. Боба нет. Четверть десятого. Боба нет. Он опоздал ровно на восемнадцать с половиной минут. Скрудж сидел за своей конторкой, настежь распахнув дверь, чтобы видеть, как Боб проскользнет в свой чуланчик.

Еще за дверью Боб стащил с головы шляпу и размотал свой теплый шарф. И вот он уже сидел на табурете и с такой быстротой скрипел по бумаге пером, словно хотел догнать и оставить позади ускользнувшие от него девять часов.

— А вот и вы! — проворчал Скрудж, подражая своему собственному вечному брюзжанию. — Как прикажете понять ваше появление на работе в этот час дня?

— Прошу прощения, сэр, — сказал Боб. — Я в самом деле немного опоздал!

— Ах, вот как! Вы опоздали? — подхватил Скрудж. — О да, мне тоже сдается, что вы опоздали. Будьте любезны, потрудитесь подойти сюда, сэр.

— Ведь это один-единственный раз за весь год, сэр, — жалобно проговорил Боб, выползая из своего чуланчика. — Больше этого не будет, сэр. Я позволил себе вчера немного повеселиться.

— Ну вот, что я вам скажу, приятель, — промолвил Скрудж. — Больше я этого не потерплю, а посему… — Тут он соскочил со стула и дал Бобу такого тумака под ложечку, что тот задом влетел обратно в свой чулан. — А посему, — продолжал Скрудж, — я намерен прибавить вам жалования!

Боб задрожал и украдкой потянулся к линейке. У него мелькнула было мысль оглушить Скруджа ударом по голове, скрутить ему руки за спиной, крикнуть караул и ждать, пока принесут смирительную рубашку.

— Поздравляю вас с праздником, Боб, — сказал Скрудж, хлопнув Боба по плечу, и на этот раз видно было, что он в полном разуме. — И желаю вам, Боб, дружище, хорошенько развлечься на этих святках, а то прежде вы по моей милости не очень-то веселились. Я прибавлю вам жалования и постараюсь что-нибудь сделать и для вашего семейства. Сегодня вечером мы потолкуем об этом за бокалом рождественского глинтвейна, а сейчас, Боб Крэтчит, прежде чем вы нацарапаете еще хоть одну запятую, я приказываю вам сбегать купить ведерко угля да разжечь пожарче огонь.

И Скрудж сдержал свое слово. Он сделал все, что обещал Бобу, и даже больше, куда больше. А Малютке Тиму, который, к слову сказать, вскоре совсем поправился, он был всегда вторым отцом. И таким он стал добрым другом, таким тароватым хозяином, и таким щедрым человеком, что наш славный старый город может им только гордиться. Да и не только наш — любой добрый старый город, или городишко, или селение в любом уголке нашей доброй старой земли. Кое-кто посмеивался над этим превращением, но Скрудж не обращал на них внимания — смейтесь на здоровье! Он был достаточно умен и знал, что так уж устроен мир, — всегда найдутся люди, готовые подвергнуть осмеянию доброе дело. Он понимал, что те, кто смеется, — слепы, и думал: пусть себе смеются, лишь бы не плакали! На сердце у него было весело и легко, и для него этого было вполне довольно.

Больше он уже никогда не водил компании с духами, — в этом смысле он придерживался принципов полного воздержания, — и про него шла молва, что никто не умеет так чтить и справлять святки, как он. Ах, если бы и про нас могли сказать то же самое! Про всех нас! А теперь нам остается только повторить за Малюткой Тимом: да осенит нас всех господь бог своею милостью!

1

…вогнал кол из остролиста. — Ветками остролиста по старинному обычаю украшают на Рождестве комнаты и праздничные блюда. Это растение стало в Англии как бы символом Рождества.

2

Св. Дунстан — в молодости золотых дел мастер, впоследствии — архиепископ Кентерберийский. Считается покровителем ювелиров. Существует легенда, что однажды он схватил черта за нос раскаленными щипцами и не отпускал до тех пор, пока черт не дал обещания больше не искушать его.

3

…как некогда жезл пророка… — намек на библейскую легенду о пророке Аароне, чей жезл чудесным образом расцвел и даже принес плоды миндаля.

4

Валентин и его лесной брат Орсон — герои средневекового французского романа. Орсон был похищен и вскормлен медведицей и долго жил в лесах среди зверей.

5

…в отличие от стада в известном стихотворении… — Имеется в виду стихотворение Вордсворта «Написано в марте», где есть такие строки:
Коровки довольны,
Пастись им привольно,
Сорок щиплют траву, как одна.

6

…двери были еще наполовину открыты… — В праздники лавки закрывались рано, как только начиналась служба в церквах.

7

…на подвешенную к потолку веточку омелы. — По английскому обычаю, мужчине разрешается поцеловать девушку, если он на святках поймает ее под веткой омелы, подвешенной к потолку или к люстре.

8

…дабы те могли поклевать их на святках. — Парафраза Шекспира. В «Отелло» (акт I, сц. 1-я) Яго говорит: «Если бы мое поведение отражало мои чувства, я скоро стал бы ходить с душой нараспашку и мое сердце расклевали бы галки».

9

…несли своих рождественских гусей и уток в пекарни. — До 80-х годов прошлого века среди бедного населения английских городов было принято, за неимением в доме удобной печи, носить заготовленные блюда в пекарню, где их жарили или пекли за небольшую плату.

10

Ты же хочешь лишить их возможности обедать каждый седьмой день недели… — Речь идет о возглавлявшейся духовенством кампании за то, чтобы в праздники никакая торговля не производилась. Этот запрет, временами проводившийся в жизнь, больно ударял по рабочему населению, так как рабочие только в праздники и могли пойти в лавку.

11

И взяв дитя, поставил его посреди них. — Строка из Евангелия.

12

Джо Миллер — автор опубликованного в 1739 году сборника шуток и анекдотов.

0

25

А. Куприн. Чудесный доктор.

http://s004.radikal.ru/i207/1007/05/72edabdb4bf8.jpg

Следующий рассказ не есть плод досужего вымысла. Все описанное мною действительно произошло в Киеве лет около тридцати тому назад и до сих пор свято, до мельчайших подробностей сохраняется в преданиях того семейства, о котором пойдет речь. Я с своей стороны лишь изменил имена некоторых действующих лиц этой трогательной истории да придал устному рассказу письменную форму.
– Гриш, а Гриш! Гляди-ка, поросенок-то... Смеется... Да-а. А во рту-то у него!.. Смотри, смотри... травка во рту, ей-Богу, травка!.. Вот штука-то!
И двое мальчуганов, стоящих перед огромным, из цельного стекла, окном гастрономического магазина, принялись неудержимо хохотать, толкая друг друга в бок локтями, но невольно приплясывая от жестокой стужи. Они уже более пяти минут торчали перед этой великолепной выставкой, возбуждавшей в одинаковой степени их умы и желудки. Здесь, освещенные ярким светом висящих ламп, возвышались целые горы красных крепких яблоков и апельсинов; стояли правильные пирамиды мандаринов, нежно золотившихся сквозь окутывающую их папиросную бумагу; протянулись на блюдах, уродливо разинув рты и выпучив глаза, огромные копченые и маринованные рыбы; ниже, окруженные гирляндами колбас, красовались сочные разрезанные окорока с толстым слоем розоватого сала... Бесчисленное множество баночек и коробочек с солеными, вареными и копчеными закусками довершало эту эффектную картину, глядя на которую оба мальчика на минуту забыли о двенадцатиградусном морозе и о важном поручении, возложенном на них матерью, – поручении, окончившемся так неожиданно и так плачевно.
Старший мальчик первый оторвался от созерцания очаровательного зрелища. Он дернул брата за рукав и произнес сурово:
– Ну, Володя, идем, идем... Нечего тут...
Одновременно подавив тяжелый вздох (старшему из них было только девять лет, и к тому же оба с утра ничего не ели, кроме пустых щей) и кинув последний влюбленно-жадный взгляд на гастрономическую выставку, мальчуганы торопливо побежали по улице. Иногда сквозь запотевшие окна какого-нибудь дома они видели елку, которая издали казалась громадной гроздью ярких, сияющих пятен, иногда они слышали даже звуки веселой польки... Но они мужественно гнали от себя прочь соблазнительную мысль: остановиться на несколько секунд и прильнуть глазком к стеклу.

По мере того как шли мальчики, все малолюднее и темнее становились улицы. Прекрасные магазины, сияющие елки, рысаки, мчавшиеся под своими синими и красными сетками, визг полозьев, праздничное оживление толпы, веселый гул окриков и разговоров, разрумяненные морозом смеющиеся лица нарядных дам – все осталось позади. Потянулись пустыри, кривые, узкие переулки, мрачные, неосвещенные косогоры... Наконец они достигли покосившегося ветхого дома, стоявшего особняком; низ его – собственно подвал – был каменный, а верх – деревянный. Обойдя тесным, обледенелым и грязным двором, служившим для всех жильцов естественной помойной ямой, они спустились вниз, в подвал, прошли в темноте общим коридором, отыскали ощупью свою дверь и отворили ее.
Уже более года жили Мерцаловы в этом подземелье. Оба мальчугана давно успели привыкнуть и к этим закоптелым, плачущим от сырости стенам, и к мокрым отрепкам, сушившимся на протянутой через комнату веревке, и к этому ужасному запаху керосинового чада, детского грязного белья и крыс – настоящему запаху нищеты. Но сегодня, после всего, что они видели на улице, после этого праздничного ликования, которое они чувствовали повсюду, их маленькие детские сердца сжались от острого, недетского страдания. В углу, на грязной широкой постели, лежала девочка лет семи; ее лицо горело, дыхание было коротко и затруднительно, широко раскрытые блестящие глаза смотрели пристально и бесцельно. Рядом с постелью, в люльке, привешенной к потолку, кричал, морщась, надрываясь и захлебываясь, грудной ребенок. Высокая, худая женщина, с изможденным, усталым, точно почерневшим от горя лицом, стояла на коленях около больной девочки, поправляя ей подушку и в то же время не забывая подталкивать локтем качающуюся колыбель. Когда мальчики вошли и следом за ними стремительно ворвались в подвал белые клубы морозного воздуха, женщина обернула назад свое встревоженное лицо.
– Ну? Что же? – спросила она отрывисто и нетерпеливо.
Мальчики молчали. Только Гриша шумно вытер нос рукавом своего пальто, переделанного из старого ватного халата.
– Отнесли вы письмо?.. Гриша, я тебя спрашиваю, отдал ты письмо?
– Отдал, – сиплым от мороза голосом ответил Гриша.
– Ну, и что же? Что ты ему сказал?
– Да все, как ты учила. Вот, говорю, от Мерцалова письмо, от вашего бывшего управляющего. А он нас обругал: "Убирайтесь вы, говорит, отсюда... Сволочи вы..."
– Да кто же это? Кто же с вами разговаривал?.. Говори толком, Гриша!
– Швейцар разговаривал... Кто же еще? Я ему говорю: "Возьмите, дяденька, письмо, передайте, а я здесь внизу ответа подожду". А он говорит: "Как же, говорит, держи карман... Есть тоже у барина время ваши письма читать..."
– Ну, а ты?
– Я ему все, как ты учила, сказал: "Есть, мол, нечего... Матушка больна... Помирает..." Говорю: "Как папа место найдет, так отблагодарит вас, Савелий Петрович, ей-Богу, отблагодарит". Ну, а в это время звонок как зазвонит, как зазвонит, а он нам и говорит: "Убирайтесь скорее отсюда к черту! Чтобы духу вашего здесь не было!.." А Володьку даже по затылку ударил.
– А меня он по затылку, – сказал Володя, следивший со вниманием за рассказом брата, и почесал затылок.

Старший мальчик вдруг принялся озабоченно рыться в глубоких карманах своего халата. Вытащив, наконец, оттуда измятый конверт, он положил его на стол и сказал:
– Вот оно, письмо-то...
Больше мать не расспрашивала. Долгое время в душной, промозглой комнате слышался только неистовый крик младенца да короткое, частое дыхание Машутки, больше похожее на беспрерывные однообразные стоны. Вдруг мать сказала, обернувшись назад:
– Там борщ есть, от обеда остался... Может, поели бы? Только холодный, – разогреть-то нечем...
В это время в коридоре послышались чьи-то неуверенные шаги и шуршание руки, отыскивающей в темноте дверь. Мать и оба мальчика – все трое даже побледнев от напряженного ожидания – обернулись в эту сторону.
Вошел Мерцалов. Он был в летнем пальто, летней войлочной шляпе и без калош. Его руки взбухли и посинели от мороза, глаза провалились, щеки облипли вокруг десен, точно у мертвеца. Он не сказал жене ни одного слова, она ему не задала ни одного вопроса. Они поняли друг друга по тому отчаянию, которое прочли друг у друга в глазах.
В этот ужасный роковой год несчастье за несчастьем настойчиво и безжалостно сыпались на Мерцалова и его семью. Сначала он заболел брюшным тифом, и на его лечение ушли все их скудные сбережения. Потом, когда он поправился, он узнал, что его место, скромное место управляющего домом на двадцать пять рублей в месяц, занято уже другим... Началась отчаянная, судорожная погоня за случайной работой, за перепиской, за ничтожным местом, залог и перезалог вещей, продажа всякого хозяйственного тряпья. А тут еще пошли болеть дети. Три месяца тому назад умерла одна девочка, теперь другая лежит в жару и без сознания. Елизавете Ивановне приходилось одновременно ухаживать за больной девочкой, кормить грудью маленького и ходить почти на другой конец города в дом, где она поденно стирала белье.
Весь сегодняшний день был занят тем, чтобы посредством нечеловеческих усилий выжать откуда-нибудь хоть несколько копеек на лекарство Машутке. С этой целью Мерцалов обегал чуть ли не полгорода, клянча и унижаясь повсюду; Елизавета Ивановна ходила к своей барыне, дети были посланы с письмом к тому барину, домом которого управлял раньше Мерцалов... Но все отговаривались или праздничными хлопотами, или неимением денег... Иные, как, например, швейцар бывшего патрона, просто-напросто гнали просителей с крыльца.Минут десять никто не мог произнести ни слова. Вдруг Мерцалов быстро поднялся с сундука, на котором он до сих пор сидел, и решительным движением надвинул глубже на лоб свою истрепанную шляпу.

– Куда ты? – тревожно спросила Елизавета Ивановна.
Мерцалов, взявшийся уже за ручку двери, обернулся.
– Все равно сидением ничего не поможешь, – хрипло ответил он. – Пойду еще... Хоть милостыню попробую просить.
Выйдя на улицу, он пошел бесцельно вперед. Он ничего не искал, ни на что не надеялся. Он давно уже пережил то жгучее время бедности, когда мечтаешь найти на улице бумажник с деньгами или получить внезапно наследство от неизвестного троюродного дядюшки. Теперь им овладело неудержимое желание бежать куда попало, бежать без оглядки, чтобы только не видеть молчаливого отчаяния голодной семьи.
Просить милостыни? Он уже попробовал это средство сегодня два раза. Но в первый раз какой-то господин в енотовой шубе прочел ему наставление, что надо работать, а не клянчить, а во второй – его обещали отправить в полицию.
Незаметно для себя Мерцалов очутился в центре города, у ограды густого общественного сада. Так как ему пришлось все время идти в гору, то он запыхался и почувствовал усталость. Машинально он свернул в калитку и, пройдя длинную аллею лип, занесенных снегом, опустился на низкую садовую скамейку.
Тут было тихо и торжественно. Деревья, окутанные в свои белые ризы, дремали в неподвижном величии. Иногда с верхней ветки срывался кусочек снега, и слышно было, как он шуршал, падая и цепляясь за другие ветви. Глубокая тишина и великое спокойствие, сторожившие сад, вдруг пробудили в истерзанной душе Мерцалова нестерпимую жажду такого же спокойствия, такой же тишины.
"Вот лечь бы и заснуть, – думал он, – и забыть о жене, о голодных детях, о больной Машутке". Просунув руку под жилет, Мерцалов нащупал довольно толстую веревку, служившую ему поясом. Мысль о самоубийстве совершенно ясно встала в его голове. Но он не ужаснулся этой мысли, ни на мгновение не содрогнулся перед мраком неизвестного.
"Чем погибать медленно, так не лучше ли избрать более краткий путь?" Он уже хотел встать, чтобы исполнить свое страшное намерение, но в это время в конце аллеи послышался скрип шагов, отчетливо раздавшийся в морозном воздухе. Мерцалов с озлоблением обернулся в эту сторону. Кто-то шел по аллее. Сначала был виден огонек то вспыхивающей, то потухавшей сигары. Потом Мерцалов мало-помалу мог разглядеть старика небольшого роста, в теплой шапке, меховом пальто и высоких калошах. Поравнявшись со скамейкой, незнакомец вдруг круто повернул в сторону Мерцалова и, слегка дотрагиваясь до шапки, спросил:
– Вы позволите здесь присесть?
Мерцалов умышленно резко отвернулся от незнакомца и подвинулся к краю скамейки. Минут пять прошло в обоюдном молчании, в продолжение которого незнакомец курил сигару и (Мерцалов это чувствовал) искоса наблюдал за своим соседом.
– Ночка-то какая славная, – заговорил вдруг незнакомец. – Морозно... тихо. Что за прелесть – русская зима!
Голос у него был мягкий, ласковый, старческий. Мерцалов молчал, не оборачиваясь.
– А я вот ребятишкам знакомым подарочки купил, – продолжал незнакомец (в руках у него было несколько свертков). – Да вот по дороге не утерпел, сделал круг, чтобы садом пройти: очень уж здесь хорошо.
Мерцалов вообще был кротким и застенчивым человеком, но при последних словах незнакомца его охватил вдруг прилив отчаянной злобы. Он резким движением повернулся в сторону старика и закричал, нелепо размахивая руками и задыхаясь:
– Подарочки!.. Подарочки!.. Знакомым ребятишкам подарочки!.. А я... а у меня, милостивый государь, в настоящую минуту мои ребятишки с голоду дома подыхают... Подарочки!.. А у жены молоко пропало, и грудной ребенок целый день не ел... Подарочки!..
Мерцалов ожидал, что после этих беспорядочных, озлобленных криков старик поднимется и уйдет, но он ошибся. Старик приблизил к нему свое умное, серьезное лицо с седыми баками и сказал дружелюбно, но серьезным тоном:
– Подождите... не волнуйтесь! Расскажите мне все по порядку и как можно короче. Может быть, вместе мы придумаем что-нибудь для вас.
В необыкновенном лице незнакомца было что-то до того спокойное и внушающее доверие, что Мерцалов тотчас же без малейшей утайки, но страшно волнуясь и спеша, передал свою историю. Он рассказал о своей болезни, о потере места, о смерти ребенка, обо всех своих несчастиях, вплоть до нынешнего дня. Незнакомец слушал, не перебивая его ни словом, и только все пытливее и пристальнее заглядывал в его глаза, точно желая проникнуть в самую глубь этой наболевшей, возмущенной души. Вдруг он быстрым, совсем юношеским движением вскочил с своего места и схватил Мерцалова за руку. Мерцалов невольно тоже встал.
– Едемте! – сказал незнакомец, увлекая за руку Мерцалова. – Едемте скорее!.. Счастье ваше, что вы встретились с врачом. Я, конечно, ни за что не могу ручаться, но... поедемте!Минут через десять Мерцалов и доктор уже входили в подвал. Елизавета Ивановна лежала на постели рядом со своей больной дочерью, зарывшись лицом в грязные, замаслившиеся подушки. Мальчишки хлебали борщ, сидя на тех же местах. Испуганные долгим отсутствием отца и неподвижностью матери, они плакали, размазывая слезы по лицу грязными кулаками и обильно проливая их в закопченный чугунок. Войдя в комнату, доктор скинул с себя пальто и, оставшись в старомодном, довольно поношенном сюртуке, подошел к Елизавете Ивановне. Она даже не подняла головы при его приближении.
– Ну, полно, полно, голубушка, – заговорил доктор, ласково погладив женщину по спине. – Вставайте-ка! Покажите мне вашу больную.
И точно так же, как недавно в саду, что-то ласковое и убедительное, звучавшее в его голосе, заставило Елизавету Ивановну мигом подняться с постели и беспрекословно исполнить все, что говорил доктор. Через две минуты Гришка уже растапливал печку дровами, за которыми чудесный доктор послал к соседям, Володя раздувал изо всех сил самовар, Елизавета Ивановна обворачивала Машутку согревающим компрессом... Немного погодя явился и Мерцалов. На три рубля, полученные от доктора, он успел купить за это время чаю, сахару, булок и достать в ближайшем трактире горячей пищи. Доктор сидел за столом и что-то писал на клочке бумажки, который он вырвал из записной книжки. Окончив это занятие и изобразив внизу какой-то своеобразный крючок вместо подписи, он встал, прикрыл написанное чайным блюдечком и сказал:
– Вот с этой бумажкой вы пойдете в аптеку... давайте через два часа по чайной ложке. Это вызовет у малютки отхаркивание... Продолжайте согревающий компресс... Кроме того, хотя бы вашей дочери и сделалось лучше, во всяком случае пригласите завтра доктора Афросимова. Это дельный врач и хороший человек. Я его сейчас же предупрежу. Затем прощайте, господа! Дай Бог, чтобы наступающий год немного снисходительнее отнесся к вам, чем этот, а главное – не падайте никогда духом.
Пожав руки Мерцалову и Елизавете Ивановне, все еще не оправившимся от изумления, и потрепав мимоходом по щеке разинувшего рот Володю, доктор быстро всунул свои ноги в глубокие калоши и надел пальто. Мерцалов опомнился только тогда, когда доктор уже был в коридоре, и кинулся вслед за ним.
Так как в темноте нельзя было ничего разобрать, то Мерцалов закричал наугад:
– Доктор! Доктор, постойте!.. Скажите мне ваше имя, доктор! Пусть хоть мои дети будут за вас молиться!
И он водил в воздухе руками, чтобы поймать невидимого доктора. Но в это время в другом конце коридора спокойный старческий голос произнес:
– Э! Вот еще пустяки выдумали!.. Возвращайтесь-ка домой скорей!
Когда он возвратился, его ожидал сюрприз: под чайным блюдцем вместе с рецептом чудесного доктора лежало несколько крупных кредитных билетов...

В тот же вечер Мерцалов узнал и фамилию своего неожиданного благодетеля. На аптечном ярлыке, прикрепленном к пузырьку с лекарством, четкою рукою аптекаря было написано: "По рецепту профессора Пирогова".
Я слышал этот рассказ, и неоднократно, из уст самого Григория Емельяновича Мерцалова – того самого Гришки, который в описанный мною сочельник проливал слезы в закоптелый чугунок с пустым борщом. Теперь он занимает довольно крупный, ответственный пост в одном из банков, слывя образцом честности и отзывчивости на нужды бедности. И каждый раз, заканчивая свое повествование о чудесном докторе, он прибавляет голосом, дрожащим от скрываемых слез:
– С этих пор точно благодетельный ангел снизошел в нашу семью. Все переменилось. В начале января отец отыскал место, матушка встала на ноги, меня с братом удалось пристроить в гимназию на казенный счет. Просто чудо совершил этот святой человек. А мы нашего чудесного доктора только раз видели с тех пор – это когда его перевозили мертвого в его собственное имение Вишню. Да и то не его видели, потому что то великое, мощное и святое, что жило и горело в чудесном докторе при его жизни, угасло невозвратимо.

0

26

Бог и гуси

Жил на свете человек, который не верил в Бога и не смущаясь рассказывал всем о своем отношении к религии и религиозным праздникам. Однако его жена верила в Бога и детей своих воспитывала в вере, несмотря на едкие выпады мужа. Однажды зимним вечером жена отправилась с детьми на службу в местную деревенскую церковь. Там должна была быть и проповедь о Рождестве Христовом. Жена попросила мужа пойти с ними, но он отказался.

«Вся эта история – чепуха! – сказал он. – С чего вдруг Богу понадобилось унижать Себя и являться на Землю в виде человека? Это же смешно!».

Бог во всем помощник: ты только восстань и Он подымет тебя; ты начни и Бог укрепит тебя; пробудись и Христос просветит тебя

И вот жена и дети ушли, а он остался дома. Немного спустя поднялся сильный ветер и началась снежная буря. Человек поглядел в окно, но увидел лишь все застилающий снежный вихрь. Он уселся в кресло у камина и собрался провести так весь вечер. Вдруг он услышал громкий хлопок: что-то стукнуло в окно. Он подошел к окну, но ничего не смог разглядеть. Когда метель немного утихла, человек вышел на улицу посмотреть, что же это могло так стукнуть.

На поле возле дома он увидел стаю диких гусей. Видимо, они летели зимовать на юг, но попали в снежную бурю и не смогли лететь дальше. Они заблудились и оказались возле его фермы без еды и укрытия. Взмахивая крыльями, они летали низкими кругами над полем, ослепленные снегом. Видимо, это кто-то из гусей стукнул в его окно.
   
Человеку стало жалко этих бедных гусей, и он захотел им помочь. Он подумал, что сарай был бы подходящим для них местом. Там тепло и безопасно, они, конечно же, могли бы провести там ночь и переждать метель. Он прошел к сараю, широко открыл его двери и стал ждать, надеясь, что гуси, увидев, войдут туда.

Но гуси только кружились бесцельно и, казалось, не замечали дверей сарая или не понимали, для чего он нужен. Человек попробовал привлечь их внимание, но это только отпугивало гусей, и они отлетали все дальше. Тогда человек пошел в дом и вернулся с куском хлеба; он раскрошил его, сделав из хлебных крошек дорожку, ведущую к сараю. Но гуси и на это не поддались.

Он был уже на грани отчаяния. Зашел сзади и попробовал погнать их к сараю, но гуси только еще больше испугались и стали разлетаться в стороны – в разные стороны, но только не к сараю. Ничего не могло заставить их отправиться в сарай, где им было бы тепло и безопасно.

«Почему же гуси не идут за мной? – воскликнул человек. – Неужели они не видят, что только здесь они смогут выжить в такую бурю?».

Он поразмыслил немного и понял, что они просто не хотят идти за человеком. «Вот если бы я был гусем, я бы мог их спасти», – сказал он вслух. Потом ему пришла в голову идея. Он вошел в сарай, взял одного из своих гусей и вынес его на руках в поле, подальше от кружившихся диких гусей.

Затем он выпустил своего гуся. Гусь пролетел сквозь стаю и вернулся прямиком в сарай – и один за другим все остальные гуси последовали за ним в спасительное укрытие.

Человек постоял тихо минутку, и вдруг у него в голове снова прозвучали те же слова, что он сказал несколько минут назад: «Вот если бы я был гусем, я бы мог их спасти!». А потом он вспомнил, что он сказал своей жене немного раньше. «С чего вдруг Бог захотел бы стать как мы? Это же смешно!».

И вдруг все стало понятно. Это как раз то, что Бог сделал. Мы были как эти гуси – слепые, заблудившиеся, погибающие. Бог отправил Своего Сына стать как мы, чтобы Он мог показать нам путь и спасти нас.

Когда ветер и слепящий снег стали стихать, душа его тоже затихла и умиротворилась этой прекрасной мыслью. Внезапно он понял, зачем пришел Христос. Годы сомнения и неверия исчезли вместе с прошедшим бураном. Он упал в снег на колени и произнес свою первую в жизни молитву:

«Спасибо Тебе, Господи, за то, что Ты пришел в виде человека, чтобы вывести меня из бури!».


Бог во всем Помощник: ты только восстань и Он подымет тебя; ты начни и Бог укрепит тебя; пробудись и Христос просветит тебя

0

27

Гунхильд Зехлин. Маленький ослик Марии.

http://s001.radikal.ru/i195/1009/8c/c2be2ec1086d.jpg

Самый ленивый ослик в Назарете.

В давние-давние времена в Святой Земле в Назарете жил маленький ослик. Он был совсем не похож на других ослов в городе. Другие ослы были прилежны и опрятны, этот же казался ленивым, вечно грязным и взъерошенным. Но зато у него была красивая походка, и он выше всех держал свою голову.

Время от времени все ослы отправлялись в лес за дровами. Навьюченные, длинной колонной возвращались они в Назарет. Каждый усердно тащил свою поклажу. Кто принесет домой своему господину самую большую вязанку? В самом конце этой колонны плелся ленивый ослик, и всякий раз, когда представлялся случай сбросить со спины ветку, он решительно так и делал. Не раз он пытался прошмыгнуть мимо других ослов, потому что не хотел идти последним. Но они его не пускали, лягали и приговаривали: «Стой, где тебя поставили, скверный осел!»

Вечером, когда все возвращались в хлев, слуги чистили их, скребли, так что шкуры начинали блестеть, словно шелк. Хозяином ленивого ослика был самый богатый в Назарете человек, но заботиться об ослике было поручено самому плохому и грубому слуге. Тот никогда не чистил ослика скребницей, и поэтому ослик вечно бегал весь грязный и косматый. Несмотря ни на что, ослик гордо носил свою голову, и другие ослы выговаривали ему: «Постыдился бы! Ишь, вытянул шею и вышагиваешь!»

А самый старый и умный осел говорил: «Ты что, не понимаешь? Так не подобает! Кто так выглядит, тому нечего задирать нос»

Но это мало трогало ленивого ослика.

– Я вам еще покажу! – думал он.

Правда, он пока не знал, что же такое он им покажет. Но это будет что-то необыкновенное, удивительно прекрасное.

Люди в городке часто смеялись над ленивым осликом.

– И как это он не помер с голоду, – говорили они. – Ему даже поесть лень.

Сам его господин не раз вздыхал:

– Как же ужасно он выглядит. Симон, возьми-ка, выскреби его поосновательней!

– Да, господин, – отвечал Симон.

Но едва господин исчезал, Симон вешал щетку на гвоздь и ложился на травку. Вот почему маленький ослик много раз бывал вычищен только наполовину. Немудрено, что люди и животные еще больше смеялись и издевались над ним.

– Ну, погодите! – думал в ответ маленький ослик. – Я вам еще покажу, скоро покажу.

Но вслух он не говорил ничего.

Иногда Симон должен был привозить воду из городского источника. Симону совсем не нравилось, когда господин поручал ему эту работу. Он бросал ослу на спину два кожаных бурдюка для воды, и они тащились вдвоем. Когда слуге казалось, что они плетутся слишком медленно, он погонял осла палкой. Но это случалось не часто, потому что Симон сам был ленив и очень редко торопился.

Рано утром у источника всегда кипела жизнь и работа, женщины набирали воду в огромные глиняные кувшины. Они доверху наполняли свои кувшины свежей, прозрачной водой и несли их на голове домой. Женщины несли ловко, не теряя ни капли воды, не позволяя кувшину упасть. Часто перед тем, как отправиться домой, они присаживались у источника и беседовали, всего минутку, не дольше, потому что все хотели вернуться, пока утро еще свежее и прохладное.

Однажды утром Симон и ослик встретили юную женщину, которую звали Мария. Она уже возвращалась со своим кувшином. Мария увидела маленького ослика и сказала: «Что за славный ослик! Как жаль, что он такой грязный!» Она остановилась на минутку и почесала ослика за ушком. Как это было чудесно! Он не помнил, чтобы кто-нибудь его ласкал, и на обратном пути все думал о Марии, так что даже не замечал, как Симон кричал, бил и пинал его.

С этого дня ленивый ослик стал часто по утрам встречать у колодца Марию. И всякий раз она с приветливым словом останавливалась возле маленького знакомца и гладила его.

И ослик, семеня после этого домой, выступал еще горделивее и голову держал выше, чем обычно. Другие же ослы еще больше оскорбляли его, говоря:

– Что это с ним происходит? С каждым днем он все больше важничает – и при этом все больше ленится. Фуй!

Но маленький ослик ни словом не удостаивал их в ответ.

– Если бы вы знали! – думал он про себя. Теперь каждое утро ослик, навострив ушки, слушал, не посылает ли господин Симона к источнику. Стоило появиться слуге с бурдюками, ослик очень радовался и едва сдерживал нетерпение, пока их привязывали. Потом он так быстро бежал с горки на горку к источнику, что изумленный Симон еле поспевал.

Если Марии там не было, ослик думал, что она запаздывает. Поэтому он принимался капризничать, пока Симон закреплял наполненный бурдюк. Он тянул время как только мог. Наконец, все бывало готово и они могли отправляться в обратный путь. Тогда ослик растопыривал ноги, упирался, позволял себя колотить и пинать, пока не появлялась Мария. Она гладила ослика, говорила ему пару ласковых слов.

Только после этого ослик трусил домой, высоко держа голову.

– Он совсем сошел с ума, – жаловался Симон, вернувшись, другим животным.

Однажды ослик занозил ногу. С каждым шагом это причиняло ужасную боль, и он прихрамывал. «Это наказание, – сказали другие ослы. – Он захромал справедливо. Будет знать, как вышагивать»

Мария заметила это на следующее утро. «Что случилось с ногой у ослика? – спросила она. – Поранена?»

– Не знаю, – ответил Симон, еще и не заметивший, что ослик хромает.

– Стыдно не помочь бедному животному, – сказала Мария с досадой.

– Вот еще не хватало, – подумал Симон. – Он такой ленивый и злой.

– Можно мне посмотреть твою ногу, – попросила Мария ослика.

– Не подходи, ударит, – предостерег Симон. – Он опасен, лягается.

– Ничего, – ответила Мария.

Ослик с готовностью поднял ногу и стоял очень спокойно. Мария быстро нашла занозу и вытащила ее.

– Так вот в чем дело. Теперь ты можешь опять ступать уверенно и красиво, – сказала ему Мария ласково.

Когда ослик пришел домой, его товарищи рассердились, что он снова вышагивает, как всегда. Они ужасно оскорбляли его. Но это не трогало ленивого ослика.

– Знали бы они! – думал он. – О, если бы они только знали!

Покупка ослика.

Мария возвращалась домой с кувшином на голове. Ее путь пролегал по узкой, угловатой улочке. Совершенно изнуренная, пришла она, наконец, домой. Она сняла кувшин и присела в саду на лавку отдохнуть.

Из мастерской вышел Иосиф, ее муж. Он всегда заботился о Марии и перепугался, увидев ее такой измученной.

– Если бы я мог купить тебе осла, – вздохнул он. – Он возил бы дрова и воду, и тебе не приходилось бы таскать такие тяжести.

– Это было бы прекрасно, – сказала Мария. – Мне так хочется завести ослика. Но мы же знаем, что такая покупка нам не по карману. Ты не беспокойся, Иосиф. Я немного отдохну, и снова смогу трудиться. Бог даст мне силы, подожди немного.

Иосиф вернулся в свою мастерскую. Ему приходилось так много работать с утра до вечера, чтобы заработать на жизнь семье. Поэтому он был очень огорчен, что нет денег завести осла.

Но пока он стоял и строгал, ему пришла в голову мысль: «Буду-ка я каждый день вставать на час раньше и работать побыстрее. Тогда я, может быть, смогу собрать деньжат на осла! – сказал он себе. – Надо попробовать. Мария выглядела сегодня такой усталой»

С этого дня Иосиф вставал до света и работал, пока руки держали инструмент. К счастью, у него было достаточно заказов! Его сбережения медленно, но верно росли.

– Бедный Иосиф, – часто говорила Мария. – Ты работаешь слишком много. Нам вполне хватает денег на все, в чем мы нуждаемся.

– Работать так прекрасно, – отвечал Иосиф.

– Ты слишком переутомляешься, – озабоченно приговаривала Мария.

– Совсем нет, – возражал Иосиф и таинственно улыбался.

Он не говорил Марии, что копит деньги на осла для нее.

Однажды Иосиф заметил, что Мария необычно долго не возвращается от источника. И хотя у него было много работы, он отряхнул стружки с куртки и вышел на улицу. Марии нигде не было видно, и он пошел ей навстречу. Он нашел ее очень уставшей, она сидела на обочине. Кувшин стоял рядом.

– Милый Иосиф, – сказала Мария, – я хотела только чуть отдохнуть и снова могу нести воду. Ты не должен слишком беспокоиться.

Иосиф взял кувшин и поставил на плечо – он не мог как женщины носить на голове. Как утомительно носить воду! Мария последовала за ним.

В этот вечер Иосиф достал свои деньги. «Я должен сегодня же купить осла» – подумал он, но Марии ничего не сказал.

Иосиф отправился к самому богатому человеку Назарета. «У них так много ослов, могут же они обойтись без одного»

– Не продадите ли вы мне осла? – спросил Иосиф богача.

– А можешь ли ты заплатить? Хорошее животное стоит больших денег.

– Да, господин, – сказал Иосиф нерешительно. – Сколько вы хотите?

Но богач потребовал намного больше, чем было у Иосифа. Чтобы заработать столько денег, ему пришлось бы работать еще много-много месяцев.

– Приходи в другой раз, когда сможешь заплатить, – сказал богач.

– Но мне нужно сейчас, потому что у Марии нет сил и она не может носить все на себе. Не могу ли я потом принести остальные деньги?

– Нет, – сказал богач, – мне деньги нужны сразу.

Иосиф совсем опечалился. Богач сделал вид, будто торопится.

– До свидания, – сказал он. – Приходи, когда сможешь заплатить. Тогда и сторгуемся.

И он собрался уйти. Иосиф ухватил его за платье.

– Господин, а нет ли у тебя ослика подешевле других? – спросил он.

– Нет, – отрезал богач. – У меня только породистые животные.

Тут он вспомнил о ленивом, грязном осле, над которым все смеются. Он охотно бы от такого избавился. Это был позор для всей конюшни. А еще если взять у ремесленника деньги…

– Погоди-ка, – сказал он. – Кажется, у меня есть один, ты можешь его купить.

Он позвал Симона и приказал привести ленивого осла.

Иосиф ожидал с нетерпением. Едва увидев Симона с ослом, он сразу понял, что это недоброе и ненадежное животное, но это было единственное, что он мог получить.

Богач взял деньги, а Иосиф осла.

И пустился Иосиф с ослом в путь, домой.

Но ослик считал, что он на сегодня достаточно наработался, и не имел ни малейшей охоты еще что-то делать. Не мог он и понять, почему этот чужой человек его уводит и куда. Поэтому он изо всех сил упирался.

В одном месте улица ступеньками шла вверх. Когда Иосиф с ослом взобрались на самый верх, осел вдруг дернулся назад, и неопытный Иосиф потерял вожжи. Ослик быстро соскользнул вниз по ступенькам, и при этом он словно бы смеялся. Он часто так делал, чтобы одурачить Симона, и погонщик неистовствовал, догоняя ослика. Но Иосиф не рассердился. Он только вздохнул и спокойно сказал ему:

– Постарайся в другой раз так не делать, иначе мы не придем до темноты домой.

И Иосифу пришлось еще раз провести строптивое животное по всем ступенькам. «Боюсь, у Марии больше будет хлопот, чем помощи от этой скотины», – думал он опечаленно и стирал пот со лба.

Наконец они пришли домой. Иосиф привязал осла к оливковому дереву перед домом и вошел.

– Я купил осла, Мария, – сказал он, но его голос звучал совсем не радостно.

– О, Иосиф, – воскликнула Мария. – Как ты добр! Так вот почему ты так усердно работал?

– Я хотел завести для тебя действительно хорошего, крепкого осла, который бы хорошо помогал, но моих денег хватило лишь на самую ленивую и грязную скотину из всех, каких только носила Святая Земля.

– Ты говоришь, ленивый? – горячо спросила Мария. – Не тот ли это ослик у источника? У него красивая походка, не как у других ослов, и голову он держит выше? И он ужасно грязный?

– Да, грязный, – устало сказал Иосиф. – Я не заметил, красиво ли он ходит. Он много раз садился на задние ноги, и мне приходилось его тащить.

Но Мария была уже на улице.

– О, Иосиф! Это он! С тех пор, как ты сказал об осле, я только и мечтала именно о нем. Но как могла я думать, что моя мечта сбудется. Спасибо, спасибо, милый Иосиф!

– Но, Мария, – удивился Иосиф, – почему тебе хочется как нарочно самого ленивого, глупого и грязного осла во всем Назарете?

– Потому, – объяснила Мария, уже принеся щетку и начав чистить ослика, – что из этого неряхи может получиться очень славный ослик. Разве ты не заметил, какие умные у него глаза? Кто так легко и свободно ходит, может научиться носить и тяжелую поклажу. У него только одна плохая привычка: он очень ленив. Но кто так высоко держит голову, тот в глубине чист и благороден. Надо его только вычистить. Иосиф, я так рада ослику. Как мне тебя отблагодарить?

– Может быть, ты отдохнешь, – заботливо сказал Иосиф. – Я рад, что угодил тебе. Позволь мне его почистить?

И Иосиф вычистил осла так, что тот действительно заблестел. Мария стояла рядом и почесывала ослика.

Ослик между тем был в полном замешательстве. Что все это может значить? Почему он здесь у Марии? Но раз уж он здесь, он в любом случае здесь и останется. Разве что унесут его отсюда.

Когда Мария взяла поводья и позвала: «Идем», он пошел за ней к яслям. «Поешь и спи спокойно, – сказала Мария и потрепала ослика по холке. – Здесь ты найдешь новых друзей, – добавила она и объяснила: – Тут в хлеву овцы и козы. Будешь жить с ними»

Затем Мария ушла. Ослик попытался вырваться.

– Бее, – блеяли овцы. – Добро пожаловать. Так чудесно завести нового друга. Марии так нужен был осел.

– Мее, – мекали козы. – Добро пожаловать. Ты будешь помогать Марии, понимаешь? Мы так долго тебя ждали. Хорошо, что ты наконец здесь.

Это немного успокоило маленького ослика. Он очень удивился, другие животные никогда не были к нему так дружелюбны.

– Чей это хлев? – спросил он.

– Марии, Марии, – закричали все ягнята и козлята. – Это лучший дом в целом свете. Но откуда ты пришел?

Маленький ослик ничего не отвечал. Он лишь удивлялся. «Я никогда не уйду отсюда», – думал он.

Вокруг уже спали овцы и козы. Скоро уснул и маленький ослик. Но даже в глубоком сне он беспрестанно думал: «Нет, я никогда не уйду, никогда, ни…»

0

28

Большая тайна.

На следующее утро маленький ослик проснулся рано. «Что за сон мне сегодня приснился! – подумал он. – Пришел какой-то незнакомец, забрал меня и привел к Марии, которая мне так нравится. Да еще сказал, что теперь она моя хозяйка. Да и она радовалась, она тоже ждала меня. Незнакомец меня вычистил и выскреб, я был прекрасен как день. Ах, это был сон, чудесный сон»

– Но что-то тут не так, ведь я же чистый и гладкий. Как это приятно. Словно во сне.

Маленький ослик закричал «Иа» так, словно засмеялся.

От этого в хлеву у Иосифа проснулись овцы и козы. «Доброе утро, маленький ослик, – сказали они. – Надеемся, ты видел сегодня прекрасный сон»

– Да, – ответил ослик. – Мне снился чудеснейший в мире сон.

– Это замечательно, – кротко сказала старейшая овца. – Смотрите-ка, к нам уже идет Мария.

Все животные запрыгали в своих загончиках. Каждому хотелось первым поздороваться с Марией. Кругом слышалось блеянье и меканье.

– Мария? – озирался и соображал ослик. – Так это, оказывается, был совсем не сон, это в самом деле Мария. Это правда!

Терпеливо и молча стоял он и ждал, пока Мария выскребет всех животных и задаст им корм. Напоследок она подошла к загородке маленького ослика.

– Доброе утро, мой маленький ослик. Тебе нужно теперь хорошо кушать, чтобы быть здоровым и крепким. Я подою коз и отправлю вместе с овцами на пастбище, а нам с тобой надо будет принести из источника воды. Поешь пока сена.

Но маленький ослик был так рад, что забыл про еду. Иосиф тоже зашел глянуть на него.

– Ослик так великолепно выглядит, – удивился он. – Просто не узнать.

– Да, милый Иосиф, это самый чудный ослик, какие только бывают, – заметила Мария.

– Но боюсь, что когда вы отправитесь за водой, у тебя с ним будет много хлопот. Ты не представляешь, как он капризен.

– Сделай для него хорошее седло, чтобы не терло. Я привяжу к нему бурдюки, и увидишь тогда, как славно он ходит, – отвечала Мария.

Иосиф тотчас принялся за дело. Он снял с ослика мерку и пошел в мастерскую. Было слышно, как он орудует молотком и рубанком. Вскоре он вышел с седлом и примерил его на спину ослику.

– Надо еще немного подтесать с правой стороны. Так будет лучше, – сказал он и отправился снова в мастерскую. Вернулся он с готовой упряжью, как раз когда Мария закончила свою утреннюю работу. Они вдвоем оседлали ослика, все подошло очень точно.

– Милый Иосиф, – благодарно сказала Мария, – никто бы не смог сделать такое хорошее седло, как ты.

Маленький ослик нашел, что Мария права. Никогда прежде у него не было такого седла, которое бы нигде не терло, нигде не причиняло боли. Все было так гладко, ладно и удобно.

Иосиф прикрепил бурдюки.

– До свидания, Иосиф, мы пошли, – воскликнула сияющая Мария.

– До свидания, – вздохнул Иосиф. – Когда еще ты вернешься с этим ослом. Я все же беспокоюсь.

– Не нужно, – засмеялась Мария. – Мы придем вовремя. Посмотри только, как он послушно идет. – Иосиф покачал головой, возвращаясь в свою мастерскую.

Гордая и веселая, шествовала Мария со своим маленьким осликом по узким извилистым улочкам Назарета. Она шла вдоль низких домов с плоскими крышами, и из всех домов выходили женщины и девушки с кувшинами на головах.

Мария шла впереди, ослик следом. Она и представить-то не могла, что ослик вздумает капризничать, ей и командовать-то не надо. Поводья лежат на седле. Осел идет за ней, словно самый послушный пес. Он ни разу не заупрямился. Кто может не слушаться Марию? Когда они пришли к источнику, женщины и девушки столпились вокруг маленького ослика.

– Ах, Мария, – сказали они, – какой замечательный осел. Где вы взяли такого? Он ведь не ваш?

– Нет, он наш, – отвечала Мария гордо. – Иосиф купил его для меня.

– Иосиф? – спросили они удивленно. – Такого чудесного ослика? Он должен очень дорого стоить!

Мария только смеялась. Девушки почесывали ослика, хвалили его наружность. Самая красивая сорвала розовый цветок и прицепила к переднему ремню.

– Смотри, Мария, теперь он подошел бы и царю – рассуждала она. – Я еще никогда не видела осла, который бы так высоко держал голову.

Мария наполнила бурдюки и прицепила их к седлу.

– Пошли домой, – сказала она. – Но будь внимателен, чтобы ни капли воды не пролить.

И осел гордо зашагал, послушно и красиво, выбирая лучшую дорогу к своему новому дому, так, чтобы не расплескать свежую воду.

Иосиф все время высматривал Марию и осла, и когда они вернулись, тотчас вышел из мастерской.

– Ну, как сходили? – спросил он. – Вернулись? Или тебе оказалось не под силу его тащить? Отдохни, Мария, а я пойду схожу. Я скоро с ним управлюсь.

– Дорогой Иосиф, – отвечала Мария улыбаясь. – Это лучший в мире ослик, должна я тебе сказать. Мы были у источника, смотри! Бурдюки полны доверху, и ни капли не пролилось.

Иосиф удивился. Он уставился на один из бурдюков, полнехонький воды, и сказал: «Все создания становятся кроткими и послушными, когда с ними обращаешься ты, потому что ты добрая!»

– Не во мне дело, – заметила Мария, – это маленький ослик славный, да и ты тоже, милый Иосиф.

Затем Мария отвела ослика на пастбище, где паслись остальные животные.

– Спасибо за помощь, – сказала Мария. – Отдыхай, мой маленький ослик. Сегодня для тебя нет больше работы, но скоро придет время жатвы, и можешь поверить, тогда будет очень много забот.

Выгон был небольшой, но очень хороший для скота. С горки стекал маленький ручей, вдоль него росла зеленая трава, очень приятная на вкус. Воздух был полон благоухания, а старая суковатая олива давала тень, когда солнце жгло слишком сильно.

В этот день маленький ослик узнал тайну.

Сначала его спросили, хочет ли он узнать большую тайну.

Конечно, он хотел.

А может ли он хорошо хранить большую тайну, спросили его тогда.

Да, ему можно доверять.

Ну так слушай же. Старейшая овца сделала глубокий вдох и приготовилась рассказывать. Ослик задрожал от любопытства. Но ягнята и козлята, которые уже знали, что сейчас последует, от мыслей о тайне так развеселились, что не могли спокойно стоять. Они принялись скакать, танцевать, толкаться и мекать. Большие животные попытались их успокоить, но это продолжалось довольно долго, прежде чем стало настолько тихо, что старейшая овца могла наконец начать.

Она сделала глубокий вдох, открыла рот… Но тут все заглушило щебетанье большой птичьей стаи. Все птицы Назарета слетелись и уселись на большую оливу. Они заслышали, как веселились ягнята и козлята, и тотчас поняли, о какой тайне речь. Они тоже хотели быть тут. Они тоже знали ее, и когда думали о ней, то радостно пели во все горло. Старой овце опять пришлось ждать, но она была спокойна. Бедный ослик между тем чуть не умирал от любопытства.

Наконец овца смогла говорить. В третий раз она набрала воздуха и сказала: «Ма…»

И тут начали стрекотать веселые кузнечики. Их еще называют цикадами. Они тоже собрались у оливы. Для ослика их пронзительное стрекотание было оглушительным шумом, но сами цикады полагали, что это звучит очень красиво. И кроме того, это была их манера радоваться.

Когда они наконец перестали, овца в четвертый раз набрала воздуха. Она хотела, наконец, тихо и торжественно рассказывать, что же это за тайна такая, но вместо этого очень громко выпалила: «У Марии будет Дитя, Сын!»

Здесь ее снова прервали. Овцы и козы прыгали и плясали, птицы пели новые песни, кузнечики стрекотали. И ослик тоже от радости закричал так громко, что цикады не слышали сами себя. Это длилось бесконечно долго, пока все снова не угомонились.

Стало очень тихо. Каждый думал про Сына Марии, который скоро придет в мир. Теперь было так тихо, что слышно было слабое журчание ручья.

Ягнята успокоились. Они стояли и напряженно думали о том, как они будут играть с Ним. Может быть, Он захочет играть в прятки вокруг старой оливы. Маленькие козлята представляли, как они будут с Ним бегать наперегонки. Цикады собирались научить Ребенка стрекотать. Птицы придумывали красивые колыбельные; они знали, что человеческое дитя не может сразу играть и баловаться, но должно много спать, чтобы расти и быть здоровым.

Взрослым животным это тоже, конечно, было понятно. Козы будут приносить Ребенку хорошее молоко, и они размышляли, какие растения им лучше есть, чтобы оно было еще здоровее и приносило больше сил, чем обычно. Им нужно отказаться от горькой зелени и травы, чтобы молоко не горчило.

Овцы же со своей стороны считали, что малышу нужна мягкая теплая одежда, и обдумывали, как им отрастить побольше шерсти, да надо быть поосторожнее и не испачкать ее.

Но самая чудесная мысль пришла в голову маленького ослика: у маленького сына богача был верховой ослик с седлом. Как молодцевато он выглядел, когда мальчик ехал на нем верхом. Только бы Иосиф сделал такое детское седло! Никогда больше он не будет так плохо себя вести с Иосифом! Он хочет стать очень послушным. Может быть, тогда Иосифу захочется сделать для ребенка седло.

Тишина стояла долго. Каждый думал о своем. Но внезапно ягнята испуганно закричали: «Змея!»

Рядом с ними, у самого носа самого маленького ягненка лежала большая змея. Она жила в самом углу пастбища. Что привело ее сюда? Что ей тут надо? Все перепугались!

Но змея сказала: «Вы разговариваете про Дитя Марии и боитесь меня. Разве вы не знаете, что это Дитя будет без боязни играть со змеями? Разве вы не знаете, что дикие звери и домашние животные будут пастись рядом? Разве вы не знаете, что в доме Марии ни одно живое существо не может причинить другому зло?

– Да, – ответила пристыженно старейшая овца, – ты права. Мы не будем больше бояться. Радуйся вместе с нами Младенцу Марии.

Сбор урожая.

Пришло время собирать урожай. У Марии и маленького ослика действительно оказалось много работы.

Нужно было собирать смоквы, перевозить их домой и раскладывать для сушки на плоской крыше. Смоковница Марии так и никла от плодов, и корзина, которую таскал ослик, всегда была такая тяжелая. Но Мария потреплет его по плечу, даст пожевать сладкую смокву – и он опять не знает усталости. Наконец, все смоквы были собраны.

– Ну, мой маленький ослик, мы можем пару дней отдохнуть до сбора винограда.

– Как это прекрасно, – подумал маленький ослик и потерся головой о руку Марии, – я буду целыми днями пастись на выгоне с козами и овцами.

Но на следующее утро Мария с Иосифом снова пришли в хлев. «Маленький ослик, – сказала Мария, – наша бедная соседка Юдифь совершенно одна. У нее нет осла. Мы поможем ей немного, ты и я»

– На пастбище, конечно, прекрасно, – думал ослик, – но еще радостнее мне работать весь день с Марией.

И он с готовностью затрусил. Юдифь обрадовалась таким помощникам. «Я старая и дряхлая, – сказала она. – Я и думать не могла, что кто-то обо мне позаботится. Но вижу, Бог помнит и о такой старухе. Он послал мне лучшую женщину во всем Назарете»

– И самого благоразумного осла, Юдифь, – заметила Мария, смеясь.

Несколько дней Мария и ослик работали для Юдифи.

– Пожалуй, довольно, – сказала Мария однажды вечером.

– Завтра меня наконец-то отпустят попастись, – думал Ослик. – Это будет так чудесно. Мне все-таки кажется, что я немного устал.

– Утром начинается сбор винограда, – сказал Иосиф, вернувшись домой. – Как жаль, что тебе не удалось отдохнуть, Мария.

– Ничего не поделаешь, Иосиф, – отвечала Мария. – У меня прилежный ослик. Без него мне пришлось бы таскать все на себе, и я была бы сегодня действительно уставшей. А с ним я даже смогла хорошо помочь Юдифи. Поэтому я очень рада.

– Как жаль, – сказала старейшая овца ослику. – Тебе ни денечка не удалось погулять на пастбище.

Сбор винограда – это самое веселое время в году. Повсюду царство винограда, люди смеются, поют и передают друг другу сочные виноградные гроздья.

Радость заразила и всех животных. Маленький ослик Марии теперь словно танцевал на ходу, хотя корзины с виноградными гроздьями были очень тяжелыми.

– Сколько ягод уродилось в этом году, – говорил Иосиф. – И какие превосходные.

– Да, хватит и на сок, и посушить, – отвечала Мария радостно. – Но наш маленький ослик выглядит усталым. Пусть он в самом деле отдохнет пару дней на пастбище, пока не подойдет пора собирать маслины.

– Вот нам будет утром весело на пастбище, – ликовали козы и козлята. – Не так ли?

– Да, да, – соглашался ослик.

Но на другой день рано утром Мария сказала своему ослику: «У Юдифи совсем никого нет, кто бы помог ей с виноградом. Ее виноград уже перезрел. Она уже не может собирать так быстро. Мы вдвоем поможем ей несколько деньков»

– На пастбище и правда прекрасно, – думал маленький ослик, – но разве можно это сравнить с работой возле Марии.

И ослик с Марией принялись помогать бедной Юдифь.

– Какое богатство – добрые соседи, – приговаривала Юдифь. – Это самое лучшее, что может Бог послать бедным людям.

– Прилежный ослик – тоже очень хорошее подаяние, – отвечала Мария.

Наконец и виноградные гроздья Юдифи были собраны и перевезены в дом. Но тут подошли маслины.

– Ты совсем не отдыхаешь, – сказал Иосиф.

– Ничего страшного, – отвечала ему Мария, – Меня только беспокоит ослик.

– Нет! – подумал он и наклонился к Марии. – Ты что-то совсем нехорошо выглядишь.

– Закрою-ка я на пару дней мастерскую и помогу тебе, – заключил Иосиф.

Собирать маслины было трудно. В роще неподалеку, где росли старые суковатые оливы, могли собирать плоды все жители Назарета. Мужчины били по оливковым деревьям длинной палкой, начиная с самого верха, с вершины и вниз. Дети собирали маслины и наполняли ими корзины. Женщины руками рвали то, что могли достать. Хотя ослику теперь приходилось таскать ужасно тяжелую корзину, он все же не чувствовал себя усталым.

– Этот ослик поистине сокровище, Мария, – сказал Иосиф. – Очень хороший осел, лучший во всем городе, должен я сказать.

– Лучший в целом свете, – откликнулась Мария.

На выходе из оливковой рощи маленькому ослику встретились другие ослы из Назарета. Никто не признал его, ни сами ослы того богача, ни их погонщик.

– Какой благородный осел, – вздохнул погонщик. – Как послушно он ступает. Как красиво несет голову, прямо и гордо! И какой он опрятный и ухоженный!

– Мне кажется, он напоминает мне одного осла, которого я некогда знал, – сказал старейший осел. – Его походка и осанка были так же красивы. Но никак не могу припомнить, кто это был!

– Он очень, очень красив, – восхищались все молодым ослом. – И такой крепкий. – И старый осел сказал: «Он должен быть у нас, раз наш хозяин самый богатый человек. Он совсем не подходит этим беднякам»

– Не могу никак понять, как это они его заполучили, – размышлял дальше осел богача.

Маленький ослик Марии все слышал и посмеивался, идя с корзинами домой. Ему приходилось часто сновать между оливковой рощей и домом Иосифа. Но однажды днем Иосиф провел ослика мимо своего дома, к Юдифи.

– Это нужно сделать, Иосиф, – попросила: Мария. – Как может бедная женщина сама ходить к оливам?

– Ты права, Мария, – согласился с ней Иосиф. – Нам достался лучший в мире осел, и помогать соседям – это то немногое, чем мы можем выразить Богу нашу благодарность. Но время идет, а тебе все не удается отдохнуть.

– Скоро зима, – сказала Мария. – Тогда и отдохнем, и я, и мой замечательный ослик.

– Что ж поделаешь, отдыхать мне или нет, это только Мария может решать, – думал ослик.

Но когда закончился сбор урожая, ослику пришлось сопровождать Иосифа.

Жара, почти иссушившая долину и холмы, кончилась. Стало холодно. Иосиф брал осла и отправлялся подальше, чтобы принести дров. До позднего вечера искал Иосиф сухие сучья, привязывая их на спину маленького ослика. Им приходилось уходить довольно далеко, чтобы что-то найти. Вокруг Назарета было мало дров, да и другие бедняки тоже собирали за городом.

Однажды, когда Иосиф с ослом ушли особенно далеко, на небе сгустились черные тучи. Солнце спряталось, и стало очень темно, хотя был всего первый час пополудни. С моря подул холодный ветер.

– Видно, будет дождь, – порадовался Иосиф. – Земля не может больше жаждать. Ручьи и источники снова наполнятся водой, и звери смогут пить сколько хотят. Это замечательно, что дождь!

Маленький ослик, напротив, не любил дождя. Фуй, нет, он такой неприятно мокрый и холодный. Но раз Иосифу так хочется, пусть уж будет. Но все-таки он тосковал по дому, по сухому, теплому хлеву. И нетерпеливо переступал.

– Ну-ну, маленький ослик, – увещевал его Иосиф. – Нам надо бы сегодня побольше хвороста принести домой. Может быть, утром нас дождь и не выпустит из дома. Я знаю одно место, чуть дальше на север, мы наверняка там что-то найдем.

Ослику пришлось тащиться за Иосифом дальше. Он был уже совсем готов заупрямиться. Внезапно ему представилось, как он вдруг растопырится, упрется и отпрыгнет. Иосифу придется его ловить, и они вернутся в хлев, думал он.

Но тут он вспомнил про ребенка. Ребенка, которого он, может быть, будет когда-нибудь катать на спине. Ему надо быть послушным, чтобы Иосиф сделал такое удобное маленькое седло. И он уступчиво засеменил.

– Ты славный, самый прилежный маленький осел, – похвалил Иосиф. – Ты, наверное, и сам понимаешь, что мы должны собрать для Марии много дров. Ей нужно держать дом теплым, чтобы наш малыш не озяб. – Ослик устыдился своих некрасивых мыслей.

Когда они дошли до того места, о котором говорил Иосиф, они нашли там довольно много веток. Иосиф нагрузил так, что ослик едва мог тащить. «Теперь возвращаемся, – сказал Иосиф. – Я пойду рядом и буду поддерживать вязанку»

Между тем наступили сумерки. Ветер дул все сильнее и сильнее, и начался дождь. Пошел действительно сильный ливень. Дождь сек их в глаза, так что они оба почти ничего не видели. С трудом шли они вперед. Скоро Иосиф остановился. Он озирался и пытался найти путь. Это было невозможно. Иосиф и ослик сбились с дороги.

– Нам надо держаться левее, – думал Иосиф и тянул вожжи. Но маленький ослик устремился вправо. Они ведь оттуда пришли. Почему это Иосифу хочется в другую сторону? «Иди сюда», – просил Иосиф и тащил изо всех сил.

Тогда ослик уселся на задние ноги: он и шагу не сделает в сторону от дома!

– Ну не упрямься, – умолял Иосиф. – Ты был в последнее время так понятлив и благоразумен. Мы должны помогать друг другу, чтобы вернуться домой к Марии, пока не наступила ночь.

Но именно этого и хотел маленький ослик. Сколько Иосиф его ни тянул, он не сдвинулся с места. Чтобы подтянуть ослабевшую веревку, Иосиф на мгновение выпустил вожжи. Осел словно этого и ждал. Он тут же вскочил и побежал направо. Иосиф остался сзади и закричал: «Стой! Стой! Мы заблудимся! Стой!»

Осел подпустил его так близко, что Иосиф едва не схватил его за вожжи, и снова поспешно отбежал. Усталому и озабоченному Иосифу приходилось догонять. Он уже боялся совсем потерять маленького ослика Марии.

Вдруг осел остановился и закричал. Иосиф его почти не видел в темноте, но слышал его ликующее: Иа! Иа!

Наконец-то Иосифу удалось схватить осла за вожжи. Он осмотрелся и пришел в крайнее удивление: они стояли прямо перед городскими воротами Назарета. «Ну и ну! – поразился Иосиф. – Глазам своим не верю! Мы в Назарете! Мария права: ты самый умный в мире осел»

Мария сидела в теплом хлеву возле дома и доила. Ягнята и козлята не давали ей покоя, они толкались и тыкались мордочками, толпились у ее колен, лишь бы она их погладила. Старые животные пытались обуздать молодежь и порицали такую назойливость.

– Оставьте их, – сказала Мария. – Они такие милые. Подрастут, и станут совсем смирными. Но где же Иосиф и ослик? Где они могут быть в такую погоду? Видно, дождь захватил их врасплох. Если бы я не знала, что Ангел их защитит, я бы очень беспокоилась.

Прямо в это мгновение раскрылись ворота хлева. Вошли Иосиф и ослик. Мария встала, помогла Иосифу снять тяжелую вязанку дров и обсушить промокшего осла. Иосиф стащил свое насквозь промокшее пальто, рассказывая в это же время, как он заблудился, и как осел нашел правильную дорогу и вынудил идти сюда за ним.

Мария смеялась и думала, что она ведь всегда знала: ее ослик самый умный в целом свете.

И все животные в хлеву восхищались ослом, и старейшая овца сказала: «Дети, учитесь у него!»

– Да, – блеяли ягнята и козлята, – наш ослик очень, очень умный и большой герой!

– Ах что вы! – думал ослик. – Я только хотел как можно быстрее вернуться к Марии. Потому я и направился прямо к дому.

В этот вечер, как обычно, в хлеву разговаривали о Младенце Марии. За этой беседой ослик и забыл, как он продрог и устал.

– Скоро ли Он придет, мама? – томились ягнята.

– Как ты думаешь, Он придет завтра? – спрашивали маленькие нетерпеливые козочки.

– Погодите еще немного, – отвечали старые животные.

– Ну если только маленечко, – блеяли ягнята. – Совсем-совсем мале-е-енечко.

– А теперь спите, дети, и будьте славными, – попросила старейшая овца, – иначе придется ждать ужасно долго.

Чтобы не рисковать, все тут же угомонилась. Скоро весь хлев спал. Ягнятам и козлятам снился Младенец. Но ослику снилась Мария.

0

29

Царский указ.

На следующий день дождь лил как из ведра. Ослика оставили в покое в хлеву с друзьями. Было так чудесно наконец-то отдохнуть.

Вечером, пока Мария доила, вошел Иосиф.

– Такая гроза! – сказал он. – Как хорошо, что мы дома, и собрали весь урожай и дрова на зиму.

– Да, нам хорошо, – отвечала Мария. – Как ты думаешь, Иосиф, не можем ли мы поделиться дровами с Юдифью?

– Да, пожалуй, можем, – подумал Иосиф. – Пусть возьмет завтра вязанку.

– Вот она обрадуется, – улыбнулась Мария.

– Ты права, Мария. Я хочу…

Раздался сильный стук в ворота. Иосиф вышел и открыл. Он долго оставался снаружи, и когда вернулся, то выглядел опечаленным и обеспокоенным.

– Кто это был? – спросила Мария робко. – Что-то нехорошее?

– Нам нужно немедленно отправляться в Вифлеем! – промолвил Иосиф.

– Вифлеем? Это же так далеко! Что нам понадобилось в Вифлееме?

– Император приказал сосчитать всех людей в империи, – объяснил Иосиф. – Всех запишут в большую книгу, и каждый человек должен прибыть в город, откуда происходит его род.

– Но разве нельзя с таким же успехом записаться в книгу в Назарете? – спросила Мария.

– Нет, каждый должен прибыть в город своего отца; так повелел император. Я происхожу из рода Давидова из Вифлеема, поэтому нам придется туда отправиться.

– Но как раз сейчас я не могу, – сказала Мария. – Мое Дитя в любой день может прийти в мир.

Ягнята пришли в большое волнение от такого известия.

– Тс! – напомнила им старейшая овца.

– Император приказал всем отправляться немедленно, – сказал Иосиф. – Мы не можем откладывать.

– Милый Иосиф, иди тогда один. Ты же не хочешь, чтобы Дитя родилось на дороге? Или в пустыне среди диких зверей?

– Может, мы все-таки успеем в Вифлеем, – утешал Иосиф.

– Но мы не знаем там ни одного человека, кто бы нас мог приютить, – сетовала Мария.

– Я очень беспокоюсь, Мария, – произнес Иосиф. – Но ты тоже должна идти вместе со мной. Император приказал сосчитать всех людей. Его писец хочет самолично видеть всех членов семьи, прежде, чем он их запишет. Надо слушаться императора.

Мария уселась и призадумалась. Потом она встала и сказала: «Пожалуй, ты прав. У нас такой способный ослик. Кто знает, может, Бог нам как раз и посылает это путешествие. Я уложу все детские вещи вместе, да еще теплую шкуру, в которой Ребенок сможет спать, и много еды на дорогу. Ослик сможет нести все это, да и меня, если я устану»

– Но кто присмотрит за нашими животными, пока мы будем в пути? – рассуждал Иосиф.

– Утром я схожу к своей сестре и попрошу ее об этом. Ее муж происходит из Назарета, поэтому им не надо никуда идти. Она, наверное, охотно позаботится обо всех, пока нас не будет дома. Я думаю, все будет хорошо, Иосиф.

Мария пошла в комнату подавать ужин. Иосиф закрыл тщательно хлев, чтобы никакой дикий зверь не проник внутрь и не разорил скот. И тоже пошел в дом.

В хлеву воцарился сильный страх. Животные все слышали, но ничего не поняли. Ягнята и козлята вообще заметили только слова Марии о том, что Ребенок может прийти в мир в любой день. Взрослые, напротив, уразумели, что что-то тут не в порядке.

– Он скоро придет! Он скоро придет! Он скоро придет! – кричала молодежь.

– Но не сюда, – ответила старейшая овца. – Иосиф ясно сказал, что они скоро должны отправиться, и Марии тоже придется идти.

– Но Ребенок вполне может остаться с нами – думали маленькие козочки. – Такой чуши я еще не слыхала, – укоряла их старейшая овца. – Мать не оставит своего Младенца и не отправится в путь. Да прежде всего Ребенок еще и не родился.

– Разве Марии непременно надо идти сейчас, когда должен наконец явиться Сын? – застонали ягнята и козлята, которые потихоньку понимали, в чем дело, но никак не могли с этим смириться.

– Имейте терпение, – напомнили старшие. – Разве вы не слышали, как Мария сказала, что скоро вернется.

– Но это будет так долго, – жаловались молодые.

– А если она не найдет дороги домой? – спросил самый маленький ягненок.

– Наш благоразумный ослик приведет ее, – отвечала старейшая овца. – Так что тут нечего бояться.

– Да, бояться нечего, – согласились малыши. – Но ты торопись изо всех сил, маленький ослик.

– Обязательно, – уверял он. – А еще я буду очень осторожен, чтобы не повредить ребенку. Мы скоро вернемся, и тогда все будет хорошо. А сейчас спите.

Постепенно успокоились и ягнята, и козлята, и большие животные, и скоро все спали в доме Марии.

Неутомимо трудились Мария и Иосиф в эти дни. Но маленького ослика оставляли в хлеву.

– Отдыхай хорошенько, – говорила ему Мария. – Нам предстоит долгий, долгий путь в Вифлеем.

Иосиф заканчивал все заказы, какие у него были. Он разнес все покупателям. И когда отдал последний заказ, вымел мастерскую, вычистил инструмент и запер.

Мария тем временем напекла хлебов и упаковала их вместе с высушенными спрессованными смоквами, оливковым маслом и другими припасами в общий сундук.

Затем она выложила все, что было сшито для Ребенка: пеленки, рубашечки и свивальник. Как они были красивы и нарядны! Она разложила все на столе, рассматривала и позвала Иосифа: он тоже должен восхититься этими вещичками.

Затем она связала все в чудесную белую овечью шкуру.

Собравшись, Мария выстирала и вычистила свое и Иосифа платье, чтобы они оба могли отправиться на чужбину в достойном виде.

Конечно, она побывала и у сестры и попросила ее присмотреть за животными. Сестра была очень огорчена, что Марии приходится покидать Назарет, но охотно согласилась позаботиться о скотине. Попросили помочь и старую Юдифь.

– Я все надеялась, что доведется побаюкать твоего Сына, – сказала она. – Я бы охотно это делала, но вместо этого постерегу теперь твоих ягнят.

– Спасибо, Юдифь, – отвечала Мария. – Ты меня обрадовала.

Когда Мария в последний вечер перед отъездом доила, все животные толкались больше, чем обычно.

– Дорогие мои, – говорила Мария, – вы знаете, что мне нужно уезжать? Я вижу по вашим глазам. Не печальтесь. Моя сестра пообещала, что будет заботиться о вас. И старая Юдифь тоже. Кроме того, у Юдифи есть время, она может вам многое порассказать и побаловать, потому что у нее нет других забот. Моя сестра всегда немного спешит.

Тут все заблеяли, и это звучало ужасно жалобно.

– Ну-ну, – сказала Мария. – Я скоро вернусь. И тогда, да, тогда я принесу на руках маленького Сына. Вы слышите, шалуны, вам придется быть поосторожнее, не пихаться и не напирать, потому что Он будет маленький и нежный и не перенесет таких толчков. Будьте славными, пока я буду в пути. И набирайтесь терпения, потому что путь не близок.

В этот вечер Мария простилась со всеми. «Вы еще будете спать утром, когда мы отправимся в путь,» – сказала она.

Но все проснулись и невесело смотрели, как Иосиф запрягает осла и закрепляет поклажу.

– Не смотрите так печально, – попросил ослик своих друзей. – Сейчас нам надо идти, но мы скоро вернемся.

– Береги Марию и ее Сына, – наказывали животные.

– Это я обещаю, – важно отвечал ослик.

– Идемте, – сказал Иосиф и подсадил Марию в седло. – Пора. Еще темно, но близок рассвет. Запахни поплотнее шаль, Мария, ветер сегодня утром такой холодный.

Так и отправились Иосиф, Мария и их маленький ослик в далекий путь в Вифлеем.

На пути в Вифлиеем.

От Назарета до Вифлеема было далеко, почти целая неделя пути для маленького ослика, если бежать рысью с раннего утра до позднего вечера.

Но ослик был горд, что ему позволили целыми днями нести Марию в седле. Как всегда, он выступал с высоко поднятой головой, послушный и окрыленный.

– Иосиф, как я довольна нашим маленьким осликом, – говорила Мария. Я бы ни за что не смогла пройти весь путь. Как хорошо, что ты его купил.

В первый день путь проходил по местам, которые были им знакомы. Они шли мимо пастбищ и пашень, виноградников, оливковых рощ и зарослей смоковниц под Назаретом, затем мимо незнакомых селений, которые выглядели все же похожими на Назарет.

Не раз их настигал ливень. Мария и Иосиф радовались, потому что много дождя хорошо для растений и животных. Порой светило солнце, и это тоже радовало их, потому что солнце высушивало их влажную одежду.

Наконец они вышли к какой-то реке, которая из-за бурных дождей вышла из берегов. Прежде это был лишь узкий ручей, который можно было легко перейти. Но сейчас это была широкая, бурная река!

Иосиф озабоченно и задумчиво погладил бороду.

Как же им переправиться на ту сторону реки?

Он подвязал свою длинную одежду на бедрах. Затем осторожно сделал шаг в воду. Ух! Река чуть не унесла его. Поспешно выбрался Иосиф назад на берег.

– Что же нам делать, – думал Иосиф. – Мне кажется, вряд ли ослик сможет перебраться на ту сторону. Придется ждать, пока спадет вода. Но это может продлиться несколько дней.

– Я полагаю, Бог укажет нам путь, – уверенно ответила Мария.

– Иосиф, смотри-ка, что делает ослик!

Маленький ослик с Марией на спине вдруг важно направился вдоль берега. Он увидел светлый образ, который им кивал, и направился к нему! Это был Ангел, но ни Иосиф, ни Мария не могли его видеть.

Когда ослик подошел к Ангелу, тот взял за поводья и повел в воду.

– Держи! Назад! – испуганно закричал Иосиф. – Мария, заверни его назад!

Но ослик шел через реку, и Ангел вел его по большим плоским камням на другой берег. Хотя Иосиф и не видел камней, их захлестывала вода, но он бросился вслед за осликом и также удачно вышел на другой берег.

– Мария, – спросил он, – ты сильно испугалась?

– Испугалась? – удивилась Мария. – Чего мне бояться? Я полагаю, Божий Ангел вел ослика, хотя и не видела его.

– Ты, пожалуй, права, Мария, – ответил Иосиф. – Это было глупо с моей стороны так пугаться. Как забилось мое сердце!

Вскоре наступило время обеда. Мария слезла с ослика. Она поела и отдохнула под фиговым деревом, полном распускавшихся новых почек. Иосиф нашел еще несколько съедобных прошлогодних фиг и дал Марии.

– Смотри, – сказала Мария, – как хорошо пришелся дождь этим деревьям. Они уже не такие сухие. В них новая жизнь.

В это мгновение воздух наполнился ликующим птичьим пением. Стайка птиц уселась на дерево и щебетала, так что душа радовалась.

– Как они веселятся, – сказала Мария. – Ты слышишь, они поют для моего ребенка.

Иосиф рассмеялся.

– Откуда ты знаешь?

– А вот знаю, – сказала Мария таинственно. – Разве ты не заметил, Иосиф, что это наши птицы?

– Наши птицы?

– Да, ты их не узнал? Это птицы из нашего сада в Назарете. Я узнала их. Вот эту, маленькую, которая всегда так боком прыгает, вот эту, совсем ручную, она отваживается клевать даже из моей руки. Ты не узнаешь их, Иосиф? И эту тоже я знаю! И эту! И эту! Да, это они все. О Иосиф! Птицы летят вслед за нами. Они хотят быть с нами и приветствовать Дитя.

– Ты действительно уверена, что это наши птицы? – спросил Иосиф. – Ему казалось невозможным их узнать.

– Вполне, – сказала Мария. – Не так ли, мой маленький ослик? Ты ведь тоже их узнаешь!

Да, ослик узнал их. Но он уже давно заметил, что птицы их сопровождают. Иногда они залетали вперед, иногда отставали, затем снова садились на дерево и щебетали, когда ослик шествовал мимо, и, чирикая, пролетали возле Марии, Ослик удивлялся только тому, что Мария так долго не узнавала их. – После отдыха они продолжили путешествие до вечера. Было очень утомительно столько идти, час за часом. Все трое были изнурены, когда солнце закатилось.

– Дальше идти нельзя, – заметил Иосиф. – Нам нужно искать место, где мы могли бы приготовиться к ночлегу.

– Лучше в каком-нибудь доме, Иосиф, – попросила Мария.

– Ты озябла? Пройдем еще немного, может быть, мы придем в деревню, – сказал Иосиф.

Скоро стемнело, а они все шли и шли, и Иосиф уже боялся, что они не найдут никакого дома и придется им ночевать под открытым небом.

– Не волнуйся, Иосиф – сказала Мария. – Я полагаю, Бог нам поможет.

Едва она это сказала, как ослику снова явился Ангел и настойчиво замахал. Осел поднялся к нему на пригорок. Оттуда можно было видеть слабый свет.

– Иосиф, деревня! Слава Богу! – радостно воскликнула Мария.

Скоро путешественники были в деревне. Иосиф постучался в первый же дом и попросился на постой. Они пришли к очень бедным людям. Хозяин пригласил их войти, а хозяйка разделить с ними ужин.

Скоро Мария, Иосиф и ослик крепко спали.

Утром всех разбудило пение птиц.

– Что это за птицы? – спросил хозяин.

– Это мои птицы, – объяснила Мария. – Они сопровождают нас, потому что хотят своим ликованием поприветствовать мое Дитя, когда Оно придет в мир.

– Птицы из Назарета? – спросил хозяин удивленно.

– Что же это за Ребенок должен родиться, – спросила хозяйка, что птицы летят за ним так далеко, чтобы пропеть рождение. Что особенного в этом Ребенке?

Мария таинственно улыбнулась.

– Ты должна снова зайти к нам и показать своего Сына, когда будете возвращаться назад, – попросила хозяйка.

– Охотно, – сказала Мария.

Дети этих бедных людей тем временем подружились с маленьким осликом. Они помогли Иосифу его выскрести, задать сена и воды и никак не хотели с ним разлучаться. Маленький мальчик даже заплакал. «Мама, давай купим такого ослика», – рыдал он.

– У нас нет денег, – сказала мама. – Но когда ты вырастешь, ты сам заработаешь и купишь.

– Но мы хотим сейчас, мама, и хотим ездить на нем, – плакал мальчик.

Другие дети ничего не говорили. Они робко стояли вокруг маленького ослика, поглаживали и почесывали его.

– Пусть малыши нас немного проводят, – предложил Иосиф. – Они смогут прокатиться.

Мать согласно улыбнулась.

Какая радость!

Иосиф посадил самого маленького из детей к Марии и вся компания, ликуя, с песнями отправилась дальше. Иосиф позволил старшему мальчику вести осла, а сам шел в конце.

Через какое-то время Мария передала малыша старшей сестре и посадила следующего ребенка. Это был мальчик, который перед тем горько плакал. Теперь он был горд и щелкал вожжами, чтобы ослик бежал быстрее. Он так раззадорился, что Марии стоило большого труда его утихомирить.

Так по очереди прокатились все братья и сестры. Они уже действительно далеко ушли от дома, но настойчиво требовали еще и еще. Но вот маленькая компания сделала привал, и Мария дала детям отведать своих лепешек.

– А теперь вам нужно идти домой, чтобы родители не беспокоились, – объяснила Мария.

– Никогда еще нам не было так весело, – сказала старшая сестра, – Мария такая милая.

– И ослик, – закричал самый смелый маленький мальчик.

– И Иосиф, – добавили все остальные.

– Вы точно придете снова? – спросили они. – И мы снова будем вас провожать?

– Конечно, – ответил Иосиф.

– И я смогу сам прокатиться на ослике? – спросил маленький мальчик. – Ведь к тому времени я подрасту.

– Конечно, – сказал Иосиф, – ты сможешь сам править.

– Я буду каждый день собирать сочную траву, – сказал малыш, – наберу целую большую копну. Это будет тебе от меня, мой маленький ослик.

– От нас тоже, – заметили другие.

Старшая сестра робко спросила: – А можно будет мне, когда вы вернетесь, немного покачать вашего Сына?

– Конечно. Я вижу, как хорошо ты обращаешься со своими младшими братьями и сестрами. Приведи всех благополучно домой. Я буду волноваться о вас; вам предстоит долгий путь назад.

Наконец дети попрощались окончательно.

Но до тех пор, пока можно было видеть Марию и Иосифа, они шли обернувшись и махали.

Перед ужином путешественники пришли в совершенно пустынную местность. Селения лежали очень далеко друг от друга.

– Боюсь, нам придется сегодня ночевать на свежем воздухе, – сказал Иосиф печально. Отсюда хороший обзор, но я нигде не вижу огней. Как ты полагаешь, ты не замерзнешь, Мария?

– Только бы не начался дождь, – отвечала Мария. – Ночь звездная, пройдем еще. Ветер довольно холодный, но мы можем завернуться в шали.

Иосиф помог Марии слезть с осла. Она уселась на обочину, и Иосиф заметил, что она дрожит от холода. Он снял свою хламиду и укрыл Марию.

– Нет, – сказала Мария, – ты озяб, как и я.

– Оставь пока, – попросил Иосиф, – я хочу посмотреть, нет ли где безветренного места.

– Бог поможет нам и эту ночь поспать хорошо, – заметила Мария. – Но где же наш ослик?

Ослик снова увидел Ангела, который привел его в большой грот поблизости. Несомненно, там часто ночевали путешественники, потому что на земле лежало немного соломы и пара сухих веток на выжженном кострище. Как был рад Иосиф, когда в слабом свете звезд он увидел, что нашел ослик. Он сходил за Марией и сделал ей ложе из соломы. Затем он высек огонь и разжег несколько поленьев. В темном гроте стало действительно уютно.

– Как нам покровительствует Бог, Иосиф, – сказала Мария. – Каждый вечер мы находим ночлег, даже среди пустыни.

Они спали спокойно и в безопасности, пока на восходе их не разбудили птицы.

0

30

В разбойничьем стане.

День за днем брели Иосиф, Мария и их маленький ослик по дороге на Вифлеем. Не раз дела их принимали плохой оборот, но всякий раз Ангел указывал путь маленькому ослику.

Но однажды едва не случилась настоящая беда.

Путешественники шли через пустынную местность. После обеда они пришли в одну деревню. Они зачерпнули воды из источника, и пока они отдыхали, Иосиф задумался: «Надо ли нам сегодня еще идти? Боюсь, что до следующего селения будет далеко. Может быть, мы не доберемся до наступления темноты»

– Но не кажется ли тебе, что еще слишком рано, чтобы уже искать ночлег, – ответила Мария. – Чем ближе мы будем к Вифлеему, тем лучше для нас.

– Я спрошу у хозяйки, как туда идти, – сказал Иосиф.

– Если вы пойдете быстро, вы успеете добраться до следующего селения до наступления темноты, – сказала хозяйка, с любопытством на них посматривая. – Но путь трудный, крутой и каменистый. Впрочем, ваш ослик выглядит выносливым и осилит его.

– Это лучший в мире ослик, – сказала Мария.

– Но по дороге есть разбойники, – продолжала женщина. – Они хозяйничают в пустынных горах. Они очень опасны, если попасть к ним в руки. Может быть, лучше вам подождать до утра. Несколько крестьян из деревни собираются утром в Иерусалим, и они могут вас проводить. Если вас будет много, разбойники не отважатся напасть.

– Да, – заметил Иосиф. – Наверное, лучше будет нам подождать. Крестьяне точно отправятся завтра утром?

– Я думаю, да, – ответила хозяйка. – Или послезавтра.

– Может, нам стоит попытаться дойти до следующего селения, – заметила Мария. – Еще только перевалило за полдень. Наш маленький ослик надежен. От разбойников же нас Бог обережет.

И они отправились дальше. Сначала был очень чудесный день, но через несколько часов внезапно налетел ветер, и ужасный ливень настиг их. В мгновение стало совсем темно, и наступила едва ли не труднейшая часть пути.

Ослику пришлось идти впереди с Марией и своими копытцами нащупывать дорогу. Иосиф ступал следом, ибо тропа была очень узкая.

– Нам надо искать убежище, – прокричал Иосиф. – Здесь слишком продувает.

Но ослик ничего не находил, и Мария начала зябнуть.

– Если мы не найдем никакого дома, мы непременно замерзнем, – думал Иосиф.

Внезапно ослик скрылся у него с глаз, и Иосифу пришлось побежать, чтобы его опять догнать.

Ослик снова увидел Ангела. Он кивал ему с другой стороны мощной каменной глыбы. Туда вела узкая тропинка, и вскоре ослик пришел к хижине.

– Иосиф! Здесь хижина! – закричала Мария, повернувшись к Иосифу, который шел далеко сзади за ними.

Ослик был уже у хижины. Это была лишь обветшалая хатка без дверей. Но на полу горел огонь, и трое бородатых мужчин сидели вокруг и грелись. Когда они увидели ослика, один вскочил, схватил за поводья и завел его в хижину.

Как рад был ослик, что Мария обрела наконец крышу над головой от ужасной непогоды.

– Добрые люди, позвольте нам немного обогреться, – попросила Мария. – Мы совершенно промокли.

Мужчины ничего не ответили.

Марии было недостаточно хорошо их видно, потому что она смотрела на огонь и протягивала к нему руки. Но Иосиф, как только вошел, увидел, что это была за троица. Маленький ослик привел их прямо к разбойникам. Прямо в вертеп!

– Добрые господа! – продолжала Мария, – мы не хотим причинить вам хлопот, позвольте нам только посидеть у огня.

– Заходите уж! – хрипло сказал один.

Мария протянула к нему руки, и он направился помочь ей слезть со спины ослика. И в это мгновение он заметил, что огонь стал гореть ярче, и воздух в хижине благоухает по-весеннему. Мария опустилась на солому на полу. Иосиф замешкался у входа. Он не знал, что сейчас было бы лучше.

– Иосиф, подай мне сюда нашу корзину. – Она что-то достала и сказала: «Господи, благослови наш хлеб!» Она протянула часть Иосифу и затем трем разбойникам. Те были так смущены, что едва могли есть. Как давно они не ели благословленного хлеба!

Мария и Иосиф поели, и маленький ослик поел, пожевав вокруг на полу соломы.

Трое разбойников, как и прежде, сидели молча и наблюдали за незнакомцами. Им было непонятно, как они смогли найти их хижину, так скрытую, но, в сущности, это было удобно, что люди пришли прямо к ним. Можно было лишь забрать их пожитки, когда они будут спать, и потихоньку выбраться с ослом. Не придется применять никакой силы.

Трое разбойников поглядывали друг на друга и перемигивались. Иосиф понял, что это значит. Он забеспокоился и едва не подавился своей едой. Но Мария, ничего не подозревая, сияла. Она смотрела на разбойников чудными чистыми глазами и улыбалась, словно это были старые добрые друзья.

Когда Мария поела, она погладила своего ослика и сказала: «Вы не представляете, что за умница этот ослик!»

И она принялась рассказывать, как ослик перевел их через бурную реку, как именно он каждый вечер находил для них ночлег. «Но сегодня вечером мы уже полагали, что нам придется ночевать под открытым небом. И тут появился Ангел, который показал путь нашему маленькому ослику. Иначе бы мы никогда не нашли эту хижину здесь в пустынных горах», – заключила она.

Разбойники слушали удивленно. Они находили, что эта женщина слишком наивна. Как это Ангел приведет их осла прямо в разбойничий притон! Она так легковерна!

Но тут предводителю пришла мысль, вогнавшая его в страх. Он внезапно побледнел и его прошиб холодный пот.

В этой женщине была какая-то странность, которую он почувствовал с первого взгляда. Когда он снимал ее с осла, вблизи нее было так хорошо и светло. Но это посветлело не от огня, хотя сначала ему так показалось. Нет, теперь он знал: ее сопровождало какое-то другое существо, от которого исходило это тепло и свет. Ангел! А он-то еще здесь сидит и строит планы против людей, ведомых Ангелом! Ему стало холодно от мысли, что могло бы случиться с ним и его приятелями, если бы они подняли руку на этих людей. К его счастью, женщина все рассказала прежде, чем они причинили им какое-то зло. Он должен сделать так, чтобы его приятели подружились с этими чужеземцами.

Оба других разбойника насмешливо улыбались, когда слушали веселую, простодушную женщину.

Неожиданно защебетали птицы. Мария прервала свой рассказ и воскликнула: «Послушай, Иосиф! Наши птицы нашли и сюда дорогу!»

И тогда она начала еще одну удивительную историю о птицах из Назарета. Она рассказала, что птицы сопровождают их по всему пути, чтобы приветствовать ее Дитя, когда оно придет в мир. Каждый раз, когда они отдыхают, птицы садятся на дерево и щебечут для нее, каждое утро они будят их песней.

Те двое разбойников считали женщину ужасно наивной, но им ничего не оставалось, как слушать ее. Они бессознательно подняли головы и увидели, что бревна и балки облеплены птицами.

Второй разбойник был суровый парень. Он бы никого не пощадил и безжалостно прихлопнул бы, чтобы получить желаемое. Но маленьким мальчиком он полюбил птиц и всегда имел к ним особую тягу.

Как зачарованный, смотрел он на птиц Марии. Он собрал крошки и держал их в протянутой руке. Затем он засвистел. Из-под крыльев выглянула головка. Три-четыре птицы спорхнули и окружили его, но они побаивались. Они поворачивались к Марии, как бы спрашивая совета. Можно ли им? Мария кивнула. Смелые, маленькие, настороженные, они кричали, пролетая над рукой разбойника и склевывая крошки. В момент целая стая была около него. Они садились на его руки, садились на плечо, голову, щебетали и пищали.

Разбойник сидел тихо, чтобы не спугнуть.

– Как я соскучился по птицам, – сказал он. – По птичьему пению. Здесь, в горах, слышны только крики коршунов.

– Ты любишь птиц? – спросила Мария.

Тут разбойник оттаял и стал расспрашивать Марию и Иосифа, как называются птицы, где они строят свои гнезда, сколько выводят птенцов и многое, многое другое. Он хотел все узнать, пока она была в состоянии отвечать.

– Никак не могу понять, – думал он, – как это я так долго выдержал в этих пустынных горах. Все, утром ухожу прочь, в край, где на деревьях есть птичьи гнезда, я хочу там остаться и зарабатывать на жизнь трудом своих рук. Без этих гостей и их птиц я бы до конца своих дней творил безобразия. Как я благодарен, что они пришли. Я хочу сделать так, чтобы мои приятели оставили их на свободе. Какое же счастье доставили мне птицы.

Тут младший разбойник спросил опять об Ангеле. Он был совсем юным и только недавно примкнул к двум другим разбойникам. Он был из хорошего рода, но с детства славился диким и неукротимым нравом. Ему всегда хотелось быть первым и лучшим. Но однажды в деревне кому-то другому был оказан еще больший почет. В ярости он ушел к разбойникам, взяв себе имя «Гроза пустыни». Он еще покажет всей деревне! Они должны его бояться и дрожать от одного его имени. Он стал очень диким и свирепым, занимаясь со своими приятелями грабежом.

Третий смотрел на своих товарищей и сердился. Он тоже хорошо заметил, что они оба расположились к незнакомой женщине и думали о том, как поберечь ее и ее мужа.

– Жалкие старики! – думал он сердито. – Скоро они и сами станут как дети и не смогут больше разбойничать. Не правда ли, это будет скоро. Сегодня ночью, когда все заснут, я возьму поклажу, осла и исчезну.

Затем он начал мысленно представлять, что может оказаться в поклаже. Непременно что-то ценное.

Но чужеземцы были странные, он тоже это чувствовал. Вероятно, они были не настолько бедны, как казались. У женщины был благородный облик. Наконец, он догадался: она переоделась! Наверное, она подумала, что надежнее пронесет через страну свои драгоценности, если сама прикинется бедной и спрячет все в этом узле! Но он разоблачил ее! Его не проведешь! И этот осел принадлежит совсем не бедным людям! Нет!

Наверняка в этом узле много драгоценных вещей! И утром это все будет его! В дальних местах раскроет он сундучок и станет богатым! И тогда он хотел бы стать отчаянным сорвиголовой, чтобы собрать вокруг себя разбойников и стать во главе. «Гроза пустыни!» О нем еще услышат дома, в деревне! Что же эти люди не ложатся и не спят! Сидят всю ночь и болтают!

Он был так нетерпелив, что беспрерывно грыз свои ногти. Да, несомненно, скоро все утихнут.

Но старший разбойник не мог молчать.

– Кто ты, собственно, такая? – спросил он Марию. – Птицы сопровождают тебя, но Ангел привел твоего осла прямо в хижину разбойников.

– Я всего лишь Мария из Назарета, – объяснила Мария. – И Иосиф всего лишь Иосиф. Не ради нас сопровождают нас птицы и оберегает нас Ангел, но ради Младенца, что скоро придет в мир, ради Сына.

– Младенца? – прошептал старый разбойник.

Мария кивнула и улыбнулась ему. И в это мгновение прошел страх, который внушило этому разбойнику явление Ангела. Ему стало радостно и хорошо.

– Удивительно, – думал он.

– Я покажу тебе сейчас что-то совершенно замечательное, – сказала Мария таинственно разбойнику. – Иосиф, помоги мне, пожалуйста, разобрать поклажу.

Иосиф развязал ремень. Младший разбойник в напряжении сдерживал дыхание. Правая рука так крепко обхватила рукоять ножа, что суставы побелели.

– Что же было у этой женщины для Младенца? Чем она гордилась?

Она уселась справа и сняла с сундучка замок. Затем она отряхнула со своей юбки всю солому, вынула маленькие красивые детские вещички и показала их изумленным разбойникам.

– Смотри! – сказала она и протянула каждому из них какую-то крохотную маленькую рубашонку, – разве они не чудесны?

Младший разбойник был так ошеломлен, что нож выпал у него из рук.

Иосиф видел это и мгновенно запихнул нож ногой в солому. Но разбойник совершенно ничего не заметил. Он стоял, уставясь и крутя рубашонку с одной стороны на другую, и лицо его становилось все краснее и краснее.

Какой позор! Вот бы он похитил этот узел с маленькими детскими вещицами, какой смех пошел бы от города к городу, от селения к селению! Самый малый бы ребенок смеялся, слыша его имя: «Гроза пустыни! Он похитил белье первенца! Ох!»

Он бросил рубашечку на юбку Марии. Мария заботливо сложила детские одежки снова вместе. Все молчали.

Тут молодой разбойник заговорил: «Я хотел быть героем. Но невозможно прославиться, если воровать одежку ребенка, который еще не родился. Расскажите своему сыну, когда он подрастет, что «Гроза пустыни» собирался украсть его пеленки; пусть он знает, какие бывают люди»

– Мой Сын придет в мир и для того, чтобы помочь тем, кто встал на ложный путь, – сказала Мария.

Вернуться назад и стать честным человеком. Разбойником не добьешься ни почести, ни славы. «Гроза пустыни»! Ха-а! Как я был глуп!

– Я иду с тобой, – сказал старик.

– Я тоже не хочу больше здесь оставаться, – встал тот, кто любил птиц. – Я серьезно решил завтра идти туда, где цветут цветы и поют птицы.

– Мария из Назарета, – сказал старый разбойник. – Расскажи своему Сыну, что благодаря ему трое самых плохих разбойников ушли из этих пустынных гор, чтобы стать честными людьми.

– Я ему расскажу, – улыбаясь, возразила Мария, – что три хороших человека в такую непогожую ночь сжалились над бедными путешественниками.

Затем все спокойно проспали остаток ночи в хижине разбойников. На следующее утро птицы из Назарета защебетали для трех веселых мужчин, которые больше не были разбойниками.

– Я покажу вам лучшую дорогу к следую щей деревне, – сказал юноша.

Он взял за поводья ослика и повел по едва заметной тропинке до тех пор, пока вдали не появилось какое-то селение.

– Спасибо, дорогой маленький ослик Марии, – сказал он, – спасибо, что ты вчера вечером пришел к нам.

Он потрепал ослика на прощание и простился с Марией и Иосифом. Они пожелали ему много счастья. Затем он вернулся к своим друзьям, которые уже упаковали свои скудные пожитки для путешествия в другие земли.

У пастухов.

– Знаешь, Мария, – сказал в этот день Иосиф, – мне кажется, если все пойдет хорошо, завтра мы придем в Вифлеем!

– Это было бы замечательно, – вздохнула Мария, – Дитя не будет долго ждать. Хорошо бы наконец-то опять иметь крышу над головой.

– Эй! – подумал маленький ослик, – если это так, мне надо поторопиться. – И он припустил рысью, так что Иосифу приходилось бежать за ним бегом, чтобы не отставать.

– Удивительно, что у нашего ослика есть еще силы, – рассуждала Мария, – он трудился всю осень, а теперь уже столько дней тянется наше путешествие.

– Да-да, – пыхтел Иосиф, – я тоже не понимаю, как он все выдерживает.

Они шли через пастбища. Повсюду встречались большие стада коз и овец. Домов не было видно. Только маленькие сараи для пастухов и загоны из низких каменных стен, в которых ночевал скот.

В сумерках остановился Иосиф у одной такой ограды. Множество животных собралось вместе внутри нее. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Пастухи разожгли огонь, уселись вокруг и грелись. Один из них сторожил. Он накрылся овечьей шкурой и улегся поперек входа. Всякий, кто захотел бы войти, должен будет перед ним остановиться. Но кто бы ни попытался, он тотчас прогонит, потому что кто же приходит к ночи, либо дикий зверь, что хочет украсть овцу, либо вор, чтобы своровать скотинку.

Иосиф подошел к входу. Пастух подозрительно приподнялся.

– Что тебе надо? – спросил он сурово.

– Позвольте нам сегодня провести у вас ночь. Мы уже не успеем добраться до Вифлеема.

– Ладно, – сказал пастух, осмотрев Иосифа с ног до головы, – проходи внутрь. У нас нет шалаша, только костер. Если вам довольно этого…

Он встал и пропустил Иосифа, осла и Марию внутрь.

Двенадцатилетний мальчик подбежал к ним навстречу.

– Давайте я накормлю осла, – предложил он. – Какой замечательный ослик. Но он совсем мокрый. Он вспотел?

– Да, он целый день крайне спешил, – объяснил Иосиф, вытирая лицо. – Хорошо, что теперь мы можем отдохнуть.

Мальчик вытер ослика сухой травой, дал ему сена и свежей воды, погладил его, что-то пошептал ему, словом, позаботился о нем как мог. Увидев же, что осел дрожит в прохладном ночном воздухе, он снял плащ и накрыл его спину.

– Рубен, что ты там делаешь? – прокричал его дед.

– Маленький ослик дрожит. Он был совсем мокрый от пота, – сказал мальчик. – Мне не нужен плащ. Я не дрожу.

Дед покачал головой и велел: «Иди садись к огню!»

Рубен подошел, и старик накрыл мальчика своим плащом.

Когда пастухи заметили, как устала и продрогла Мария, они сказали: «Тебе нельзя сегодня оставаться под открытым небом. Звезды светят необыкновенно ярко, будет холодно».

Пастухи принесли по паре козьих шкур, и все вместе соорудили теплый шалаш, совсем маленький, но вполне достаточный для Марии. Они разложили шкуры, и один из пастухов принес козьего молока. Мария всех благодарила. Затем она легла на мягкую шкуру и мгновенно заснула. В этот вечер она была слишком уставшей, чтобы сидеть и беседовать, как в предыдущий вечер у разбойников.

Но Иосиф долго сидел на корточках вместе с пастухами у огня. Он поведал им о путешествии и многих приключениях. Пастухи слушали внимательно. И когда он рассказывал, как с помощью Ангела осел всегда находил правильный путь, они важно кивали.

– А ты видел Ангела? – спросил пастух.

– Нет, ни я, ни Мария сами не видели, но она очень хорошо чувствует, когда он поблизости.

– Да, – подумал старик, – хорошие люди чувствуют присутствие Ангела, но и они его никогда не видят.

– Наш отец часто разговаривал с Ангелом, – обронил другой.

– В те времена Ангел еще являлся человеку, – подумал Рубен мечтательно, – но сейчас уже нет.

– До сих пор Ангел помогал нам, – сказал Иосиф, – и мы надеемся, что он нас приведет в Вифлеем, прежде, чем Сын Марии придет в мир.

– В Вифлееме, – гордо заметил дед, потому что он и все другие пастухи был родом оттуда, – в Вифлееме родился царь Давид. Ребенком он пас стада своего отца, как Рубен сейчас, а когда вырос, стал царем и пастырем всего народа.

– Мы все из его рода, – прибавил отец Рубена.

– Мы тоже, – сказал Иосиф, – поэтому нам и пришлось идти в Вифлеем. Нас там должны переписать.

– Да-да, – пастух вил нить дальше, – Давид был рожден в Вифлееме, но мы ждем еще и другого Царя, так нашим отцам было завещано от Бога.

– Расскажи-ка нам, Рубен, что говорили пророки о Младенце из Вифлеема.

– Из тебя, Вифлеем, должен прийти Царь, что моему народу Израиля Господом Богом станет, – прозвучал ясный голос Рубена.

– Написано также, что он будет Добрым Пастырем, – тихо сказал Иосиф.

– Весь народ направит на пути Господни, – гордо обронил Рубен.

– Да, – ответил один из пастухов, – так сказано в Писании. Но Он все не приходит, хотя так нам нужен. Годы идут и идут, и ничего не меняется.

Старый дедушка Рубена промолвил: «Я всегда горячо ждал и верил, что мне доведется увидеть Младенца из Вифлеема. Но к сожалению, это время, видно, уже не придет»

Все пастухи вздохнули, потому что долго и ревностно ожидали они Доброго Пастыря.

– Ты знаешь, дедушка, – сказал робко Рубен, – мне кажется, что Он скоро придет. Я это чувствую.

– Маленький мальчик, – ответил старик, – откуда ты можешь знать?

– Происходит что-то необычное, – стал рассказывать Рубен. – Когда я накрывал спину осла своим плащом, его глаза блестели совершенно по-особому. Но я ничего такого не видел, и это меня очень удивило. Я подумал тогда, что звезды отражаются в его глазах. Я поднял голову и увидел вверху на небе, что звезды сияли так сильно, что их можно было почти слышать. Это действительно так было! И мне показалось, они пели: «Скоро! Скоро! Скоро!»

Тогда я снова посмотрел на осла, и он тоже словно знал: что-то скоро произойдет. Теперь точно придет Добрый Пастырь.

– Рубен, подумай-ка хорошо, может, это просто твоя фантазия, – строго сказал мальчику отец.

– Кто знает, может, Рубен и прав, – заметил дед. – Звезды сегодня ночью действительно удивительные.

После этого у огня все затихло. Каждый закутался в свой плащ и заснул.

Только маленький ослик не спал. О, он был так взволнован словами Марии, что ребенок скоро придет. У нее уже не было времени, чтобы отдыхать здесь всю ночь и проводить час за часом.

– Маленький ослик, почему ты топчешься? – спросила овца. – Почему ты не спишь?

– Я не могу, – ответил ослик. – Мне всегда нужно помнить о Сыне Марии. Мы все уже так долго ждем Его, понимаешь, и сегодня она сказала, что Он не может больше долго ждать. И еще меня дома все животные просили, чтобы вовремя привезти Марию в Вифлеем. Иначе Ребенок родится на дороге. Я могу только разбудить Иосифа и Марию, и они пораньше продолжат путь.

– Ночь такая темная, маленький ослик, – возразила другая овца, которая все слышала.

– Ангел покажет мне путь.

– Ты сегодня ночью видел Ангела? – первая овца призадумалась. – Он тебе махал? Тогда тебе нужно спешить.

– Нет, – колебался ослик, – нет, как раз сегодня я его не видел.

– Тогда почему же ты определенно думаешь, что Ангел позовет тебя сегодня? – спросила овца.

– Смотри, как тепло и чудесно приготовили пастухи все для Марии.

– Да, смотри, как хорошо она спит, – подала голос другая овца. – И Иосиф тоже спит. Ему нужно поспать, он был очень усталый, когда вошел сюда.

– Да, – согласился осел. – Вы правы, пусть они еще немного поспят.

Наутро все проснулись рано. Пастухи пригласили Иосифа и Марию к своей утренней трапезе. И маленькому ослику досталась от Рубена охапка сена. Птицы из Назарета пели им радостные утренние песни.

– Теперь вам уже не так далеко до Вифлеема, – сказал дед Рубена. – К полудню будете там. Но вам будет трудно найти пристанище, потому что на перепись пришло много людей из рода Давидова. Но может, все-таки удастся. И когда вы будете возвращаться, заходите к нам, мы будем очень рады, мы очень хотим посмотреть на Дитя, что родится в Вифлееме, Младенца из рода Давидова!

Мария охотно обещала.

– И тогда я снова дам сена и свежей воды вашему ослику, – пообещал Рубен. – Он чудный ослик, я знаю.

– Ты хороший мальчик, Рубен, – сказал Иосиф. – Да поможет тебе Господь во всех твоих делах.

Затем Иосиф и Мария попрощались с пастухами и пошли дальше.

Но в этот день их преследовали неудачи.

Во-первых, прошел холодный дождь, поэтому они насквозь промокли. Серым и облачным оставалось небо и весь день. Едва проглядывавшее солнце не могло высушить их одежду и согреть их промерзшие члены.

Затем неприятность постигла маленького ослика. Он плохо выспался и был уставшим. Когда он взбирался по скользким камням на высокую гору, он поскользнулся и едва не опрокинулся. Мария вскрикнула, осел все-таки смог удержать равновесие и поднимался дальше. Но нога его болела. Скоро Мария и Иосиф заметили, что он хромает.

– Бедняжка! – промолвила Мария. – Ты так долго уже везешь меня, но скоро мы прибудем на место, и тогда ты отдохнешь!

Ослик трусил изо всех сил, но, конечно, не так быстро, как прежде. Иосифу в этот день не составляло труда поспевать за ним. После обеда они пришли в Вифлеем. Вокруг города была каменная стена, и путешественники могли входить только через одни ворота. В воротах всех осматривала стража. Иосиф должен был рассказать, как зовут его, как Марию, и откуда они пришли, и что они хотят, прежде чем их пропустили.

Наконец они оказались в Вифлееме.

– О Иосиф, как я рада, – сказала Мария. – Слава тебе, Господи, мы наконец добрались. И спасибо тебе, мой славный маленький ослик, тебе было тяжело, хлопотно, но ты крепился.

– Он просто золотой, – заметил Иосиф облегченно. – Без него мы никогда бы не добрались.

Ослик радовался и гордился собой.

– Иа, иа! – закричал он и увидел птиц из Назарета.

Они сидели в ряд на городской стене.

– Ты все делал очень, очень хорошо, маленький ослик, – щебетали они.

В Вифлееме.

Иосиф и Мария скоро обнаружили, что Вифлеем – это город с точно такими же маленькими домами и точно такими же угловатыми улицами, как и Назарет. Где же найти им приют?

Они брели наугад и скоро пришли в один постоялый двор. «Здесь сдают комнаты путешественникам, – объяснил Иосиф. – Подожди, я спрошу, не сможем ли мы здесь остановиться»

Но все комнаты были уже заняты. Не было ни уголка свободного. Все было переполнено.

– Нам нужно поискать другой постоялый двор, – сказал Иосиф Марии. – Наверняка тут есть еще.

На этой же улице они нашли другие.

– Моя жена устала, у нее в любую минуту может родиться ребенок, – говорил Иосиф везде, заходя на постоялый двор.

И хозяева всегда отвечали одинаково: «Но у нас все занято. Поищите где-нибудь в другом месте»

Когда они обошли несколько постоялых дворов, Иосиф сказал: «Может быть, нас примут в какой-то семье».

– Меня очень беспокоит наш маленький ослик, – вздохнула Мария. – Посмотри, как он хромает. Ему нужно отдохнуть.

– Попробуем-ка мы в этом доме, – сказал Иосиф и постучал.

Дверь отворил седой старик.

– Дружище, не примешь ли ты нас на сегодняшнюю ночь, – спросил Иосиф. – Мы обошли весь Вифлеем, но для нас не нашлось места ни на одном постоялом дворе.

– Очень жаль, – отвечал старик. – Я охотно бы пустил вас, но прямо перед вами пришла одна семья с детьми, и я оставил их. У меня нет ни уголка свободного. Сходите к соседу. У него доброе сердце.

– Спасибо на добром слове, – сказал Иосиф и постучался в следующий дом.

Там произошло то же самое. И также в следующем, и в следующем, вдоль всей улицы; в Вифлеем пришло слишком много людей по приказу могущественного императора.

– Если бы у ослика были силы, мы бы лучше пошли опять к пастухам, – подумал Иосиф озабоченно. – Но я не знаю, найдет ли он дорогу назад в темноте.

– Бог поможет нам и охранит нас, – возразила Мария. – Не беспокойся, Иосиф, ослик всегда находит убежище для нас.

– Я хочу, чтобы ты оказалась права, Мария, – сказал Иосиф. – Но ослик очень изменился.

Да, ослик был совсем иной, чем прежде. У него была сильная боль в ноге и он ужасно устал. Он уронил голову почти до земли. Поэтому он и не видел Ангела.

Но Ангел знал, как быть. Раз ослик его не видит, он позвал птиц из Назарета. Они были тут как тут. Все послеполуденное время следили они за осликом, Иосифом и Марией, облетели весь Вифлеем вдоль и поперек и очень беспокоились. Как же обрадовались они теперь! Они защебетали ослику прямо в уши. Что это за птичий щебет, такой громкий и ясный в темноте и холоде?

Конечно, это птицы из Назарета. И что же они поют?

– Идем, идем, идем, маленький ослик! Тут кров и тепло.

Ослик снова выпрямил шею и высоко поднял голову. Он увидел Ангела в конце переулка. Не хромая, решительно потрусил он в этом направлении.

– Ты слышал, Иосиф? – спросила Мария удивленно. Мои птицы запели.

– Да, – сказал Иосиф. – Действительно, я еще никогда не слышал птичьего щебета ночью, когда к тому же так холодно.

– Ослик показывает путь, – улыбнулась Мария, – он вдруг стал резвым.

Теперь ослик перешел даже на рысь, и Иосифу приходилось бежать следом.

Тут внезапно исчезли плотные облака, которые окутывали все небо после обеда и вечером, и небо стало ясным.

Прямо над городом загорелась большая звезда, которую никто раньше не видел.

Когда ослик в очередной раз повернул за угол, он остановился у сияющего белого дома. У ворот кивал Ангел и улыбался, в саду щебетали птицы из Назарета. Иосиф и Мария слышали пение птиц, но Ангела они не видели.

– Чей это дворец? – спросил Иосиф изумленно. – Он все больше и больше сверкает. Из чего он может быть построен? Это, должно быть, дом богатых людей.

– Разве можем мы туда войти, – сказала Мария робко, – такие простые люди, как мы. Но Иосиф, похоже, что ослик нас ведет именно сюда.

Иосиф попытался удержать осла, но ослик был настойчив.

– Милый Иосиф, – сказала Мария, – а, может, так и нужно, ведь мои птицы поют в этом саду.

– Вот как? – спросил удивленно Иосиф. Подойдя поближе к дому, Иосиф и Мария увидели, что он совсем не знатный и большой, как им сначала показалось. Это был простой старый хлев с перекосившимися стенами. Но в сияющем свете звезды, зачаровавшем их, он представился ослепительно белым и значительным.

– О! – обрадованно воскликнула Мария, – это всего лишь хлев. Тут нам обязательно позволят жить. Я совсем не думала, что мы войдем в чудный дом, мы такие пыльные и грязные.

– Хорошо, – сказал Иосиф, вздыхая. – Здесь мы и поселимся. Пусть будет так. Пойду-ка спрошу старика в дверях.

Там действительно стоял старый, сгорбленный человек, хозяин этого хлева. Он услышал необычный птичий концерт в темной ночи и вышел, чтобы посмотреть на этих птиц. И увидел звезду, ее яркий свет. Так как он стоял перед хлевом, он не замечал, как звезда его посеребрила. Но он увидел на дороге Марию на ослике и Иосифа. И перед ними лежал звездный блеск. Так сияло, что старик подумал, будто к нему идут царь и царица.

– Сюда идет сам царь, как мне и приснилось, – думал он. – И царица с ним. Какие чудные на них одежды, словно сотканные из чистых серебряных нитей. У кого же еще может быть такой великолепный осел! Его шкура блестит, как дорогой шелк, а копыта сверкают, словно чистое золото. Как же могу я отважиться пригласить их сюда?

Старик от волнения задрожал, но когда путешественники приблизились, он успокоился. Они тоже были бедняки, совсем обычный осел вез на своей спине бедную молодую женщину, и платье мужчины, который вел осла, было простое и пыльное.

Пока старик стоял и моргал от удивления, Иосиф глубоко ему поклонился и сказал: «Добрый человек, дай нам кров на эту ночь. Мы все очень устали. Моя жена и мой осел должны отдохнуть»

Старик открыл ворота: «У меня есть только этот старый хлев. Возле двух моих овец и коровы достаточно места, где вы можете расположиться.

– Этого мы и хотим, – сказал Иосиф, – что может быть лучше для нас.

– В прошлую ночь, – объяснил хозяин, – мне приснился удивительный сон, мне приснилось, что я должен привести в порядок свой хлев и устелить сеном пол: меня посетит царь. И когда я проснулся, я все так и сделал, хотя и усмехался. Что у меня делать царю? Зачем ему сено? А теперь вы пришли по дороге, и все так сверкало, словно вы действительно царь Соломон и царица Савская. Хотя мне милее вы, бедные путешественники; с царем бы я был в затруднении. Но что это я здесь стою и болтаю! Входите внутрь. Проходите!

– Знаешь ли ты, старик, – сказала Мария, – что мы сначала подумали на твой хлев, что это сияющий дворец, но потом поняли, что его так посеребрила яркая звезда.

– Примечательный вечер, – заметил старик, – и эта большая звезда. Никогда еще не было такой звезды. И песни птиц среди ночи.

– Это поют мои птицы, – объяснила Мария. – Они сопровождают меня из самого Назарета. Они позвали осла сюда.

– Удивительны пути Господни, – сказал старик. – Может быть, вы разделите со мной мой обычный ужин и затем будете отдыхать? Какая удача, что я внес все сено, вы сможете прилечь.

– Здесь нам будет хорошо, – заметила Мария.

– Лучше, чем может быть царю и царице, – улыбнулся Иосиф.

Маленький ослик уже спал в своем углу.

Он довез Марию до цели. Наконец-то он мог поспать.

0


Вы здесь » БогослАвие (про ПравослАвие) » РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ПОСТ И РОЖДЕСТВО » Рождественские рассказы, стихотворения, новеллы ( читальный зал )